Безнаказанное преступление. Сестры Лакруа — страница extra из 1

СЕСТРЫ ЛАКРУА


У каждого — свой скелет в шкафу…


Часть первая

Глава первая

— …благодати полная! Господь с тобою… благодати полная! Господь с тобою…

Слова больше не имели никакого смысла. Они даже перестали быть словами. Шевелила ли Женевьева губами? Присоединялся ли ее голос к глухому ропоту, раздававшемуся в самых темных уголках церкви?

Казалось, некоторые слова повторялись чаще других, слова, наполненные потаенным смыслом.

— благодати полная… благодати полная…

И грустный конец молитвы:

— …молись о нас, грешных, ныне и в час смерти нашей. Аминь.

Когда она в детстве слышала, как при ней вслух читали, перебирая четки, молитву, эти постоянно звучавшие слова очень быстро проникали ей в самую душу и она захлебывалась в рыданиях.

— …ныне и в час… и в час…

И тогда она, вся в слезах, воскликнула, обращаясь к Деве Марии:

— Сделай так, чтобы я умерла первой!.. Или чтобы мы умерли все вместе, мать, отец и Жак…

Где-то неподалеку в полумраке, рядом со статуей святого Антония, звучал, словно большой колокол, низкий голос. Темнота скрывала лица. Можно было различить лишь силуэты, поскольку во всей церкви ризничий зажег только четыре светильника. Резкие очертания этих силуэтов образовывали между колонн большие светящиеся ореолы, похожие на нимбы святых.

— …благодати полная… Господь…

На протяжении всей вечери мимо Женевьевы тихо сновали взад и вперед люди, но она ничего не замечала. Вначале в одном с ней ряду на коленях стояли четыре женщины. Потом первая из них вошла в исповедальню. Она говорила тихо, свистящим голосом астматика. Выйдя оттуда, она с достоинством прошла мимо остальных и села в большом нефе.

Ее место заняла вторая кающаяся грешница. Она слишком явно понижала голос и ежеминутно оборачивалась, дабы убедиться, что ее никто не подслушивает. Тем временем соседка Женевьевы, от черного пальто которой пахло промокшим драпом, продолжала разговор со своей совестью, закрыв лицо руками.

— …радуйся, Мария, благодати полная…

Можно было бы сосчитать свечи. Вероятно, на самом деле их всего около двадцати? Едва ли больше. Тем не менее все эти язычки пламени, которые плясали, вытягивались, сгибались, чтобы затем с необычайной гибкостью выпрямиться, все эти огоньки, стоявшие полукругом и жившие собственной жизнью, создавали в воображении Женевьевы фантасмагорическую картину.

Вот почему она ничего не видела вокруг себя. Ни крестьянок в черных одеждах, которые по очереди заходили в исповедальню, ни старика с низким голосом, направлявшегося к двери, волоча левую ногу.

Огоньки плясали у нее перед глазами, но она смотрела выше, гораздо выше парчового платья, усеянного драгоценными камнями, и миниатюрной головы младенца Иисуса. С тех пор как она находилась там, а она находилась там, если можно так выразиться, целую вечность, Женевьева смотрела на лицо Девы Марии, постепенно оживавшее в тусклом свете. Дева Мария приоткрывала рот, наклоняла голову к Женевьеве.

— …ныне и в час смерти нашей. Аминь.

Шаги по большим серым плитам, дуновение свежего воздуха, легкое поскрипывание обитой двери… Шаги вокруг алтаря, где ризничий гасил свечи…

Женевьева ничего не слышала, ничего не видела и даже не чувствовала резкого запаха нагревшегося воска.

Священник, находившийся в исповедальне, отодвинул зеленую занавеску, высунул голову наружу и немного подождал.

Девушка застыла неподвижно. Он осторожно кашлянул, но потом понял, что она не собиралась исповедоваться, снял епитрахиль и бесшумно удалился, пройдя мимо нее. Однако он не смог удержаться и обернулся.

Кто-то вышел на улицу. Ризничий прошел через церковь. Его шаги гулко звучали. Это означало, что время службы и молитв закончилось.

Женевьева вздрогнула, со страхом посмотрела вокруг и вновь обратила свой взор на Деву Марию. И тогда, собрав на мгновение всю свою волю в кулак, словно это был вопрос воли, она прошептала:

— Любезная Матерь Божия… Сделайте так, чтобы в доме все изменилось… Пусть тетя Польдина и мама перестанут ненавидеть папу и друг друга… Пусть мой брат Жак и папа начнут ладить… Любезная, добрая Матерь Божия, пусть в нашем доме все перестанут ненавидеть друг друга…

Ризничий, сгорая от нетерпения, нарочито чем-то гремел в глубине церкви. Женевьева, чувствовавшая на глазах слезы и жар в груди, встала, взяла перчатки, осенила себя крестным знамением и обернулась, чтобы бросить последний взгляд на Деву Марию, жившую в окружении свеч.

Подходя к двери, она все сильнее чувствовала дыхание холода. Когда она вышла на паперть, шел сильный дождь. Капли с шумом падали на мостовую, на ступеньки. Несмотря на сырость, она остановилась возле высокой каменной статуи святого с обломанными пальцами на ногах. За углом она видела газовый рожок на стене дома священника. Окно напротив было освещено, однако нельзя было догадаться о происходящем внутри, поскольку лампа горела довольно тускло.

— Любезная Матерь Божия, пусть…

Она вопреки собственной воле продолжала молиться, однако это не мешало ей думать, что она уже опаздывала домой и что сегодня дождь, несомненно, не кончится.

На Женевьеве было синее ратиновое пальто с хлястиком, как у воспитанниц пансиона. Ее тело было таким худым, особенно внизу, что пальто буквально скрывало девушку. Едва она побежала вдоль домов, как тут же начала задыхаться. Впрочем, ей запрещали бегать из-за щиколоток, которые легко подворачивались.

Она каждый день ходила этой дорогой и поэтому ничего не замечала вокруг. Женевьева даже едва почувствовала запах, вырывавшийся на улицу из окна кондитерской, едва расслышала гул, доносившийся из кафе «Глобус».

— Женевьева!..

Она буквально подскочила на месте, в изумлении прижав руку к груди, не понимая, что ничего страшного не произошло, что ее просто окликнул брат.

— Жак… — пробормотала она, стараясь успокоиться.

Однако успокоиться ей никак не удавалось. Это было выше ее сил. Она испугалась и продолжала чего-то бояться, с тревогой глядя на брата.

— Подойди сюда, — сказал Жак. — Мне надо с тобой поговорить.

— Но…

Женевьева не решалась войти в темную улочку, куда звал ее брат. Она предчувствовала что-то недоброе. По телу девушки пробежали судороги, словно оно хотело сжаться, съежиться до предела, чтобы оказаться в наименьшей опасности.

— Поторопись, — настаивал Жак.

Он, высокий и сильный, в тот вечер выглядел мрачно. Разговаривая с сестрой, он держал руки в карманах своего габардинового пальто.

Однако им пришлось пройти дальше, поскольку угол был занят: в темноте притаилась парочка влюбленных.

— Жак, что случилось?

— Если ты начнешь заранее дрожать, я лучше ничего тебе не скажу…

— Я не дрожу.

Минутой раньше — да, возможно. Но во время разговора она действительно дрожала. Это было обычным делом. Женевьева была слишком нервной и не могла управлять своими эмоциями. Теперь, например, ее нервозность стала настолько сильной, что причиняла ей физическую боль. Однако Женевьева не могла бы сказать, по какой именно причине это происходило. Ей доставляли страдания вещи, которых не существовало. Возможно, она начинала страдать заранее от того, что еще не случилось? Или, возможно, как она иногда думала, она по ошибке страдала вместо кого-то другого?

— Тебе холодно? — спросил Жак, не любивший, когда сестра пребывала в таком состоянии.

— Нет же! Что ты хотел мне сказать? Нас ждут…

— Вот именно…

Теперь он жалел, что поджидал сестру и заговорил с ней. Она уже плакала, цепляясь за него своими хрупкими дрожавшими руками.

— Ведь ты этого не сделаешь… Скажи, Жак?

— Я и так слишком долго колебался…

Женевьеве действительно было холодно. Крупная капля дождя упала ей прямо на затылок.

— Без меня тебе будет спокойнее… Исчезнут поводы для многих споров…

— Когда ты хочешь?..

— Сегодня ночью… Вот почему я решил тебя предупредить… Если ты услышишь шум, не волнуйся…

— Жак!

— Идем… Пора возвращаться… Вернее, возвращайся первой…

— А она?

Жак, ничего не ответив, отвернулся. Женевьева продолжала настаивать, тряся его за руку.

— А Бланш?

— Она со мной… Теперь иди… Нет! Только не начинай причитать…

Жак старался не смотреть на сестру, поскольку боялся, что дрогнет.

— Быстрее, иди… Иначе вспыхнет еще один скандал…

Женевьеве предстояло пройти по широкой освещенной улице, пересечь площадь, где на скамье всегда сидела старая нищенка, а затем свернуть на спокойную улочку, в самом конце которой она и жила. Она продолжала дрожать, и это вызывало у нее страх, поскольку предвещало, что вскоре обязательно произойдет какое-нибудь ужасное событие. Она шла быстро, почти бежала. Но ей пришлось остановиться: уж слишком часто билось сердце.

Тетка Польдина еще не спустилась вниз, поскольку на втором этаже горел свет, в комнате, которую она называла своим кабинетом. И под крышей тоже горел свет, в застекленной мастерской, где работал отец Женевьевы.

Женевьева нашла ключ в промокшей сумочке, потом в коридоре встретила служанку, которая собиралась ставить приборы.

— Скорее раздевайся… Еще простудишься…

Женевьева дрожала. Она дрожала всякий раз, когда ее что-нибудь поражало, пусть это даже был, как сейчас, голос матери.

Да, Женевьева не видела мать. Матильда всегда начинала говорить прежде, чем ее могли увидеть, настолько бесшумно она скользила по дому.

— Ты кого-то встретила?

Женевьева покраснела. Не было ни малейшей причины задавать ей подобный вопрос. Все знали, что Женевьева ни с кем не разговаривала, что она никогда не останавливалась на улице, пусть даже для того, чтобы поглазеть на витрину. Тогда почему именно сегодня?..

Она подобрала выпавший у нее из рук молитвенник в черном фетровом футляре. Затем поднялась по лестнице с натертыми ступеньками и в какую-то секунду спросила себя, не кружится ли у нее голова.

Еще несколько минут в доме царила тишина, и можно было подумать, что его обитатели живут дружно. Отец Женевьевы занимался в своей мастерской, которую всегда запирал на ключ, неизвестно зачем. Возможно, он работал? Но не мог же он реставрировать картины все то время, которое проводил в этой комнате!

Скорее всего, у него там были книги. Впрочем, никто не видел, чтобы он туда их приносил. Если в мастерской и были книги, то старые, давно хранившиеся там. Однажды, когда дверь была приоткрыта, Женевьева заметила множество темных предметов, ковров, странных безделушек, тусклые маски на стенах, старинное оружие…

Никто не мог точно сказать, что находилось в мастерской. Однако все, по крайней мере, знали, что именно туда вносили и что выносили оттуда, поскольку тетка Польдина неизменно открывала дверь, когда отец поднимался или спускался по лестнице.

Вероятно, в мастерской стояла большая печка, ведь каждое утро Эммануэль Верн приносил туда ведро, полное угля.

Что касается тетки Польдины, то было нетрудно догадаться, чем она занималась: она проверяла счета! Она сидела перед стопкой черных записных книжек в клеенчатых обложках, на страницах которых карандашом были написаны цифры. Посредине кабинета она поставила часы и ровно в семь часов вставала, приоткрывала дверь и прислушивалась, ожидая звонка, созывавшего на ужин. Правда, иногда звонок раздавался на несколько секунд позже.

Тогда она спускалась, прямая и величественная, словно башня. Она спускалась и…

Женевьеве пришлось сесть на краешек кровати. Это казалось ей странным. Она, которая переболела всевозможными болезнями, внезапно почувствовала совершенно новое недомогание, испугавшее ее. Она сидела неподвижно, чтобы лучше определить боль, возникшую внутри. Можно было бы сказать, что она прислушивалась к себе.

Но нет! Она просто слишком быстро шла. А потом ее испугал Жак. Она не привыкла, чтобы ее окликали на улице, и, как это ни странно, она не сразу узнала голос брата.

— …святая Мария, Матерь Божия, молись за нас, грешных…

Женевьева расслабилась, полагая, что все прошло, грустно улыбнулась, как человек, который боится собственной тени. Но едва она захотела встать, как все повторилось сначала.

Это, собственно говоря, не было болью. Скорее это походило на тревогу. Женевьеве казалось, что вскоре придет беда, произойдет несчастный случай, серьезное событие, которое надо предотвратить, куда-то бежать, не теряя времени. Однако ее ноги прилипли к полу и налились неимоверной тяжестью… Нет, тяжелым стало ее тело, поскольку колени дрожали, готовые вот-вот подкоситься…

Женевьева чуть не позвала: «Отец!»

Она услышала, как ключ поворачивается в замочной скважине входной двери, затем шаги Жака. Он повесил пальто на вешалку и вошел в столовую, за дверью которой притаилась мать.

Весь дом пропах запахом супа из лука-порея. На лестничной площадке открылась дверь. Тетка Польдина наверняка стояла там с часами в руках, ожидая звонка, звавшего к ужину.

Но непредвиденное уже произошло. Женевьева не полностью закрыла дверь, чтобы из коридора в ее комнату мог проникать свет. Она, сама не зная почему, не зажгла в комнате лампу и сидела в темноте на краешке кровати.

Тетка Польдина машинально толкнула дверь и сказала нерешительным голосом:

— Ты здесь?

В эту же самую минуту она различила в темноте лицо девушки, настолько бледное, что вздрогнула.

— Что ты делала? — спросила она, немного поколебавшись.

— Ничего, тетя…

На это не стоит обращать внимание. Почему тетка Польдина обязательно должна была испугаться? Разве не естественно распахнуть приоткрытую дверь?

В коридоре первого этажа зазвенел звонок. Тетка Польдина стала спускаться, сказав:

— Ты идешь?

И тогда произошло второе событие, которое не было событием в прямом смысле слова. Обычно в этот самый момент, то есть тогда, когда тетка Польдина спускалась по лестнице, все должны были услышать, как открывается дверь на самом верху, а затем — как поворачивается ключ в замочной скважине, поскольку Эммануэль Верн всегда запирал дверь мастерской на ключ.

Это был столь устоявшийся ритуал, что Женевьева, едва передвигавшаяся на ватных ногах, задержалась на лестничной площадке и прислонилась спиной к стене, ожидая отца, чтобы спуститься вместе с ним.

— Ну, Женевьева?

Слова раздались снизу. Это был голос матери. Женевьева спустилась, вошла в столовую и застыла как вкопанная, увидев отца, сидящего за столом на своем месте.

— Да что с тобой?

— Со мной?.. Ничего… Простите…

У Женевьевы кружилась голова. Она не понимала, как отец мог оказаться здесь, ведь он не выходил из мастерской.

В то же время Женевьева избегала смотреть на Жака, поскольку тот ошибался, полагая, что она была взволнована из-за того, что он ей сказал. Он с беспокойством буквально сверлил ее взглядом, словно приказывая: «Только не выдай себя…»

Тетка Польдина, седые волосы которой почти касались люстры, стояла, как обычно, со строгим видом и серебряным половником разливала из супницы по тарелкам, которые все протягивали ей по очереди, дымящуюся жидкость.

— Да что с тобой? Ты и в самом деле простудилась?

Матильда смотрела на дочь, нахмурив брови. Затем она перевела взгляд на Жака и недоверчиво спросила его:

— А ты? Почему ты так смотришь на свою сестру?

— Уверяю тебя, мать…

Тетка Польдина вздохнула и некоторое время выжидала, что означало: «Когда вы закончите, я смогу спокойно поесть».

На самом деле, если не считать поведения Жака, тот вечер ничем особенным не отличался от других вечеров. Но почему Женевьева смотрела вокруг, словно животное, почуявшее опасность? Она держала в руке ложку, но не решалась есть. Девушка осознавала, что за ней наблюдают, и делала тщетные попытки вести себя нормально.

Женевьева еще ни разу не взглянула на отца. Она, насколько это возможно, избегала смотреть в его сторону, поскольку в противном случае тетка Польдина всегда строила гримасу, красноречиво сообщавшую: «Эти двое всегда договорятся».

И в конце концов все оборачивалось против отца!

— Если ты действительно больна, — вкрадчивым голосом сказала мать, — тебе, возможно, лучше лечь в постель…

А Женевьева, посмотрев наконец отцу прямо в лицо, испытала новый шок. Он никогда не был таким бледным, с такими синяками под глазами. Но главное, у него никогда не было столь спокойного и одновременно трагического выражения лица.

— Я… — начала Женевьева.

Все ждали, застыв с ложками в руках.

— Ну?

— Я… Я не знаю…

И вдруг раздался крик, крик, который она раньше никогда не издавала и который испугал ее саму. В это же время у нее внутри что-то разорвалось, вспыхнул ослепительный свет, но исходивший не от люстры, свет, оставлявший в темноте лица сидящих вокруг стола, лица отца, матери, тетки Польдины, Жака…

А также розовое лицо служанки Элизы, которая то ли уже находилась в столовой, то ли вошла туда именно в этот момент.

Женевьева не знала, стояла ли она или сидела, однако она цеплялась за стол и видела перед собой вовсе не привычную обстановку, лица родных, повседневное зрелище… Она видела картину, где навеки запечатлелась каждая деталь, в том числе тревога, которую она читала в карих глазах отца.

Женевьева не сознавала, что говорила, но, тем не менее, она шептала:

— Мне страшно!

Все на нее смотрели так, как смотрят на человека, который еще минуту назад безмятежно спал, но затем неожиданно вскочил, разбуженный приснившимся кошмаром. Женевьева не только сама боялась, но и внушала страх другим. Все спрашивали себя, что увидели эти глаза, буквально вылезшие из орбит.

— Женевьева!.. Умоляю тебя…

Жак оттолкнул свой стул и попытался вывести сестру из столовой, поскольку боялся, что у нее могут вырваться неосторожные слова.

— Пойдем!.. Тебе надо лечь…

Почему отец резко встал, подошел к окну и, отодвинув занавеску, прислонился лбом к запотевшему стеклу? Его видели со спины, внешне равнодушного ко всему, что происходило.

Женевьева старалась восстановить дыхание. Она хотела подняться, покинуть столовую, добраться до своей комнаты, но в тот момент, когда она оторвала руки от стола, она снова закричала:

— Отец!

Женевьева покачнулась. Она схватилась за спинку стула, но стул опрокинулся. Девушка упала и осталась лежать на полу с испуганным выражением лица человека, не отдающего себе отчета в том, что на него обрушилась катастрофа.

— Что… Что со мной?

Тетка Польдина таинственно изрекла:

— Вот к чему все это приводит!

Мать, сгоравшая от стыда, отвернулась. Жак помогал сестре, приговаривая:

— Вставай… Не надо лежать на полу…

Женевьева откликнулась слабым голосом:

— Жак, я не могу! Ты же видишь, что я не могу…

Отец молча смотрел. Жак поднял сестру, поставил ее на ноги. Но ноги Женевьевы подкосились, словно ноги тряпичной куклы.

— Я не могу… Говорю же тебе… Это пройдет…

— Да посади же ее! — нетерпеливо сказала Польдина. — А вы, дуреха, принесите уксус…

Служанка вышла, ничего не понимая. Вероятно, она спрашивала себя, почему Эммануэль Верн вышел вслед за ней, остановился в коридоре, прижался к стене и, обхватив голову руками, громко зарыдал.

— Надо бы позвать врача, — сказала мать.

— Сначала надо уложить ее в кровать. Она уже не первый раз падает в обморок.

Женевьева была там, и вместе с тем ее там не было. Она смотрела на своих родных, и в ее сознании их словно заволакивала легкая дымка, словно они постепенно превращались в привидения.

Но все же, когда брат взял ее на руки и вместе с Женевьевой поднялся по лестнице, она услышала, как он ей шепнул:

— Главное, ничего не говори!

Вместо ответа она невпопад пробормотала:

— Я боюсь…

— Чего?

— Не знаю… Жак, мне так страшно!

Женевьева позволила матери раздеть себя. Она слышала голос Жака, который звонил доктору Жюлю из кабинета тетки Польдины.

— Да, моя сестра… Я не знаю…

Было жарко. Дом всегда был жарко натоплен, что не мешало тетке Польдине и ее сестре надевать на себя по нескольку шерстяных вещей. Однако в доме было все же скорее влажно, чем жарко. И все до такой степени боялись потерять хотя бы частичку этой влажности, что лишь на мгновение приоткрывали двери.

— Он придет?

Раздался голос тетки Польдины, спрашивавшей у Жака, обещал ли доктор прийти.

— Он ужинал, но скоро придет.

Тетка немного постояла на пороге, глядя на Женевьеву, которую раздевала мать. В глазах Польдины не было жалости. Скорее в них сквозило определенное удовлетворение. Казалось, она говорила: «Прекрасно сыграно!»

Что касается матери, то и ее лицо выражало не жалость, а боязнь всевозможных осложнений, но также нетерпение ничего не понимавшего человека.

— Да что с тобой вдруг случилось? Куда ты ходила сегодня? С кем ты встречалась?

— Клянусь тебе, мать…

Они никогда не называли родителей ни мамой, ни папой. В их доме эти слова могли бы показаться смешными.

— Ты действительно не в состоянии стоять?

— Я попытаюсь… Вот видишь… Я падаю…

Женевьева робко улыбалась, словно извиняясь.

— Где отец?

Этот вопрос волновал и тетку Польдину. Спустившись по лестнице, она увидела, что ее зять с красными глазами и взлохмаченными усами сидел на первой ступеньке лестницы. Взгляд его блуждал.

Нахмурившись, Польдина спокойно вошла, высоко подняв голову, в столовую, мимоходом подняв стул, опрокинутый племянницей. Что-то ей не нравилось, возможно, казалось ненормальным, поскольку она по-прежнему хмурилась, когда села на свое место и проглотила ложку супа.

Машинально она протянула руку к люстре, на которой висела лакированная груша электрического звонка. Прошло несколько долгих минут прежде, чем появилась Элиза, вытиравшая мокрые руки о передник.

— Закройте дверь.

Коренастая толстая Элиза, которой было всего шестнадцать лет, показала на открытую дверь, выходившую в коридор:

— Эту?

Разумеется, поскольку только эта дверь и была открыта! Но Элизе казалось странным закрывать дверь, когда Эммануэль Верн сидел в полном одиночестве в коридоре.

— Что я сказала? Так, теперь подойдите ко мне. Где находился мой зять, когда мы садились за стол?

— Не знаю, мадам.

— Вы видели его или слышали, как он спускался?

— Нет, мадам.

— И вы не видели, как он возвращался?

— Возвращался с улицы? Нет, мадам. Я видела его, когда он выходил из кухни, чтобы попросить у меня булавку.

— Он входил на кухню?

— Да, мадам.

— Когда?

— Незадолго перед ужином.

— Что он с вами сделал?

— Ничего, мадам.

— Вы уверены, что он с вами ничего не сделал?

— Конечно, мадам!

— И даже не пытался?

— Нет, мадам.

— Можете идти.

Девушка вышла в тот момент, когда Эммануэль, успокоившийся, скорее угрюмый, чем подавленный, входил в столовую. Он направился к своему месту, сел, положил руки на стол, отрешенно глядя перед собой.

— Что ты делал на кухне? — неожиданно спросила его свояченица.

Он вздрогнул.

— Я?.. Когда?..

— Не валяй дурака… Ты же знаешь, что со мной этот номер не пройдет… Что ты делал на кухне?.. Если ты не дотрагивался до Элизы, значит, ты замыслил что-то другое…

Было слышно, как наверху кто-то ходит. Воздух в комнате утратил былую плотность и даже, если можно так сказать, свой запах.

— Почему ты не отвечаешь?

— Я?

Взгляд Эммануэля упал на пустые стулья. Он остался один на один с Польдиной, буквально испепелявшей его взглядом.

— Дай мне булавку…

— Какую булавку?

— Ту, что ты выпросил у служанки…

Он поискал булавку на отвороте пиджака, но не нашел ее.

— Почему ты дрожишь?

— Я не дрожу.

— Почему ты не осмеливаешься смотреть мне в глаза?.. Ты ведь знаешь, что значит этот твой вид, не так ли?

Эммануэль хотел встать и выйти. Он отчаянно ждал, что вот-вот раздастся звонок в дверь, но доктор задерживался.

— Что ты еще сделал?

В какое-то мгновение можно было подумать, что он ей ответит. Он зло поглядел на нее. Его ноздри раздувались от гнева. Но буквально сразу же он отвернулся, опустив плечи.

— Эй! Что ты еще сделал, мой маленький Эммануэль?

На этот раз тетка Польдина заговорила сладким голосом, голосом, наполненным предательской нежностью, с обманчивыми ласковыми интонациями.

— Я все равно узнаю!.. Ты прекрасно понимаешь, что я узнаю…

Наконец раздался звонок! Зять пошел открывать, а Польдина осталась одна в столовой, задумчиво опустив ложку в суп. Она не думала ни о чем конкретном, однако у нее в голове родилась идея. Возможно, ее удивил вкус остывшего супа?

Польдина фыркнула, попробовала еще глоток, затем наклонилась над супницей.

— Он не осмелился бы… — прошептала она.

Тем не менее она встала, направилась к буфету и вынула маленький пустой графин.

Наверху раздавался добродушный густой голос доктора, который считал себя обязанным смеяться вместе с больными и рассказывать им всякие смешные истории.

Когда Жак спускался, он встретился с теткой, которая поднималась, пряча под шалью какой-то предмет.

Элиза поставила разогревать козлобородник, спрашивая себя, сядут ли они снова за стол. Сквозняк, ворвавшийся неизвестно откуда, вовсю разгуливал в доме, создавая то тут, то там впечатление пустоты.

Глава вторая

Как кипящее молоко неожиданно опускается при соприкосновении с любым предметом, так и внутреннее возбуждение обитателей дома спадало, едва к ним приходил посторонний человек. Леопольдина Лакруа, которую дети звали теткой Польдиной, стоя возле двери столовой и поглядывая на лестничную клетку, сказала Элизе:

— Уберите со стола.

Польдина хладнокровно обвела комнату взглядом и поправила стул, который выбивался из ряда.

Она не считала себя обязанной подчиняться этим таинственным правилам, преображавшим дом при появлении незнакомца. Эммануэль Верн бесшумно проскользнул в столовую, придя неизвестно откуда, и занял свое место, словно в ожидании представления. Ему вовсе не было нужды смотреть на свою свояченицу: они заключили перемирие. Они оба прислушивались к шагам на лестнице и одновременно поворачивали головы. Польдина придала губам выражение, заменявшее ей улыбку.

— Проходите, доктор… Садитесь…

Доктор Мальгрен, которого все звали доктором Жюлем, посещал дом еще во времена нотариуса Лакруа, когда обе сестры, барышни Лакруа, как их называли, заплетали белокурые волосы в косы, спадавшие им на спину. Доктор был низеньким, лысым, круглым и лоснящимся от пота. На его губах играла наивная улыбка, никоим образом не гармонировавшая с проницательным взглядом глаз.

Он сел на указанное место, вытянул короткие ноги и принялся играть с брелоком, висевшим на цепочке от часов. Матильда бесшумно вошла в комнату, сделала жест, словно извиняясь, и встала возле камина.

— Вы, конечно, выпьете стаканчик? Матильда, передай сигары…

Так издавна было заведено в доме. Дочери нотариуса Лакруа видели, как посетителей, которых усаживали в кресло со спинкой, всегда угощали стаканчиком коньяка и сигарами. И разговор о серьезных вещах всегда начинался только после того, как посетитель делал первый глоток и выпускал несколько колец дыма в сторону люстры.

— Что вы об этом думаете? — наконец спросила Польдина.

Матерью была Матильда, но все считали естественным, что вопрос доктору задала старшая сестра.

— Знаете ли, — ответил доктор, — очень трудно поставить диагноз сразу же… Что-то назревает, это очевидно… Но что?

Он грел стаканчик в короткой руке с морщинистой, словно шелковая бумага, кожей.

— Полагаю, это не заразно? — продолжала настаивать Польдина. — Завтра приезжает моя дочь, а если…

— Нет, я так не думаю!.. Честное слово… Нет никаких причин…

По привычке доктор отвечал на все вопросы, но чувствовалось, что он сам не придавал случившемуся ни малейшего значения. В разговор вмешалась Матильда. Едва она заговорила, как стало ясно, что она не могла скрыть недоверие.

— Как вы объясните, что Женевьева больше не в состоянии стоять?

— А что вы хотите, чтобы я вам ответил? Я не могу объяснить… Необходимо, чтобы болезнь проявилась… В данный момент…

— Эти симптомы, какие болезни они предвещают?

— Самые разные… Сейчас слишком рано об этом говорить…

Этот разговор не смог испортить ему удовольствие от сигары и коньяка. Несмотря на внешнее замешательство, он думал о многих других вещах и подмечал мельчайшие детали. После смерти его жены, двадцать пять лет назад, в доме доктора ничего или почти ничего не изменилось, и он в свои семьдесят два года жил в обстановке, которая всегда, если можно так выразиться, была ему знакома.

Но, несмотря на это, его дом отнюдь не производил впечатление незыблемости дома сестер Лакруа. Пока Польдина говорила, доктора внезапно поразила одна мысль: обе сестры были замужем. Леопольдина — за туберкулезником, жившим в Швейцарии, а Матильда — за Эммануэлем Верном. Значит, официально старшая сестра носила фамилию Деборньо, а младшая — Верн. Дочь Леопольдины, о приезде которой сообщила ее мать, звали Софи Деборньо. Женевьева и Жак были Вернами.

Тем не менее это не мешало людям по-прежнему говорить о доме Лакруа и считать всех его обитателей тоже Лакруа.

Даже доктор Жюль сказал своей экономке, быстро выходя из-за стола: «Я иду к сестрам Лакруа!»

Леопольдина, которую ничто не могло заставить отказаться от своей идеи, спокойно спросила:

— Говоря между нами, считаете ли вы, что когда-нибудь она станет немного другой?

— Но…

— Вы можете говорить честно. Когда она родилась, мой зять неважно себя чувствовал, однако это сочли необходимым скрыть от нас. Вы, как и мы, знаете, что Женевьева плохо развивалась. И я иногда спрашиваю себя, правильно ли мы поступили, сделав для ее блага то, что сделали. Ведь, в конце концов, если ей теперь суждено остаться калекой и многие годы жить…

На лице Матильды не дрогнул ни один мускул. Прикрыв глаза, сложив руки на животе, она смотрела на ковер.

— Душа моя, мы, медики, видели столько чудес, что…

Эммануэлю не предложили ни спиртного, ни сигару. Он, разумеется, был там. Но никто не обращал на него внимания. Доктор дважды бросил украдкой взгляд на черные круги под его глазами, на тонкие и глубокие ямочки возле ноздрей. Но наибольшее беспокойство вызывала у доктора одутловатость щек, которые, казалось, были сделаны из рыхлой безжизненной материи.

— Еще стаканчик, доктор?.. Ну что вы!.. Вы же промокли… Кажется… — Она прислушалась. — Я думаю, что дождь наконец прекратился… Возвращаясь к Женевьеве…

Она не закончила фразу, подошла к открытой двери и спросила ровным голосом, глядя в темный коридор:

— Почему ты не входишь?

Это был Жак. Он вошел, менее ловко, чем другие, придав лицу соответствующее выражение, и сел в углу, за спиной доктора.

— Предполагая, что это произойдет… — продолжила Польдина.

— Прошу прощения. Что произойдет? — перебил ее доктор, напустив на себя простодушный вид.

— …что она станет калекой. Я всегда полагала, что она станет ею когда-нибудь… Что вы нам посоветовали бы?

— Мне трудно заранее вам сказать…

Создавалось впечатление, что Польдина рассматривала возможность избавиться от больной, как от непокорного животного.

— Какой тип дома ей подойдет? — уточнила она. — Берк занимается только болезнями костей, не так ли?

Раз в четверть часа, не чаще, кто-нибудь проходил по улице, на которой стояли только большие дома с герметичными ставнями, где текла скрытая от посторонних глаз жизнь, такие, как дом Лакруа. Дождь перестал. С карнизов время от времени падали крупные капли.

Наконец дверь открылась. Маленькая, еще очень подвижная фигура спустилась по ступенькам. Леопольдина сказала безмятежным голосом:

— Спасибо, доктор!.. До завтра… Приходите не слишком поздно…

Затем дверь закрылась. Польдина повернулась, и ее лицо приобрело иное выражение. Несколько секунд она стояла на пороге, обводя всех по очереди взглядом.

— Чего вы ждете? — выговорила она.

Молчание. Наконец она сказала:

— Вы разве не поняли, что он просто старый дурак?

Молодой человек поцеловал отца в обе щеки, а Эммануэль Верн ритуальным жестом перекрестил большим пальцем лоб Жака.

— Спокойной ночи, сын.

— Спокойной ночи, мать.

— Спокойной ночи, Жак.

Матильда вышла из комнаты дочери и сказала:

— Вьева отдыхает… Она никого не хочет видеть…

Польдина была в своей спальне, смежной с большой комнатой, которую называли кабинетом. Дом был просторным, настолько просторным, что после смерти нотариуса сестры не сочли необходимым использовать его контору, занимавшую целое крыло на первом этаже.

Один Жак спал на третьем этаже. Он медленно поднимался по лестнице, а его родители вошли в спальню и закрыли дверь.

Несмотря на привычку, эти минуты вот уже семнадцать лет были самыми трудными. Матильда машинально заперла дверь и положила ключ на ночной столик. Затем она, время от времени вздыхая, сняла платье, надела на комбинацию вылинявший пеньюар и села за туалетный столик из красного дерева, на котором стояло зеркало.

Если ее муж имел несчастье ходить взад и вперед, пока она причесывалась, она не говорила ни слова, но оборачивалась и следила за ним трагическим взором.

Ему было предписано ложиться немедленно. Он имел право почитать книгу, но не имел права курить. В противном случае его жена распахивала окна настежь.

Кровати разделял круглый столик, на котором стоял только один ночник. Примерно через полчаса Матильда легла со вздохом облегчения и жестом, который никогда не менялся, щелкнула выключателем. Комната погрузилась в темноту.

Вот и все! День прошел! Остальное продолжалось более или менее долго, в зависимости от обстоятельств. Иногда Матильда целый час ворочалась, каждый раз вздыхая. А иногда она засыпала довольно быстро. Но порой после нескольких минут тишины было слышно, как она шмыгала носом, искала носовой платок под подушкой, сморкалась. Это означало, что она плакала.

Верн ждал с открытыми глазами. Наконец, наступал момент, когда день заканчивался и для него.

Что касается самого события, то оно произошло семнадцать лет назад. И все эти семнадцать лет никто в доме о нем не говорил.

Это случилось наверху, в мастерской, которую Эммануэль Верн обустроил себе на чердаке вскоре после свадьбы. Именно там он работал, тщательно реставрировал картины, которые ему доверяли антиквары Парижа и окрестностей.

Дело было весной, и одна из застекленных створок была открыта, впуская внутрь свежий воздух, пахнувший морем. Женевьева родилась ровно пять дней назад, и ее мать еще спала рядом с колыбелью.

Было десять часов утра. На большой рыночной площади шла оживленная торговля. Время от времени все прочие шумы перекрывало мычание какой-нибудь коровы.

В то время усы Верна были каштановыми, шелковистыми, без единого седого волоска.

Однако у него уже был матовый цвет лица и слишком красные губы. Прежде чем приступить к работе, он надевал черный бархатный пиджак и завязывал галстук большим бантом.

К нему поднялась Леопольдина. Вид у нее был более трагичный, чем в прежние дни. Она говорила, расхаживая взад и вперед по мастерской:

— Разве в этом ты мне клялся? Это так ты выполняешь свои обещания?

В левой руке он держал палитру, а в правой — кисти.

— Я не могу больше входить в комнату своей сестры, не отвернувшись, поскольку иначе она прочтет в моих глазах ярость и стыд…

В то время в доме еще не привыкли к драмам, и Верн довольствовался тем, что в замешательстве пробормотал:

— Польдина!.. Послушай, это не моя вина!.. Ты это прекрасно знаешь!..

Но старшая Лакруа ухмыльнулась.

— А чья вина?.. Может, ты хочешь заставить меня поверить, что она не твоя дочь?.. И это после того, как ты мне поклялся, что отныне никогда…

Мастерская считалась тем более неприкосновенным убежищем, что последний пролет лестницы не был устлан ковром, а несколько ступенек скрипели.

Польдина плакала или делала вид, что плакала, осыпая Верна упреками:

— Если бы я знала, что ты меня никогда не любил, что ты играл со мной…

Похоже, все должно было уладиться. Эммануэль был достаточно ловок, и нежность озарила его лицо. Он обнял за плечи Леопольдину, которая была намного шире его, и прошептал нечто похожее на: «Клянусь тебе, дорогая, что я это сделал не нарочно, что ты единственная, кого…»

Они ничего не слышали. Тем не менее Польдина и Эммануэль одновременно повернулись к оставшейся приоткрытой двери. Они довольно долго стояли, боясь пошевелиться. Потом руки Эммануэля скользнули вниз.

— Входи! — сказал он.

Это была Матильда, которая встала и бесшумно поднялась наверх. Она внимательно посмотрела на них. Этот взгляд означал, вероятно, приказ, поскольку Польдина вышла. Затем Матильда заявила мужу:

— С этого дня я запрещаю тебе разговаривать со мной… Кроме как на людях, разумеется.

Вот и все…

Это было все, но не все, поскольку еще стоял вопрос о Софи, вопрос, который, правда, никогда формально не обсуждался.

Через год после свадьбы Матильда родила своего первого ребенка, Жака, которому сейчас было двадцать два года. Польдина не была замужем. Со спокойным упрямством она повторяла, что никогда не выйдет замуж.

Папаша Лакруа недавно умер. Что касается матери, она умерла давно, когда Польдине было двенадцать лет.

Менее чем через год после рождения Жака Польдина дважды ездила на какое-то время в Париж. Во второй раз она вернулась вместе с рыжим, огненно-рыжим молодым человеком, работавшим певчим. Она представила его как своего жениха.

Они сразу же поженились, на скорую руку, без всяких торжественных церемоний. Нового обитателя дома практически никто не видел. Фамилия молодого человека была Деборньо. Никто даже не успел привыкнуть называть его Роланом, поскольку он вскоре заболел. Было принято решение отправить его в Швейцарию на лечение.

Вполне возможно, что в течение прошедших с тех пор семнадцати лет каждый из обитателей дома по крайней мере один раз в день вспоминал об этих событиях. И все же воспоминания оставались смутными, разрозненными. Каждый знал только свою часть и не имел ни малейшего представления о том, что знали другие. Все следили друг за другом, опасаясь выдать себя. А повседневная жизнь шла своим чередом. Мать уделяла все свое внимание подраставшему Жаку. Эммануэль, словно случайно, оказался заваленным работой, а Польдина улаживала дела с арендаторами домов для рабочих и поставщиками.

Едва странный муж Польдины уехал в Швейцарию, как все заметили, что она беременна. Вскоре у нее родилась дочь, но Ролану ничего не сообщили.

Матильда сразу же высчитала, что новорожденная была зачата за два месяца до свадьбы.

Девочку назвали Софи. Время от времени в доме получали письма от Ролана. Каждый месяц Леопольдина посылала ему денежный перевод.

Запутанная повседневная жизнь текла своим чередом, без всяких стычек, до рождения Женевьевы, до сцены в мастерской.

— С этого дня я запрещаю тебе разговаривать со мной…

Внешне дом оставался прочным. Верн спал в той же комнате, что и его жена, недалеко от комнаты, где в одиночку спала Польдина.

— Это ты? — выдохнула Женевьева.

— Тише!..

— Не зажигай свет…

Жак на ощупь подошел к кровати, присел на краешек и дотронулся до лица сестры. Он почувствовал, как она вытащила из-под одеяла руку, теплую и влажную руку, и схватила его за запястье.

— Ты ведь не уедешь, правда? — умоляюще просила она. — Жак, ты ведь не оставишь меня одну?

Женевьева знала, что приход Жака вовсе не означал, что партия выиграна. Жак молчал. Несмотря на темноту, он отвернулся. Женевьева настойчиво продолжала:

— В котором часу ты должен встретиться с ней?

— В полночь…

— Где?

— Я должен бросить камень в ставень ее спальни… Она спустится… Чемодан уже собран…

— А потом?

— Один приятель одолжил мне машину… Мне просто надо взять ее из гаража…

— А потом, Жак? Что вы будете делать потом? Куда вы поедете?

Жак сразу не ответил, и Женевьева поняла, что он не знает. Она продолжала:

— Ты любишь ее?

Он тем более не ответил.

— Жак, ты считаешь, что достаточно сильно любишь ее, чтобы прожить с ней всю жизнь?

Внезапно он почувствовал себя растерянным. В этом была виновата Женевьева, ее голос, ее рука, сжимавшая его запястье.

— Жак, ты понимаешь, что связываешь себя навсегда? И что оставляешь меня здесь, совсем одну…

Девушка, которую Жак собирался похитить, была дочерью нотариуса Криспена, у которого молодой человек работал вторым клерком. Ей исполнилось всего семнадцать лет. Она была невзрачной блондинкой. Женевьева знала ее, поскольку они вместе ходили на первое причастие.

— Жак, подвинься поближе, чтобы мне не приходилось говорить слишком громко…

Он, стесняясь, спросил:

— Ты плохо себя чувствуешь?

— Не знаю… Я не знаю, что сказал доктор… Когда потом мама поднялась, она как-то странно посмотрела на меня… Послушай, Жак…

— Я слушаю…

— Положи голову на подушку… Да не будь ты таким скованным, словно торопишься уйти… Я боюсь, что тетка Польдина услышит…

— Эта! — проворчал Жак, внезапно занервничавший.

— Замолчи…

— Не собираешься ли ты заставить меня любить ее? А ведь это она отравляет нам жизнь…

— Послушай меня, Жак!.. Будь умником…

— Это легко сказать, но я мужчина… И с меня довольно!.. Я сыт по горло!.. Иногда, сидя за столом, мне хочется выть… Неужели не понимаешь?.. Ты считаешь, что это жизнь? Мы следим друг за другом, обмениваемся двусмысленными фразами, бросаем коварные взгляды… Если к нам неожиданно войдет посторонний, он подумает, что оказался в сумасшедшем доме!.. Вначале я думал, что папа другой…

— Жак!

— Я знаю, что ты встанешь на его защиту, но послушай, не стоит! Недавно, когда он плакал, я спрашивал себя…

— Тише!..

— Ты не сможешь мне помешать высказать все, что у меня на душе… Я спрашивал себя, не оплакивал ли он свою трусость, поскольку он нас принес в жертву, тебя и меня… Он принес нас в жертву тетке Польдине, матери…

— Умоляю тебя…

— Когда я ухожу из дома, у меня создается впечатление, что я не такой, как те люди, которых встречаю… Я почти испытываю страх перед людьми… Я ловлю себя на мысли, что смотрю на них сверху вниз, как мама, которая словно всегда думает, будто ее пытаются обмануть…

— Послушай, Жак… Надо, чтобы ты меня выслушал!.. Я больна, правда?.. Значит, я имею право…

— Прости меня…

— Возможно, я больше никогда не встану с кровати…

— Вьева! — сказал он так, как говорил в детстве.

— Не волнуйся… Я думаю, что даже не буду грустить… Мне уже давно кажется, что было бы счастьем оставаться целый день одной с…

— С чем?

— Ни с чем… Со своими мыслями… С вещами, которые я чувствую и вижу… Подойди к двери и прислушайся…

Жак пошел на цыпочках, вернулся и снова сел на кровать.

— Ты ничего не услышал?

— Нет…

— Подвинься ближе… Я хочу объяснить тебе одну вещь, именно тебе, поскольку не могу говорить об этом с остальными… Я даже едва осмеливаюсь думать об этом!.. Обещай, что не будешь смеяться… Но главное, обещай, что никому не скажешь, никогда…

— Клянусь…

— Нет, хватит обещания… Я спрашиваю себя, если я расскажу, как я собираюсь сделать, не будет ли это святотатством… Ты помнишь Софи, в тот день, на лестнице?

Для детей, ничего не знавших о сцене в мастерской, самой памятной датой была драма, разыгравшаяся на лестнице. С тех пор прошло девять лет. Тогда Женевьеве было восемь лет, ее брату — тринадцать, а Софи — чуть больше одиннадцати.

Они играли в мощеном дворе дома, возле старых конюшен, к окну чердака которых была приставлена лестница. Вне всякого сомнения, недавно на чердак убирали яблоки.

Это был такой же день, как и многие другие. Ничто не предвещало, что вскоре произойдет чрезвычайное событие, вплоть до того момента, когда Софи поставила ногу на первую ступеньку лестницы.

— Ты помнишь, Жак? Я сказала ей, чтобы она не поднималась. Не знаю почему, но я была уверена, что случится беда. Она обернулась, попыталась ударить меня ногой, а затем стала подниматься…

— Говори тише…

— Хорошо… А потом она утверждала, что упала, потому что я закричала и испугала ее…

— Я сказал, что ты закричала, увидев, как она падает…

— Так вот, Жак, я думаю, что это неправда… Она стояла наверху лестницы и собиралась залезть на чердак, когда я без всякой на то причины посмотрела на землю… Между плитами застряли соломинки… И вдруг я увидела, да, я увидела Софи, лежавшую ничком на плитах…

— Она упала…

— Нет, Жак! Дай мне закончить… Уверяю тебя, у меня нет лихорадки, но я уже давно горю желанием рассказать об этом… Я подняла голову и увидела Софи на лестнице, Софи, у которой именно в этот момент подкосилась нога… И тогда я закричала…

— У тебя было предчувствие… Это не так уж редко случается…

— Ты не понимаешь…

— Что я не понимаю?

— Я хочу сказать, что ты объясняешь происшедшее на свой манер. Послушай! Сегодня вечером после вечери мне вдруг захотелось расплакаться… Я с трудом смогла сдержаться… И я до сих пор не знаю почему… Но выходя из церкви, я непроизвольно обернулась к алтарю Пречистой Девы и сказала…

— Что ты сказала?

— Я сказала: «Прощай, моя любезная Пречистая Дева…»

— Почему «прощай»?

— Не знаю… Но, как ты сам видишь, я заболела!.. Это еще не все, Жак… Я не хочу, чтобы ты уезжал, из-за возможных последствий… Сегодня вечером за ужином…

Рука Женевьевы задрожала. Все ее тело начало дрожать.

— Вьева, умоляю тебя, успокойся!

— Послушай, Жак, надо, чтобы ты мне поверил, чтобы ты остался, чтобы ты узнал: произошло нечто, не знаю что, но мы подверглись большой опасности… Я знаю, Жак, что совсем недавно смерть стояла за нашей дверью. Но я не знаю, за кем она приходила, за одним из нас…

— Успокойся, моя маленькая Вьева…

— Ты мне не веришь!

— Да нет же…

— Жак, ты понимаешь? Я молюсь, чтобы… Нет, я не могу это сказать… Это будет грех гордыни…

— Ты молишься, чтобы?.. Что ты хотела добавить?

— Ничего!.. Когда я говорю, мне надо верить, потому что это говорю не я… Тише!.. Больше не надо слов… Подержи мои руки в своих ладонях… У тебя такие нежные руки!..

Жак, сам не зная почему, молча плакал в темноте. В комнате еще ощущался запах эфира. Было темно, но все же можно было различить контуры предметов.

— Жак…

— Тише!..

— Обещай мне…

— Тише!..

— Месяц… Две недели… Обещай мне две недели…

— Обещаю…

— Ты будешь вежлив с отцом…

— Я сделаю все возможное…

— И с матерью… И с теткой Польдиной…

Жак не сумел удержаться от иронии:

— Может, еще и с Софи? Она возвращается завтра…

— И с Софи тоже… Она несчастна…

— Потому что ненавидит людей! Но, главное, потому что ненавидит тебя!

— Она права. Я закричала до. Но это не моя вина… Я видела…

После этого несчастного случая Софи год пролежала в гипсе и поэтому отстала от учебы. Кроме того, она отныне стала хромой и еще сильнее возненавидела школу, где чувствовала себя не такой, как все.

— В котором часу она приезжает?

— Не знаю.

— Возможно, будет лучше, если ты пойдешь спать… Теперь я больше не боюсь: ты дал обещание…

Тем не менее, немного помолчав, Женевьева продолжила:

— Что она будет делать, не услышав стука камня о ставень?

— Не знаю…

— Тебе надо будет ей сказать, что это из-за меня… Что у меня было предчувствие…

Жак согласился, едва шевельнув губами:

— Да…

В то же мгновение на лестничной площадке раздался щелчок и под дверью появилась полоска желтоватого света. Вновь тишина. Однако на полоску света упали две тени, тени ног того, кто подслушивал.

Не прошло и полминуты, как дверь бесшумно приоткрылась и раздался голос тетки Польдины:

— Ты не одна?

Польдина включила свет. Несколько секунд брат и сестра ничего не видели вокруг, настолько были ослеплены светом.

— Ты еще не лег?

Обращаясь к Женевьеве, она добавила:

— Ты его позвала?

Это было вполне в духе дома: суровые голоса, безжалостные взгляды и всегда недомолвки.

— Мне интересно, почему вы не зажгли…

— Тетя… — начал Жак.

Он замолчал, потому что за спиной тетки увидел другой силуэт, силуэт матери, говорившей:

— Что случилось, Польдина?

Словно никто не знал, что все следили друг за другом, что все питали смутные подозрения.

— Я услышала шепот и нашла детей, сидящих в темноте.

Эммануэль не мог не слышать всю эту суматоху, однако он был единственным, кто не имел права прийти.

— Чего ты ждешь? Почему ты не ложишься? — сказала Матильда ледяным голосом. — Что ты еще рассказываешь своей сестре?

— Мать… — начала Женевьева.

— А ты будь любезна отныне мне не врать. Когда я пришла, ты заявила, что спишь. Если ты считаешь, что рядом с тобой, когда ты болеешь, должна находиться не мать, а молодой человек…

— Спокойной ночи, — пробормотал Жак, направляясь к лестнице. Было слышно, как он ворчал что-то нечленораздельное.

Обе сестры стояли в ночных рубашках возле двери. Можно было подумать, что ни одна из них не желала уходить первой. В конце концов Польдина пробормотала:

— Надеюсь, что на этот раз мне удастся заснуть…

Матильда осталась, закрыла дверь, посмотрела на дочь и, стоя неподвижно, выговорила:

— Тебе нечего сказать матери?

— Нет.

— Прекрасно!

Она выключила свет и ушла, закрыв за собой дверь. Верн лежал в своей кровати с открытыми глазами и следил за женой, пока она поправляла подушку.

Возможно, ему тоже хотелось знать?

Однако он ничего не сказал.

И она ничего не сказала.

Свет погас, и Матильда протяжно вздохнула.

Теперь все двери были закрыты, все лампы погашены. Одеяла плотно обхватывали человеческие существа, которые, мысленно сосредоточившись, пытались уснуть.

А в это время другие люди, мужчина и женщина, обнимавшие друг друга за талию, слишком много выпившие, люди, покинувшие еще работающее кафе и направлявшиеся в конец улицы на остановку автобуса, шли по улице и смеялись, потому что мужчина то и дело задевал стены домов и говорил:

— Ты меня толкаешь!..

— Просто ты пьяный и тащишь меня… — отвечала женщина в том же духе.

— А я тебе говорю, что ты меня толкаешь…

Они точно так же прошли мимо дома Лакруа. Мужчина задел подоконник, отчего ставень заскрипел, и поспешил отойти прочь, говоря:

— Вот видишь, Мели, это все из-за тебя!..

Они даже не подозревали, что скрип ставня эхом отозвался по всему дому, где в кроватях лежали его обитатели и, вытаращив глаза, смотрели в потолок.

Глава третья

Женевьева немного порозовела, когда мать взбивала одеяло на ее бледных ногах, еще более тонких, чем ноги двенадцатилетней девочки.

— У меня нет лихорадки, правда, доктор? — спросила она.

Доктор Жюль, которого беспокоило отсутствие высокой температуры, ответил с наигранным весельем:

— Конечно, дитя мое! Я уверен, что это не опасно и через несколько дней вы встанете…

Женевьева улыбалась, ибо прекрасно знала, что он говорил неправду. Она улыбалась доктору, когда он щупал ее лоб, чтобы дать себе передышку. Улыбка исчезла с ее губ только тогда, когда мать и доктор вышли за дверь и стали шушукаться.

Комната Женевьевы была самой маленькой в доме, но в ней, в отличие от большинства других комнат, были светлые стены, обклеенные обоями, имитировавшими ткань Жуи. Над камином из черного мрамора в золотисто-черной овальной рамке висела старинная картина, портрет женщины с зачесанными назад волосами, в жестком корсете, с манишкой, плотно обхватывавшей шею.

Этой женщине на вид было не более двадцати пяти лет. У нее были тонкие черты лица, намного тоньше, чем у матери Женевьевы и даже самой Женевьевы. В альбоме хранился другой портрет этой женщины, запечатлевший ее в костюме амазонки.

Это была прабабка Женевьевы. Некогда она занимала эту же комнату и здесь же умерла, совсем молодой, дав жизнь своему первенцу.

— …Так лучше для вашего, да и для моего спокойствия, — подвел итог доктор Жюль, предложивший позвать специалиста для консультации.

Доктор взял чемоданчик и надел котелок. Он спускался по лестнице вслед за Матильдой, останавливаясь через каждые две-три ступеньки, чтобы продолжить разговор.

Было слышно, как перед дверью затормозила машина, а затем раздался пронзительный гудок клаксона. Элиза пошла открывать, впустив в коридор человека, похожего на великана, в охотничьем костюме и бесформенной кепке.

— До свидания, доктор… Спасибо, что пришли.

Было десять часов утра. Мимоходом Матильда бросила украдкой взгляд на Нику, одного из самых крупных арендаторов семьи.

— Моя сестра сейчас вас примет…

— Знаю!

Но она напрасно пристально смотрела на кепку мужчины. Тот не испытывал ни малейшего стеснения и не собирался снимать головной убор. Элиза вновь спустилась и объявила:

— Мадам вас примет через несколько минут…

Мужчину не пригласили сесть. Его не ввели в комнату, а просто оставили в одиночестве стоять в холодном мрачном коридоре.

Когда мать снова вошла в комнату Женевьевы, та спросила:

— Жак пошел в контору?

— Да, как обычно!

— Папа наверху?

— Да.

— Кто звонил?

— Арендатор, приехавший к твоей тетке.

Как и все больные, Женевьева жадно интересовалась всем, что происходило за дверью ее комнаты.

— Когда придет доктор?

Матильда наводила в комнате Женевьевы порядок. В это время в своей спальне Польдина тщательно одевалась. Она надела, словно собиралась идти в гости, шелковое платье, к которому приколола камею в золотой оправе. Затем она неспешно вошла в кабинет, где возле стены стоял высокий черный пюпитр, перенесенный сюда из бывшей конторы нотариуса. На пюпитре лежала большая регистрационная книга. Только Польдина имела право делать в этой книге записи, расставлять по колонкам цифры.

Прежде чем позвонить, она внимательно осмотрела комнату, отодвинула кресло, обитое ковровой тканью, поправила искусственные цветы, стоявшие в вазе, и наконец велела Элизе:

— Пусть Нику поднимается.

Едва Нику вошел, как в соседней комнате Женевьева прошептала:

— Мать, ты уже уходишь?

— Тише!.. Я вернусь…

Матильда осталась стоять на лестничной площадке, прижавшись щекой к двери кабинета. Она слышала, как ее сестра беззаботно сказала:

— Присаживайтесь, прошу вас. Если кепка вам мешает, вы можете отдать ее служанке…

В доме знали, что он нарочно не снимал кепку и всегда приходил в забрызганных грязью сапогах, хотя в праздничные дни был одет опрятно. Это был не случайный визит, а, вероятно, пятидесятый эпизод ожесточенной борьбы, которая длилась уже много лет.

Хитрый, насмешливый, он сидел, не говоря ни слова, раскачиваясь на стуле, словно медведь, и смотрел на старшую Лакруа глазами, горевшими отвагой, свойственной простолюдинам.

— Я попросила вас приехать… — начала Польдина.

— О! Не стоит переживать. На машине я быстро добрался…

— Вы видели, что судебный пристав составил протокол…

— Он констатировал, что я отказываюсь платить. Это правда! Но я пригласил другого судебного пристава, зафиксировавшего ущерб…

Лежа в кровати, Женевьева едва различала тихие голоса. Матильда же ловила каждую фразу и могла предугадать каждую реплику.

Все имущество Лакруа состояло из домов и земель. Среди всего прочего они владели в пригороде целой улицей строений для рабочих, похожих друг на друга как две капли воды, что наводило на мысль о казарме. Они владели также фермами. Нику арендовал ферму Шартрен, самую большую, лучшую ферму. Срок аренды истекал только через одиннадцать или двенадцать лет.

— Если живешь в деревне, это не значит, что ты глупее других, понимаете? — говорил Нику. — Возможно, вы могли бы «поладить» со стариками, но со мной…

Существовало даже целое досье Шартрена, досье, в котором лежали документы со штампами и марками. Польдине, которая сама составляла договор аренды со сладострастной скрупулезностью, удалось включить в договор с Нику пункт, гласивший, что ремонт кровли должен производиться за счет арендатора.

Это произошло тогда, когда Нику, простой работник на ферме Шартрена, из гордости стремился все делать на свои деньги. Но через год он потребовал провести ремонтные работы, поскольку крыша гумна провалилась.

Все дни напролет Польдина изучала этот вопрос. И теперь, поскольку переговоры зашли в тупик, на срочный ремонт требовалось истратить не менее шестидесяти тысяч франков.

— Вы знакомы с мэтром Бошаром? — спросил ликовавший крестьянин. — Так вот, вам придется иметь дело с ним, поскольку я его нанял как адвоката…

— В таком случае ему надо просто обратиться к мэтру Криспену, моему нотариусу…

Стоя на лестничной площадке, Матильда сохраняла спокойствие и хладнокровие, словно человек, выполнявший свои повседневные обязанности. Она знала, что Нику хотел купить Шартрен, а Польдина не собиралась продавать ферму. Она знала также, что они были на ножах.

— Вы заставили меня подписать, это правда. Но мой адвокат утверждает, что моя подпись недействительна, поскольку закон…

Леопольдина вздрогнула. Матильда вздрогнула. Женевьева, лежавшая в кровати, прислушалась. На улице раздался привычный сигнал маленького автомобиля Софи.

Девушка удивилась, увидев перед дверью большую серую машину, остановилась позади нее, постучала условным сигналом в дверь и спросила Элизу:

— Кто это?

— Арендатор… Мсье Нику…

Софи была такой же высокой, как мать, но более крепкой. У нее были широкие кости, толстая кожа, ярко выраженные черты лица. Элиза принесла в дом яблоки, и молодая девушка, проходя мимо, взяла одно, поднялась по лестнице и увидела тетку, подслушивавшую на лестнице.

— Мама там?

— Тише!.. Пойди сначала поздоровайся с Женевьевой… Она болеет.

Софи, хрустя яблоком, откусывая огромные куски, не заботясь о том, что из-за этого ей приходилось делать некрасивые гримасы, вошла в комнату двоюродной сестры. Она так стремительно шагала взад и вперед, что воздух вокруг нее буквально колыхался.

— Что с тобой?

— Никто не знает.

— Где у тебя болит?

— У меня ничего не болит. Это ноги.

— И что с ними, с твоими ногами?

Несмотря на хромоту, Софи с агрессивным упоением наслаждалась крепким здоровьем. Она по-прежнему ходила взад и вперед, переставляла предметы на столе. Потом она сняла со стула одежду, чтобы сесть.

— Ты преуспела? — мягко спросила Женевьева.

— Ну ты скажешь! Твой отец сколько угодно может хвастаться, что понимает в живописи! Подправить картины, не спорю… Но что касается всего остального…

Это было последним капризом Софи. Каждый год или через каждые два года у нее появлялось новое увлечение. Сначала она страстно набросилась на музыку, играла на фортепьяно по восемь-десять часов в день, по очереди измучив всех преподавателей города. Затем в один прекрасный день она начала петь, а в конце концов решила заняться живописью. Она почти насильно обосновалась наверху, в мастерской своего дядьки, где на протяжении нескольких месяцев смешивала краски с присущей ей необузданностью.

Теперь она вернулась из Парижа, где показывала образцы своих произведений художественным галереям и торговцам. Она была в ярости.

— Они мне сказали, что так писали сорок лет назад, да к тому же в провинциальных академиях!

Софи встала, открыла дверь и спросила тетку:

— Он еще не ушел?

— Тише!..

Атмосфера действительно накалялась. Нику кричал, гордясь тем, что может повышать голос в этом доме.

— …Если нет денег, чтобы оплатить ремонт, надо продавать свое имущество, вот что я вам скажу!.. Не надо думать, что ваш вид производит на меня впечатление… Когда я утверждаю, что Шартрен будет моим…

Софи пожала плечами, вошла, задев мимоходом Нику, подставила щеку матери для поцелуя и сказала:

— Он орет на весь дом… Почему ты его не выставишь за дверь?

На ночном столике стояла только чашка с молоком, поскольку доктор на всякий случай посадил Женевьеву на диету. Окна комнаты выходили в сад, и сквозь бледные муслиновые занавески просматривались черные голые ветви дерева.

Женевьева не шевелилась. Но она слышала все, распознавала различные звуки, отгадывала смысл хождений по дому. Она долго ждала, когда раздастся звонок Жака, который, казалось, всегда куда-то спешил, его шаги по коридору, скрежет вешалки, на которую он издали бросал свое пальто, и фразу, которую он неизменно произносил, обращаясь к Элизе:

— Что сегодня едят?

Почти четверть часа Софи при помощи служанки вытаскивала из машины полотна и рамки. Они сложили их в старой конторе нотариуса, превратившейся в склад.

Когда раздался звонок к обеду, Верн спустился. Он шел своей характерной походкой, нерешительной, крадущейся, причем до такой степени, что его шаги порой переставали звучать, и тогда все спрашивали себя, не остановился ли он.

На лестничной площадке он задержался. Женевьева замерла и обрадовалась, когда дверь отворилась и отец в бархатном пиджаке, галстуке, завязанном бантом, вошел в комнату. Волосы его поредели, кончики усов стали совсем тонкими.

— Как ты себя чувствуешь, Вьева?

Создавалось впечатление, что его всегда видели в профиль, так он привык отворачиваться. Он и слова произносил невнятно, не выделяя слогов.

— Что он сказал?

— Доктор? Он сказал, что это не опасно…

— Софи приехала, не так ли?

— Она не слишком-то преуспела.

— А!

Отец не осмеливался ни сесть, ни остановиться. Он лишь зашел мимоходом и боялся, что его задержат. С другой стороны, ему было немного стыдно, если он вот так уйдет…

— Кажется, идет твой брат…

Это была отговорка. Он направился к двери, но пообещал:

— До скорого…

Он посторонился, уступая место Жаку, и исчез на лестнице. Молодой человек присел на краешек кровати.

— Ты видел ее? — спросила Женевьева брата. — Что она сказала?

— Мы даже не смогли поговорить! Я жестами дал ей понять, что все отложено… Да, значит, кобыла вернулась!

— Жак!

— А ты хочешь, чтобы я ее пощадил? А разве она нас щадит, она-то? Она постаралась, чтобы сделать мне больно, оставить машину перед дверью на целый день… Что он сказал?

— Кто?

— Отец…

— Ты же видел… Он ничего не сказал… Он кажется более мрачным, чем обычно…

— Тем хуже для него!

— Жак!

— С меня хватит! Что ты хочешь? Если бы он был мужчиной, он вел бы себя иначе и, главное, не стал бы приносить нас в жертву. Ты, ты не выходишь, если можно так сказать. В конце концов, тебе начало казаться естественным жить так, как живут в этом доме. Но когда я всякий раз возвращаюсь из города и сворачиваю за угол, я чувствую, как у меня сжимается сердце…

— Жак, все уже сели за стол.

— Да мне плевать!

— Ведь хуже будет отцу!

— Мне все равно. Я остался из-за тебя, но предупреждаю, что долго не выдержу. Однажды мне снилось, что я обеими руками бил по лицу тетку Польдину, что я царапал ее, кусал, разрывал на части…

— Ради бога, замолчи!

— Так вот, я спрашиваю себя, если когда-нибудь…

Он машинально отпил немного молока. Как и Софи, он всегда был голоден, всегда испытывал жажду, всегда хотел чего-нибудь. В тот день Женевьеву поразило, что у ее брата и двоюродной сестры были одинаковые мясистые губы, одинаковые носы картошкой, одинаковые глаза навыкате.

— Спускайся, Жак! А то будет скандал…

Жак пожал плечами, вышел, но сразу же вернулся, чтобы спросить:

— Хочешь, я принесу тебе поесть?

— Нет, я не голодна.

Женевьева слышала, как Жак вошел в столовую, отодвинул стул, задел блюдо или тарелку. Затем ей показалось, что ее наконец окружила тишина, что комната стала более светлой, воздух — более прозрачным, более свежим. Она поводила плечами, чтобы глубже погрузиться в теплоту подушек. Губы ее задрожали.

— Радуйся, Мария, благодати полная…

Взгляд Женевьевы, быстро скользнув по маленьким цветочкам на ковре, машинально остановился на портрете в золотисто-черной раме.

— …благословенна ты между женами, и благословенен плод чрева твоего Иисус…

Она чувствовала себя счастливой, потому что была здесь, одна в своей комнате, а не за столом вместе с другими.

— …ныне и в час смерти нашей. Аминь…

Женщина на портрете умерла в этой комнате, в этой кровати. Несомненно, и Женевьева умрет здесь. Возможно, это произойдет скоро.

— …ныне и в час смерти нашей…

Возможно, позже ее место займет другая девушка, которая тоже станет молиться, глядя на портрет.

— …благодати полная… молись о нас, грешных…

Она повторила:

— …грешных…

И тут свершилось чудо. Ее тело стало легким, как и ее дух. Образы перед глазами расплылись, а молодая женщина на портрете стала похожей на Пресвятую Деву из церкви. Черты ее лица ожили.

— …благодати полная…

Теперь требовалось совсем немного, пустяк, еще одно усилие, чтобы достичь… Она не знала чего… Окончательного, сверхчеловеческого успеха.

— … ныне и в час смерти нашей…

В глазах щипало. Лежавшие на одеяле руки со скрещенными пальцами были такими же белыми, как у покойника.

Внезапно Женевьева вся напряглась, быстро взглянула на дверь и уже открыла было рот. Ничего не произошло. Она ничего не услышала. Однако она испытала какой-то внутренний шок, как накануне в столовой, когда закричала, как тогда, когда она закричала, прежде чем ее двоюродная сестра упала с лестницы.

Дверь оставалась закрытой, но Женевьеве никак не удавалось расслабиться. Она ждала, задыхаясь. Наконец она увидела, как поворачивается фаянсовая ручка. Она заметила лицо, усы, испуганные глаза и, немного успокоившись, прошептала:

— Это ты!

Женевьева опустила веки. Снова подняв их, она увидела отца, сидевшего на кровати в ее ногах, отца, жадно смотревшего на нее. Однако, едва встретившись с ней взглядом, он отвернулся.

— Отец… — пробормотала она.

Ее рука скользила по простыне, ища руку Верна. Женевьева чувствовала себя смущенной, поскольку ее тревога рассеялась далеко не полностью. Она вновь посмотрела на дверь, остававшуюся закрытой. Наконец, добравшись до его сжатых пальцев, она спросила:

— Что с тобой?

И ее отец, упав на кровать, зарывшись головой в подушку, заплакал точно так же, как плакал вчера в коридоре. Он плохо плакал, и это было тягостное зрелище. Чувствовалось, что у него разрывается грудь, что рыдания никак не могут вырваться наружу.

— Отец…

— Замолчи! — выдохнул он, испуганно озираясь.

— Уверяю тебя, я не так уж серьезно больна…

— Замолчи!

— Клянусь тебе, отец, я не хочу умирать, я не умру…

Это было выше его сил. Он умолял ее наконец замолчать, больше не мучить его.

— Вот увидишь, отец, все уладится…

И тут в комнату вошел Жак. Их отец стремительно встал, сгорая от стыда, испуганный, напрасно пытаясь взять себя в руки.

— Что тебе надо? — спросил он, глядя в сторону.

— Ничего. Я пришел, чтобы поцеловать сестру…

В глазах молодого человека застыло недоверие, полное отсутствие уважения к отцу. Он дождался, пока отец уйдет, и спросил Вьеву:

— Что с ним? Что на него нашло?

— Думаю, он очень переживает из-за меня. Он думает, что я скоро умру…

Жак с сомнением в голосе что-то проворчал.

— А ты что думаешь? — спросил он сестру.

— Все то же самое! Его и нашу тетку связывает какая-то тайна. Возможно, и нашу мать тоже. В любом случае, это ужасная тайна, возможно, даже преступление.

На лестничной площадке Софи разговаривала со своей матерью голосом, который даже издали можно было легко отличить от всех других голосов.

— Хочешь, я отвезу тебя на машине?

— Нет.

— Можно я поеду с тобой?

— Нет.

— А что в этом пакете?

Брат и сестра переглянулись, потом Жак пожал плечами, словно говоря: «Ну что ты хочешь?»

Он вышел из комнаты, прошагал мимо тетки, не поздоровавшись с ней, остановился возле Элизы, которая чистила медный шар на перилах внизу лестницы, и, глядя на ее широкое лицо, до того розовое, что оно казалось искусственным, проворчал:

— Да, моя старушка…

Едва ее мать уехала, как Софи распоясалась. В течение получаса она била то одной, то другой рукой по клавишам фортепьяно, которое специально для нее поставили в гостиной. Она играла не арии, а ритурнели, приходившие ей в голову. Громкие аккорды так и отлетали от всех стен дома.

В это время Матильда, вероятно, шила в комнате, которую все всегда называли рукодельной, возможно, со времен ее прабабки. В доме у каждого обитателя была своя комната, своя ниша. И только Софи не подчинялась общей дисциплине и могла ходить везде по собственному усмотрению. Она почти всегда была злобной, шумной, еще более неприятной, когда пребывала в хорошем настроении, поскольку тогда окончательно слетала с катушек.

— Элиза!.. Элиза!.. — эхом раздавался ее голос.

В ответ голос Элизы донесся из подвала, где служанке велели привести в порядок старые ящики. Элизе пришлось подняться, вымыть руки, переодеть передник, чтобы помочь Софи передвинуть мебель в ее комнате, смежной с комнатой Женевьевы.

— Осторожней, идиотка, ты прищемишь мне пальцы!.. Не так сильно, говорю же тебе… Вправо… Сюда!.. А теперь принеси мне лестницу…

— Она в саду…

— Прекрасно, отправляйся за ней…

Женевьева не шевелилась. Ее мать, склонившись над рукоделием, считала стежки, молча шевеля губами, и вздрагивала при каждом новом грохоте.

Наверху, в безопасности за закрытой дверью, Эммануэль Верн продолжал безо всякого увлечения работать над картиной, которую уже давно начал. На ней, как и на всех других написанных им за много лет картинах, были изображены городские крыши.

Это была простиравшаяся перед глазами Верна панорама: серые черепичные крыши, узкие или приземистые каминные трубы, колокольня церкви справа и квадратный двор вдалеке. Менялись только освещение, отблески, небо, облака.

На другом мольберте стояла небольшая картина школы Тенье. Однако около двадцати лет назад Верн раз и навсегда принял решение посвящать реставрации старых картин только утро, а вторую половину дня отводить собственному искусству.

Он писал сидя, причем только маленькие полотна тонкими куньими кистями. Время от времени он раскуривал сигарету, которая тут же гасла, и поэтому пол вокруг него был усеян спичками. Но он сам убирал в мастерской.

Кровь легко приливала к его лицу, и он всегда боялся, как бы у него не открылся туберкулез.

Оглушительный грохот, который устраивала Софи, не доносился до него, вернее, до него доносился непонятный гул, и поэтому он мог целыми часами обдумывать одни и те же мысли.

В глубине мастерской прямо на полу стояла прислоненная картина. Вот уже восемнадцать лет она не меняла своего места, и никто не осмеливался дотрагиваться до нее. Это был незаконченный портрет Леопольдины, тридцатилетней Леопольдины. Она стояла, опершись рукой на круглый столик из черного дерева, инкрустированного перламутром.

Эммануэль не умел выписывать лица, и он работал над этим портретом в той же манере, что и ученики, которые пишут картины по гипсовым слепкам. Леопольдина, более высокая и широкая, чем на самом деле, застыла, словно античная статуя. Она была белой как мел, и мертвенную белизну ее лица еще сильнее подчеркивал нежно-розовый цвет ее платья.

По-настоящему живым был только один фрагмент картины — рука, лежавшая на столике, непропорциональная, чудовищная рука с таким широким большим пальцем, что он казался нереальным.

Грохот приближался. Пришла Софи в сопровождении Элизы, которая и открыла перед ней дверь.

— Я возвращаю твои рамы… Мне они больше не нужны…

Софи встала перед картиной дядьки, пожала плечами и велела служанке:

— Положи это куда-нибудь!

Когда Софи стала спускаться, Матильда закрыла дверь, которую приоткрыла, чтобы подслушивать. Затем она вновь распахнула ее, поскольку Элиза находилась еще наверху. Дверь окончательно затворилась только тогда, когда Эммануэль Верн остался в мастерской один.

— Тебе не скучно? — спросила Софи у своей двоюродной сестры.

— Нет. А тебе?

— Интересно, зачем моя мать уехала в Гавр. Она не захотела, чтобы я отвезла ее на машине. Что еще произошло за это время?

— Не знаю.

— Не напускай туману! Я прекрасно понимаю, что сейчас стало гораздо хуже, чем обычно. У твоей матери нехорошая улыбка. Да и смотрит она косо. А это уже знак. Что касается твоего отца… Ты не будешь эту грушу?

Софи откусила кусок, прожевала, состроила гримасу, посмотрела в окно и вышла из комнаты, тяжело вздохнув:

— Что за дом!

Наступала ночь. Женевьева не могла достать до выключателя, но никто и не подумал прийти к ней и зажечь свет. Прошло по крайней мере полчаса, прежде чем Эммануэль включил свет в мастерской. Матильда же шила на машинке. Было слышно, как скрипел паркетный пол.

Польдина погрузилась в неизвестную ей жизнь. Она села на поезд. В ее купе говорили и курили люди. Крестьянин с насмешливыми глазами несколько раз взглянул на нее украдкой и толкнул локтем своего соседа. Но это никак не повлияло на неприступную глыбу, в которую превратилась Польдина, забившись в угол.

Она шагала по улицам, окутанным легкой дымкой, пришедшей с моря, вошла в безлюдную аптеку. С улицы было видно, как она с таинственным видом наклонилась к аптекарю.

Теперь она ждала, сидя в кондитерской. Она заказала чай. Служанка поставила перед Польдиной пирожные, но та даже не взглянула на них. Зажглись электрические лампы. Все стены помещения были увешаны зеркалами. Мать вытирала рот маленькой девочке. За стеклом проходили люди. Звенел трамвай.

Ничто не трогало Леопольдину. Она могла часами сидеть вот так, не шевелясь, замкнувшись в себе.

Аптекарь сказал:

— Приходите через часок, не раньше.

Время от времени Польдина смотрела на наручные часы. Ровно через час она вытащила из сумочки несколько монеток, чтобы расплатиться за чай, вышла, не обернувшись, двинулась размеренным шагом вдоль домов и наконец повернула ручку аптеки.

Там она увидела не аптекаря, а служанку в белом халате. Вероятно, служанку предупредили, поскольку она сказала:

— Будьте любезны, следуйте за мной.

Польдину ввели в крошечную лабораторию, где можно было сесть только на высокий табурет. Аптекарь закрыл дверь.

— Полагаю, раз вы принесли мне на анализ этот суп, значит, у вас возникли определенные подозрения?

Мужчина был неопрятный, с сальной бородой. Польдина спокойно поставила его на место.

— Вы сделали анализ?

— В том смысле, что я обнаружил следы мышьяка… Не поймите меня превратно и не приписывайте мне того, что я не говорил… Речь идет о следах… Понимаете: о следах!..

— Достаточных, чтобы кого-нибудь отравить? — не смущаясь, спросила Польдина.

— Ни за что! Количество столь ничтожно! Я даже думаю, что человек, съевший этот суп, ничего бы не почувствовал. Возможно, только легкое недомогание… Но и в этом я не уверен!.. Однако, разумеется, с течением времени…

— Вы хотите сказать, что если есть отравленный суп…

— Нечто подобное случилось лет десять назад в Фалезе, где женщина потратила более полугода на то, чтобы убить мужа…

— Сколько я вам должна?

— Могу ли я вас спросить, не считаете ли вы…

— Сколько я вам должна? — повторила она, открывая сумочку.

— Двадцать франков. Ситуация весьма деликатная и…

— Вот, мсье. Спасибо.

Полчаса Польдина провела в зале ожидания второго класса. Она не стала покупать газету, села на поезд и во время всего пути неподвижно смотрела прямо перед собой.

Было без пяти семь, когда она приехала домой. Ей потребовалось не более пяти минут, чтобы переодеться. Затем, едва прозвенел звонок, она спустилась в столовую, села и убедилась, что все в сборе.

Верн, казалось, страдал. Жак уставился в свою тарелку. Софи уже ела хлеб.

Привычным жестом Польдина опустила серебряный половник в супницу, налила всем, кроме себя, и четко произнесла, глядя на зятя:

— Врач рекомендовал мне больше не есть этого супа.

Эммануэль быстро вскинул голову. Столь же быстро Матильда посмотрела сначала на мужа, потом на сестру.

Софи с полным ртом спросила:

— Ты боишься растолстеть?

Что касается Жака, он резко встал, бросил салфетку на стул и сказал, направляясь к двери:

— Черт возьми! Опять начинается…

Разгневанный, обескураженный, он поднялся к сестре.

Часть вторая

Глава первая

Прошло четыре дня с тех пор, как Женевьева слегла. Можно было заметить, что вот уже двое суток одна Матильда чувствует себя не в своей тарелке.

Около одиннадцати часов утра Матильда вышла из комнаты дочери с таким видом, словно покидала ее на минуту. Она вошла в свою спальню и увидела, что Элиза убирает кровать. Было трудно найти более ограниченное существо, чем Элиза, но Матильда все же почувствовала, что девушка смотрит на нее не без задних мыслей. Солнечный луч, не появлявшийся вот уже несколько дней, пересекал комнату по диагонали и освещал миллионы пылинок, поднимавшихся вверх от взбиваемых матрасов.

— Ну, чего вы ждете?

Вопрос прозвучал, поскольку Элиза на мгновение застыла неподвижно.

— Ничего, мадам.

Матильда еще немного поколебалась. Она подошла к открытому окну, посмотрела на высокий каштан, с которого уже облетела листва, на мощеный двор с черной землей посредине, где росло дерево, затем на наклонную крышу конюшни, на рыжую кирпичную стену со шкивом над дверью чердака.

После этого она приняла решение, покинула комнату, миновала коридор и вошла в кабинет сестры.

В кабинете никого не было. А поскольку в кабинете никого не было…

Вначале был поступок Жака, который позавчера за ужином стремительно встал, словно начал задыхаться, и вышел из столовой, проворчав:

— Черт!.. Опять начинается…

Наверху его сестра не смогла добиться от Жака ничего путного. Заупрямившийся, он, пристально глядя куда-то вдаль, раздраженно кривя рот, упорно повторял:

— Я же тебе сказал: с меня достаточно! Разве тебе не ясно?

— Жак, что произошло?

— А я знаю? Разве кто-нибудь знает? Разве кто-нибудь в доме разбирается в этих тайнах, этих намеках, этих хождениях взад и вперед, в этих двусмысленных словах? С меня довольно!

— Жак!

Он не знал, что внизу был слышен его голос. Разумеется, было непонятно, о чем он говорил, однако можно было прекрасно уловить ритм слогов, тональность фраз, произносимых с нескрываемой ненавистью.

— Естественно, ты выбрала подходящий момент, чтобы заболеть. И теперь я не могу уехать, не прослыв жестоким… Если с тобой что-нибудь случится, готов спорить, что все начнут говорить, что это произошло по моей вине…

Только Польдина осмеливалась смотреть на потолок, дрожавший под шагами Жака.

За столом долго царило молчание. Наконец Польдина прервала его, сказав нейтральным, почти нежным голосом:

— И ты это ему позволяешь? — спросила старшая сестра у Матильды.

Матильда опустила голову. Элиза успела подать картошку в мундире, и все, обжигая пальцы, чистили ее кончиком ножа.

— Надеюсь, ничего подобного больше не повторится, — вновь раздался голос Польдины в тот момент, когда этого меньше всего ждали. — Я даже хочу думать, что ты заставишь его принести нам извинения…

Матильда встрепенулась, посмотрела сестре прямо в глаза и, еще сильнее побледнев, сказала:

— Это касается только меня.

По мере того как наверху Жак постепенно успокаивался, в столовой разгорался спор. Голоса звучали до того резко, что Вьева прошептала:

— Тише!.. Послушай…

В ссору вмешалась Софи. Вероятно, она встала и ходила по комнате, поскольку ее голос раздавался с разных сторон.

Наверное, нервы у всех уже давно были напряжены, потому как неожиданно произошел взрыв, вспыхнула неприятная перебранка.

— Я не утверждаю, что Жак хорошо воспитан, но он, вне всякого сомнения, воспитан так же, как Софи…

Эммануэль ни на секунду не оторвался от еды. Жак с саркастической ухмылкой стоял наверху лестницы, где ему было все хорошо слышно. Элиза ужинала, сидя за краешком кухонного стола, вздрагивая при каждой новой вспышке ссоры в столовой, словно над ней нависла реальная опасность.

— Ты уже давно всех нас терроризируешь…

— Я тебя здесь не держу!

Никогда прежде они не опускались так низко. Они углубились в далекое прошлое, выискивая гадкие воспоминания. Мелочные, горькие, как отрыжка, упреки лились рекой.

Эммануэль первым пошел спать. Бледная, еще дрожащая Матильда приоткрыла дверь комнаты дочери.

— А ты, — сказала она, обращаясь к Жаку, — отправляйся к себе… Нет! Ни слова больше… Спокойной ночи, Женевьева…

Софи не пришла, чтобы поцеловать двоюродную сестру, но до одиннадцати часов вечера она громко шумела.

На следующий день все обитатели дома чувствовали себя словно с похмелья. За столом они молчали. Только Польдина и ее дочь обменялись несколькими словами.

Все было серым, мрачным. Все было уродливым, печально-уродливым, и даже визит специалиста, которого доктор Жюль пригласил из Парижа, не поправил дела.

Специалист был мужчиной лет пятидесяти. Он не стал тратить время на формулы вежливости и не удосуживался отвечать на бесполезные вопросы.

Уже в коридоре первого этажа он недовольно пробурчал:

— Конечно, дом никогда не проветривают! Здесь все провоняло спертым воздухом…

И добавил, взглянув на Польдину и ее сестру без всякой приветливости:

— Где молодая особа?

Он вошел в комнату, хмуро огляделся вокруг. Все поняли, что он искал, только после того, как он проворчал:

— Где можно вымыть руки?

Матильда поспешно открыла дверь стенного шкафа, где стоял столик с фаянсовым кувшином в цветочек и тазом.

— Я вам дам чистое полотенце…

— Да уж, пожалуйста! Но было бы лучше, если бы мне предложили проточную воду…

Он был высоким и плотным, отчего туалетная комнатка стала еще теснее.

— Вы действительно полагаете, что здесь можно умыться?

Он был неприятным до кончиков ногтей. Старый доктор Жюль, стоя за его спиной, знаками показывал, что на манеры специалиста, его зятя, не следует обращать внимание.

— Разденьте ее.

— Но, доктор…

— Я сказал, чтобы вы ее раздели. А затем вы выйдете.

— Но…

Матильде и Польдине пришлось выйти из комнаты и ждать на лестничной площадке. Консультация длилась около двух часов. Из-за двери не доносилось никакого шума. Только время от времени слышался голос:

— Здесь болит?

Или же:

— Покашляйте… Сильнее… Хорошо. Теперь дышите… Встаньте… Не бойтесь… Говорю же вам, встаньте…

Женщинам пришлось спуститься, чтобы заставить смолкнуть фортепьяно, на котором Софи играла бранль.

Наконец доктор открыл дверь и спросил:

— Где можно писать?

— Сюда, мсье профессор, — засуетилась Польдина, открывая дверь кабинета.

Специалист по-прежнему смотрел как оценщик, укоризненно, брезгливо.

— Вы, конечно, согласитесь выпить стаканчик?

— Нет!

Он исписал три страницы убористым почерком, оставил их на высоком пюпитре из черного дерева и повернулся к двери, давая понять, что он закончил.

— Доктор, сколько я вам должна?

— Две тысячи франков.

Все вздохнули с облегчением только после его ухода. Специалист ничего не сказал. Он не выглядел ни спокойным, ни обеспокоенным, и довольствовался тем, что прописал строгий режим и сложные процедуры, которые следовало делать практически через каждый час.

Леопольдина и ее сестра по-прежнему не разговаривали друг с другом. Визит доктора не только не развеял воспоминания о вчерашнем инциденте, а лишь напротив, усилил взаимную злобу.

— Что он сказал? — спросила Матильда у дочери.

— Ничего, мать… Только то, что он оставляет меня под наблюдением и что я должна тщательно записывать все, что чувствую…

В тот вечер Верн слышал, как его жена всхлипывала гораздо дольше, чем обычно. Он не знал, что чуть раньше она вошла в комнату Жака, встретившего ее взглядом, в котором не было ни малейшего намека на любовь.

— Ты догадываешься, зачем я к тебе пришла, не правда ли? — прошептала она, склонив голову, на что он сразу же обратил внимание.

— Нет, мать.

— Вчера ты вышел из-за стола недопустимым образом. Твоя тетка требует извинений. Я пришла попросить тебя…

— Я не стану извиняться.

— Жак! Я тебя умоляю…

— Ни ты, ни кто-либо другой. Я не стану извиняться. И точка! — Он, предчувствуя, что она заплачет, поспешил добавить: — Даже если ты встанешь на колени!

Жак подошел к окну и открыл его.

Вот что произошло. Но утром это не помешало Матильде заняться туалетом Женевьевы, для чего она превратилась в терпеливую, нежную медсестру.

— У тебя по-прежнему ничего не болит?

— Нет, мать…

— Ты уверена, что не можешь ходить? Ты пробовала?

— Даже не стоит пробовать, мать! Я больше никогда не смогу ходить, я это чувствую. Я поняла, что профессор думает так же, как и я…

Мать переодела ее в чистое белье и открыла на несколько минут окно, чтобы проветрить комнату.

— Ты не хочешь что-нибудь почитать? Тебе не скучно?

— Нет, мать…

Итак, все началось с поступка Жака, с его вызывающего ухода из столовой. Другие незначительные происшествия стали лишь звеньями одной цепи.

Никто не мог догадаться, о чем думала Матильда, глядя во двор из окна своей спальни, когда Элиза взбивала матрасы, приобретавшие формы сказочных чудовищ.

На губах Матильды застыла тонкая скорбная улыбка. Она наклонила голову влево и скрестила руки на животе.

Открыв дверь кабинета, она сразу же увидела, что там никого не было. Ей показалось, что огонь погас, поскольку его не поддерживали, а это случалось крайне редко.

Она могла бы спросить, как обычно: «Ты здесь, Польдина?»

Но если Матильда этого не сделала, то вовсе не случайно. Разумеется, она решилась на примирение. Она думала об этом уже накануне, лежа в кровати. Матильда заранее нашла слова, которые скажет, но без малейшего смирения и сожаления: «Я говорила с Жаком…»

Ее сестра не вымолвит ни слова, чтобы помочь ей. Она будет хладнокровно ждать.

— Ты же знаешь, какая сейчас пошла молодежь… Жак сожалеет о содеянном, но не хочет это признавать при тебе… Прошу тебя, не надо больше об этом думать…

Вот и все. Для посторонних это, вероятно, не имело ни малейшего смысла. Но Польдина должна была понять. Впрочем, Польдина ждала этого и точно так же пребывала в тревожном настроении, как и ее сестра.

Дома Матильда никогда не носила обувь с кожаными подметками. Именно поэтому и произошла много лет назад сцена в мастерской. Ведь никто не слышал, как она добралась до последней ступеньки, несмотря на то что дверь была приоткрыта, а лестницу не застилал ковер.

На этот раз она преодолела четыре метра, отделявшие ее от спальни сестры, но, уже взявшись за фарфоровую ручку, она заколебалась.

Наконец она толкнула дверь и сразу же увидела, что Польдина стоит у камина спиной к ней. Польдина мгновенно обернулась. Приход сестры был настолько неожиданным для нее, что она уронила какой-то стеклянный предмет, разбившийся об пол.

— Что тебе нужно? — воскликнула она.

— Прости… Я хотела сказать…

Но Матильда была удивлена не меньше сестры и больше не смогла вымолвить ни слова. Польдина нагнулась. Матильда тоже хотела нагнуться, чтобы помочь ей собрать осколки.

— Оставь меня!

— Я не знала, клянусь тебе…

Она и сама не понимала, что говорит. Когда сестра обернулась, Матильда успела разглядеть предмет, который та держала в руке. Это была пробирка, похожая на те, которые она видела в школе на уроках химии.

Пробирка не пустовала. Матильда была уверена, что содержавшаяся в ней жидкость была прозрачной, слегка окрашенной в желтый цвет.

На камине в стиле Людовика XVI, который в этой комнате был из белого мрамора, стояло несколько пузырьков, а рядом пылала переносная железная печка, от которой исходил пресный запах спирта.

— Что ты делала?

Польдина, не в силах больше сдерживать гнев, взорвалась:

— А ты, что тебе здесь надо? Все шпионишь?

— Разве ты не знала?

Матильда отступила. Она не была готова к подобному повороту в разговоре. Едва она вышла за порог, как Польдина с силой захлопнула дверь и заперла ее на ключ.

Таковым было новое событие, происшедшее солнечным утром, в час, когда обитатели дома, совершая туалет, давали передышку своей злобе.

В спальне Польдины Матильда увидела пробирку и пузырьки! А сама Польдина так разволновалась, что уронила то, что держала в руке!

Вернувшись к себе, Матильда выставила Элизу за дверь.

— Хватит… Я закончу сама…

Окно было по-прежнему открыто. Опавшие листья покрывали рыжими крапинками пустой двор.

У Матильды были светло-голубые глаза, но когда она задумывалась, они становились серыми.

За завтраком ее глаза были как никогда темно-серыми, а Польдина изо всех сил старалась вести спокойный разговор со своей дочерью. Эммануэль же настолько нервничал, что никто не мог понять, чем он собирался заняться, поскольку в таком состоянии он был просто не способен писать.

Что касается Жака, то молодой человек занял откровенно враждебную позицию. Разумеется, он спустился на завтрак, но буквально плюхнулся на стул, с шумом переставив его, ел, опершись локтями о стол, равнодушно взирая на все происходившее вокруг него.

Может, он уже не считал себя частью дома? Он остался на какое-то время, поскольку его сестра заболела и слезно просила об этом, но возможно, он остался также и потому, что ему никак не удавалось принять окончательное решение.

Дважды двоюродная сестра Жака настойчиво пыталась заговорить с ним на повышенных тонах, но он не отвечал, довольствовавшись тем, что смотрел на нее, словно говоря: «Как хочешь… Но это меня нисколько не смущает… Продолжай, и битва вновь начнется…»

Во второй половине дня Польдина отправилась в город за покупками. И на этот раз она не захотела, чтобы дочь отвезла ее на машине.

«Нет никаких сомнений, — подумала Матильда, — что она собирается заменить разбившуюся пробирку…»

Благодаря отсутствию Польдины жизнь в доме текла спокойно. Уход за Женевьевой отнимал у Матильды большую часть времени. В виде исключения не шумела и Софи. Она провела за фортепьяно не более пятнадцати минут. Затем она поднялась в кабинет матери, чтобы написать письмо подруге в Берри, и, наконец, решила навестить двоюродную сестру.

— Тебе особо не на что жаловаться!.. Да, ты лежишь, но твои ноги не в гипсе, как это было у меня… Не хочешь почитать?

— Нет…

— Я вспомнила, что еще не вырезала новый роман с продолжением…

В доме получали лишь одну газету, местную, поскольку Польдину интересовали только ярмарки и базары, цены на сельскохозяйственную продукцию, места найма, продажа земель и недвижимости.

Почтальон опускал газету в почтовый ящик каждое утро около восьми часов. Из столовой было слышно, как она падала в ящик, а затем раздавался звук закрывающейся крышки.

Было принято — впрочем, безо всякой на то причины, только потому, что так было всегда, — чтобы после завтрака Верн первым разворачивал газету. Однако он не поднимался к себе. Стоя в коридоре, он просматривал первую страницу, читал заголовки, мельком пробегал глазами новости.

Потом он клал газету на буфет, рядом с вазой для фруктов из граненого хрусталя. Теперь она находилась в общем распоряжении, но, по правде говоря, никто ею не интересовался.

Примерно через полтора часа после завтрака газету брала Польдина и уносила ее в свой кабинет.

Во второй половине дня, обычно в часы, когда уже зажигали лампы, она изучала интересовавшие ее новости и даже тщательно подсчитывала, в соответствии с опубликованным курсом, доходы, которые приносили арендаторам фермы Лакруа. Столько-то масла по… Столько-то яиц… Столько-то того и столько-то сего… Столько-то кормов для скота… У нее даже был специальный блокнот, куда она заносила всю эту статистику!

Но на этом перипетии местного листка не заканчивались. Конечно, газета занимала место на круглом столике, стоявшем между двумя окнами с бархатными малиновыми занавесками.

На столике могли скапливаться, лежа стопкой, десять, пятнадцать номеров, в зависимости от прихоти Софи. Когда у Софи возникало желание, она брала всю эту стопку и вырезала страницы, где печатался роман с продолжением, а затем сшивала их.

И только тогда газета с недостающими страницами отправлялась на кухню, где ждала, лежа слева от печи, когда с ее помощью разожгут утром огонь.

В тот день, когда дом жил размеренной жизнью, Софи вошла в кабинет, держа в руке ножницы, взятые ею в рукодельной.

В рукодельной она видела тетку, которая шила, поджав губы, как в самые плохие дни.

— Я верну тебе ножницы через минуту! — бросила она тетке.

Софи включила свет. Она вырезала страницы, жуя карамельные конфеты. Закончив вырезать, она принялась проверять номера, напечатанные слева от названия.

— …Шестьдесят шесть… Шестьдесят семь… Шестьдесят девять… Так! Не хватает шестьдесят восьмого…

Она подобрала газеты, валявшиеся возле ее ног, сложила их и убедилась, что действительно не хватает одного номера, вышедшего шесть дней назад.

— Элиза!.. Элиза!.. — громко позвала Софи, стоя наверху лестницы.

Элиза поднялась, ошеломленная и испуганная, как бывало всегда, когда Софи звала ее подобным образом.

— Ты брала газеты?

— Нет, мадемуазель.

— Тем не менее одной не хватает… Посмотри в столовой, не затерялась ли она там… Посмотри на кухне…

Элиза отсутствовала четверть часа, и Софи пришлось пойти на кухню. Там она увидела Элизу, проверявшую выпуски за два последних месяца. На огне стоял суп, а на столе, завернутая в бумагу, лежала зеленая фасоль.

— Хотела бы я знать, кто стащил этот номер…

Софи решила поговорить об этом с двоюродной сестрой.

— Ты уверена, что не видела эту газету?

Она заговорила об этом и с теткой, возвращая ножницы.

— Это номер от седьмого числа… Если я его не найду, придется написать в редакцию…

Пропажа газеты занимала ее целый час, потом Софи принялась думать о другом. Вскоре вернулась ее мать, нагруженная маленькими пакетами, и заперлась в кабинете. Когда Софи стала стучать в дверь, Польдина крикнула:

— Что тебе надо?

— Ничего! Разве мне нельзя войти?

— Сейчас…

— Что ты делаешь?

— Ничего… Это тебя не касается…

Обернувшись, Софи заметила, что за ее спиной стоит тетка, которая все слышала.

В муниципальной библиотеке, где был читальный зал с лампами под зелеными абажурами, Польдина выписала из книги:


Ангидрид мышьяка — AS2O3 = 198


Она убрала в сумочку листок бумаги, исписанный карандашом:


Если ангидрид мышьяка взболтать в пузырьке вместе с разбавленной водой соляной кислотой и затем отфильтровать, получится жидкость, в которой сернистый водород способствует образованию желтого осадка.

Этот осадок полностью растворяется в аммиаке, образуя бесцветную жидкость (оксид сурьмы).


У разных аптекарей она купила немного соляной кислоты, сернистый водород и аммиак.

Смешивая эти вещества, она была такой серьезной, такой безмятежной, словно вновь стала маленькой девочкой, для которой почтовый ящик служил кухонной печью, где она готовила миниатюрные блюда, пироги из тертого шоколада, колотого сахара и муки.

С того времени она, принимаясь за деликатную работу, сохранила привычку высовывать язык, касаясь им нижней губы, и этот язык каким-то чудом вновь становился острым, словно язык ребенка.

Но сейчас Польдина колдовала не перед почтовым ящиком, а перед камином из белого мрамора, перед распятием Христа на шаровидной подставке, которое предварительно отодвинула в угол. И камин перестал быть камином, превратившись в лабораторию, где плясало голубоватое пламя, поднимавшееся от переносной печки в форме щипцов.


…высокая температура ускоряет выпадение осадка, но при 15 градусах необходимо принимать в расчет, что…


— Мне еще нельзя войти, мама?

Софи была единственной, кто говорил «мама». Правда, вылетая из ее уст, это слово звучало иначе.

— Оставь меня… Я работаю…

Словно маленькая, ничего не понимающая девочка, словно тупая школьница! Польдина перечитала свои записи. С помощью обычного медицинского термометра она попыталась определить температуру жидкости в пробирке.

На бумаге все было просто. В реальности термометр, введенный в слишком узкую пробирку, выдавил ее содержимое. К тому же ртуть не опускалась.

Не было ни малейшего осадка! На глаз невозможно было определить цвет жидкости, если не принимать в расчет цвет самого супа, на этот раз щавелевого.

Неужели требовались более детальные объяснения, более умелая рука?

Польдина упорствовала, не теряя при этом чувства времени. В половине седьмого вечера она приставила стул к гардеробу и взобралась на него, чтобы спрятать пузырьки.

Ее уже одолевали другие заботы. Она знала, что ей придется открыть дверь, не выпуская из поля зрения лестницу до того момента, как раздастся звонок.

Ей надо было знать, когда спустится Эммануэль, пойдет ли он вновь на кухню.

— Я мешаю тебе? — спросила Матильда.

— Чего ты хочешь?

— Ничего… Меня беспокоит Жак…

Матильда произносила всего лишь безобидные слова, но Польдина все понимала. Она знала, что мучило ее сестру, что заставило ее прийти утром. Она не могла не понимать, что Матильда была несчастна.

Вернее, нет! Матильда не была несчастна. Все было гораздо хуже. Матильда, разлученная с Польдиной, не могла даже дышать нормально!

Уже в то время, когда почтовый ящик превращался в кухонную печь… В те дни, когда они ссорились… Причем всегда по вине Польдины… Они спали на одной кровати… А по вечерам Польдина нарочно не целовала сестру, отодвигаясь от нее как можно дальше…

Она ждала… Порой это длилось долго, поскольку у Матильды тоже имелась гордость… Но наступал момент, когда из-под одеяла раздавался голос, звавший:

— Польдина…

Польдина не отвечала, делая вид, будто спала.

— Польдина… Ты меня слышишь?

— Что тебе нужно?

— Прости меня…

— Простить… За что?

— Я больше не буду…

— Хорошо!

Но она даже не шевелилась! Матильде приходилось самой вставать и наклоняться, чтобы поцеловать сестру, поворачивавшуюся к ней спиной.

— Спокойной ночи…

— Спокойной ночи!

— Можно я лягу «спина к спине»?

И дрожавшая Матильда наконец получала разрешение лечь, прижавшись спиной к сестре…

Они больше не ложились «спина к спине», но Польдина сразу же узнала раздувавшиеся, как прежде, ноздри младшей сестры, ее голос, который Матильда старалась заставить звучать не слишком жалобно.

— Жак беспокоит меня…

— Это потому, что ты его плохо воспитала!

Тем хуже! Польдина не искала ни перемирия, ни передышки. Она выжидала. Сверху не доносилось ни единого звука. Вскоре на первом этаже, возле медного шара на перилах раздался звонок. Однако Эммануэль еще не спустился.

Верн только открыл дверь и сразу же закрыл ее. Он вышел на лестничную площадку, задержался там на минуту, не сказав ни слова, а потом продолжил свой путь.

Он направился не на кухню, а в столовую и сел на свое место рядом с Жаком, чувствовавшим что-то неладное.

Как и каждый вечер, Польдина разливала суп по тарелкам, но вдруг замешкалась, потому что Матильда не протянула ей свою.

— Спасибо…

— Ты не будешь есть?

— Да, я не буду есть суп.

Матильда произносила эти слова, глядя сестре прямо в глаза. Жак поднял голову. Можно было подумать, что сейчас он вновь взорвется. Эммануэль же, напротив, и бровью не повел.

— Как хочешь! — пошла на попятную Польдина.

Они обе сидели перед пустыми тарелками, ожидая, когда остальные закончат трапезу. Софи с шумом поглощала жидкость, а мать смотрела на нее. Возможно, ей хотелось сказать дочери, чтобы та не ела суп.

— Кстати… — начала Софи.

Она вытерла рот и по очереди посмотрела на всех присутствующих.

— Мне было бы интересно знать, кто стащил газету…

— Какую газету?

В любом другом доме такой вопрос прозвучал бы вполне безобидно. Однако Жак уже побагровел от ярости, спрашивая себя, к каким последствиям могла бы привести эта история.

— Газету, которую мы получаем… Я хотела вырезать свой роман с продолжением… Не хватает номера от седьмого числа…

Почему Польдина мгновенно обернулась к своему зятю? Почему Матильда проследила за ней взглядом? И почему Эммануэль смертельно побледнел и чуть не подавился супом?

— Она не могла исчезнуть из дома, — сказала Польдина.

— Ты что-нибудь знаешь?

— Я ее найду, вот увидишь!.. Элиза! Подавайте следующее блюдо… Что там у вас?

— Зеленая фасоль, мадам.

— Вы, по крайней мере, очистили ее от всех прожилок?

Польдина говорила только для того, чтобы говорить. Она наблюдала за Верном, которому сразу же стало невмоготу от переполнявших его чувств, и могла бы поклясться, что он мучительно страдал от страха.

— В доме есть люди, которые чувствуют себя не в своей тарелке, — сочла она необходимым заметить.

Жак угрожающе вытянул шею. Она обратилась к нему:

— Я не тебя имею в виду… — Затем добавила: — Интересно, вкусный ли суп… Ты так и не поела его, Матильда?

В тот вечер в кухне плакала Элиза, потому что испытывала, сама не зная почему, беспокойство. Она уже трижды писала домой, умоляя, чтобы за ней приехали. Но ее родители не отвечали на слезные просьбы дочери и довольствовались тем, что рассказывали ей о корове, кроликах и сестре, которой вскоре предстояло получать аттестат.


Я пишу тебе, чтобы сообщить, что все чувствуют себя хорошо. Надеюсь, ты тоже хорошо себя чувствуешь. Всю неделю у твоего отца кололо в боку, и Адольф приехал, чтобы ему помочь…


Жак вышел из дома, не спросив разрешения, не поцеловав сестру. Через четверть часа он, ничем не отличавшийся от прочих молодых людей, играл в бильярд в кафе «Глобус».

Женевьева послушно съела все, что принесла ей мать. Когда к ней пришел отец, чтобы пожелать спокойной ночи, она воспользовалась тем, что они остались на минуту одни, и прошептала:

— Как бы мне хотелось, чтобы вы больше не ссорились!

Но отца одолевали другие заботы, и он ничего не ответил. Он даже не присел, как обычно, на краешек кровати дочери. Возможно, он чувствовал, что Матильда стояла на лестничной площадке?

Он вернулся к себе, лег и стал считать, не закрывая глаз, минуты, часы. Затем, когда дом погрузился в тишину, он осторожно вытащил ноги из-под одеяла, встал, взял на ночном столике ключ, стараясь не скрежетать им по мраморной столешнице.

Он знал, что на лестнице скрипели третья и седьмая ступеньки. Но ему достаточно было перешагнуть через них.

Глава вторая

Все прошло бесшумно, без единого слова, словно заранее отрепетированная пантомима. На самом деле в этом не было ничего удивительного. Верн поворачивал ключ в замочной скважине мастерской, когда почувствовал, что за ним кто-то стоит. Но он не обернулся, чтобы убедиться в этом.

Он без особой надежды решил использовать свой шанс. И он потерпел неудачу. Оставался еще один шанс, ничтожный, в который он совершенно не верил.

Он распахнул дверь и отступил в сторону, чтобы пропустить вперед жену. Матильда зажгла свет и нахмурила брови, заметив, что ее муж сохранял спокойствие.

Затем, пожав плечами, она решительно направилась к столу, заваленному бумагами, словно хотела сказать: «Это наверняка здесь!»

В это время стоявший неподвижно Верн думал, куда он мог засунуть газету. Это и был его ничтожный шанс. Да, он принес эту пресловутую газету к себе в мастерскую. Два или три дня назад он видел, что она валялась на диване, и он взял ее, чтобы убрать. До этого момента он все прекрасно помнил. Он даже помнил пятно от типографской краски на испанской шали, покрывавшей диван.

Но потом? Его жена перекладывала тетради, различные бумаги. Она выдвинула ящик, ничего не нашла, и повернулась к шкафу, в котором стояли разрозненные книги.

Эммануэлю было вовсе не весело. Его лица озарила грустная улыбка, которую жена мгновенно заметила и приняла за вызов. И тогда, разгневанная, преисполнившись упрямства, она решила перевернуть мастерскую вверх дном, лишь бы только найти газету.

«Может, газету машинально унесла Элиза?» — думал Верн.

Но нет! Последний шанс так же пропал втуне, как и все остальные. Матильда сразу же успокоилась. Она нашла газету между двумя толстыми книгами. Затем она направилась к двери, пройдя мимо мужа с гордо поднятой головой.

На минуту он подумал, что не станет спускаться, поскольку это было бы слишком легко. Когда его жена окажется на лестничной площадке, он просто закроется на ключ. И тогда, честное слово…

Но вместо этого он последовал за женой, спустился и вошел в спальню.

Дом был погружен в сон. Польдина ничего не слышала. Довольная Матильда легла. Для нее газета была сродни лакомству, которым можно вдоволь насладиться.

Эммануэль хотел заговорить, открыл даже рот, но сразу же закрыл его. Он замерз и быстро юркнул под одеяло. Он ждал. Его жена прочла заголовки на первой странице, но не нашла ничего интересного. Матильде даже пришла в голову мысль, что над нею посмеялись. Она как-то странно посмотрела на мужа, не понимая, почему тот был таким спокойным.

Да, Верн был ужасно спокойным. Он ждал. Матильде понадобится некоторое время, чтобы найти нужную статью, но она обязательно найдет ее. Когда она ее прочтет, то все поймет. А когда она поймет…

Эти размышления не помешали Эммануэлю впервые заметить, что абажур не был похож на современные абажуры для электрических ламп. Это был старинный абажур времен рожков Ауэра, с бахромой, усеянной жемчужинами. Это бросалось в глаза. Лампа стояла в двух метрах от него, посредине спальни, а он никогда ее не замечал.

Матильда перевернула страницу. Статья была напечатана внизу колонки, справа, под ничем не примечательным названием. Редактор местной газеты был противником броской рекламы, сопровождавшей различные события. Заголовок был простым: «Пострадавшая семья».

Матильда еще не добралась до статьи. Она просматривала колонку за колонкой. Эммануэль же подложил подушку под спину.

Наконец-то! Матильда задышала чаще.


Пострадавшая семья

Прошлой ночью в квартале Сен-Жервэ Шербура разыгралась леденящая душу трагедия. Некий цементник по имени Гюстав Л., который более года не мог найти работу, покончил с собой, выстрелив из ружья себе в рот.

До этого Гюстав Л. убил свою 35-летнюю жену и четверых детей, самому младшему из которых было всего несколько месяцев.

Поскольку Гюстав Л. не пил, речь, вероятно, идет о трагедии, случившейся из-за нищеты.


По правде говоря, первым чувством Матильды было разочарование. Она вновь посмотрела на статью, состоявшую из нескольких слов. Казалось, она считала ее до смешного короткой. Затем она внимательно посмотрела на мужа и, хотя она поклялась себе никогда больше не обращаться к нему, сказала:

— А что потом?

Ей казалось, что она узнала бы нечто более конкретное, если бы речь шла о супе, яде и пробирках.

Вместо этого ее мыслям пришлось проделать долгий путь, связывая статью со столовой дома Лакруа. Жалкий тип, рабочий, неспособный прокормить семью, вдруг почувствовал, что больше никогда не вскарабкается наверх, и решил покончить с собой.

Вот и все, если говорить коротко! Он был сыт по горло такой жизнью.

Только этот Гюстав Л. умертвил всю семью.

Матильда размышляла. Было видно, что она размышляла, поскольку почти с комической серьезностью смотрела на ржавое пятно на перине.

Почему Гюстав Л. убил жену и детей? Потому что он слишком сильно их любил и не мог смириться с тем, что ему придется с ними расстаться? Потому что он не мог допустить, чтобы они и дальше жили в нищете? Потому что считал, что он сам, его жена и дети составляли единое целое?

Они сидели в своих кроватях, Матильда слева с развернутой на одеяле газетой, ее муж справа. Их разделял, возвышаясь над головами, абажур с бахромой, усеянной жемчужинами.

Верн ждал. Требовалось время, чтобы в мозгу жены произошла определенная работа. Когда работа подошла к концу, Матильда обернулась к мужу, посмотрела на него так, как никогда прежде не смотрела, словно он был незнакомцем, вернее, необыкновенным существом, на которое она никогда не обращала внимания.

А Эммануэль просто произнес:

— Да-а-а…

Это не означало, что он испытывал гордость, сожаление или стыд от содеянного. Нет. Он только констатировал, но все же с едва заметной капелькой превосходства. Но и с небольшим смущением, поскольку прекрасно понимал, что лучше бы он промолчал.

Но если он спустился, значит, ему не хотелось молчать. Пока его жена просматривала газету, он спокойно искал фразу, с которой мог бы начать.

— А кто виноват? — наконец бросился он в атаку.

В тот вечер Матильда немного боялась его. Возможно, ей было страшно оставаться в спальне, проводить ночь в той же комнате, что и ее муж. Она чуть ли не с сожалением забралась под одеяло, положила голову на подушку и закрыла глаза.

— О! Я знал, что ты не ответишь… Ты никогда не признаешься, что виновата гораздо больше, чем я…

Эммануэль явно подготовился заранее. Он произносил фразы тоном, в котором чувствовалась в основном усталость и лишь чуть-чуть убедительности. На протяжении многих лет он мог любить, ненавидеть, плакать, кричать, биться головой о стены этого дома, так часто походившего на сумасшедший дом. Но в роковую минуту он сохранял хладнокровие. Он был преисполнен такого неимоверного спокойствия, что оно создавало впечатление пустоты. Он смотрел на кровать жены, на ее распущенные волосы, на вздымавшееся одеяло, укрывавшее тело…

— Если бы ты меня любила, ты бы простила… — сказал он. Затем Эммануэль нахмурился, но продолжал говорить: — Но не будешь же ты утверждать, что любила меня… Нет! Ты не осмелишься! Мы даже познакомились не случайно… Твоя тетка Этьенна сказала подруге моей матери, что порядочные люди из Байё ищут зятя с положением и глубоко религиозного…

Матильда вздохнула и перевернулась на другой бок. Теперь он мог видеть ее закрытый глаз, на который спадала прядь волос.

— Вот как мы поженились!.. Не скрою, я был счастлив войти в такой богатый дом… Только вспомни, что ты мне сказала чуть ли не в первый день: «Но самое неприятное, что отныне меня будут звать Верн. Не понимаю, почему все женщины не могут сохранять свои девичьи фамилии, как большинство актрис…»

В спальне скрипнула пружина. Польдина услышала шум, но отныне это уже больше не имело значения. Теперь она могла подслушивать, притаившись за дверью!

— Я быстро понял, что от меня требовалось… Двое детей, мальчик и девочка… Ты заранее определила число!.. Но самое удивительное, что они у тебя появились… Мне сейчас интересно, не из зависти ли твоя сестра, мечтавшая о ребенке, прижималась ко мне в мастерской…

Глаз открылся. Спокойный и холодный глаз, сверливший и смущавший Верна.

— Ты оскорбленная супруга, не так ли? Именно это хочет выразить твой злобный взгляд…

Из-за этого открытого глаза Верн все более входил в раж.

— Ты несчастная супруга, которая, едва родив ребенка, обнаружила, что муж изменяет тебе с твоей родной сестрой…

Глаз закрылся.

— Правда состоит в том, что это не могло причинить тебе страдания, поскольку ты не любила меня!.. А сущая правда, правда из всех правд, так это то, что дела обстояли бы примерно так же, даже если бы и не было этой постельной истории… Правда — это то, что вы, твоя сестра и ты, нуждаетесь в ненависти… Я уверен, что вы еще в детстве играли в ссоры, как другие дети играют в магазин или в куклы…

Глаз открылся, выражая внезапно возникший интерес.

Верн искал слова, чтобы продолжить.

— Когда в палец вонзается заноза, плоть реагирует, старается выдавить из себя чужеродное тело… А я и был занозой в доме Лакруа… И не только я, но мои дети тоже… Видишь ли, вот что произошло: ты хотела детей, это правда, но ты никогда не думала, что они не будут подлинными Лакруа!.. Главное же, ты даже не представляла, что они могут быть маленькими Вернами… И тогда, по мере того как они взрослели, ты постепенно проникалась к ним ненавистью! И к ним тоже… И твоя сестра их ненавидит… Вы обе ненавидите все, что не является вами… Вот что уже почти двадцать лет лежит в основе вашей жизни…

Теперь, когда кровать согрелась, Матильда смогла вытянуть ноги, и из-под одеяла показалась часть ее щеки.

— Ты не будешь отвечать… Ты слишком гордая… Но меня утешает то, что ты знаешь: я говорю правду… Я хочу добавить несколько слов, которые вгонят в краску другую мать… У тебя сын и дочь… У твоей сестры дочь, дочь того же отца… Значит, у тебя есть все причины ненавидеть ее. Но, тем не менее, я уверен, что в глубине души ты предпочитаешь Софи собственным детям, поскольку случаю было угодно, чтобы в ней возобладала кровь Лакруа…

Кто-то тихо постучался в дверь.

— Что там еще? — грубо спросил Верн.

— Говорите тише! — посоветовал голос Польдины.

Было слышно, как она уходила, возвращаясь к себе.

— Все это я понял с самого начала, но был не очень уверен… Я мог бы вступить в игру, тоже всех возненавидеть, играть свою партию в концерте проклятий, который вы мне устраивали каждый день… Я мог бы жить двойной жизнью, впасть в грех, предаться какой-нибудь страсти… В определенный момент я попробовал… Я не ходил в кафе, опасаясь слухов и сплетен… Однако на краю города стоит дом, который я посещал несколько раз. Но мне не удавалось проникнуться желанием вновь и вновь возвращаться туда…

Матильда вздохнула. Все это длилось слишком долго. Она потеряла всякий интерес. Глаз опять закрылся, и на этот раз можно было подумать, что окончательно.

— Вы держали меня за дурака и не знали, что там, наверху, я вел в сто раз более интересную жизнь, чем ваша, настолько интересную, что я мог спокойно пожертвовать несколькими часами, которые иначе мне пришлось бы провести в аду вашего общества… Однажды вы о ней узнаете… И тогда вы удивитесь, и та, и другая…

Матильда накрылась одеялом с головой, чтобы больше не слышать, но было совершенно очевидно, что она все слышала.

— Я не знаю, что произойдет в этот момент, что вы будете говорить обо мне… Другие же скажут…

Он рассеянно улыбался. Софи била кулаками в перегородку, отделявшую ее спальню от спальни Вернов.

— Хорошо! Понял… — крикнул он. — Впрочем, я закончил…

Его щеки раскраснелись. Он несколько раз провел рукой по взлохмаченным волосам.

— Спокойной ночи, Матильда… Спи!.. Вернее, попытайся заснуть… Меня не обманывает твое молчание, нет! Теперь я уже больше не понимаю, как я мог рассчитывать увести всех вас с собой…

Матильда резко повернулась. Эммануэль замолчал, еще немного посидел на кровати, затем постепенно соскользнул под одеяло.

Верн забыл выключить свет. Это сделала Матильда, предварительно убедившись, что все закончилось.

Утром, как обычно, на пороге стоял бидончик молока, а на крышке, для равновесия, лежал свежий хлеб. Без двух минут восемь почтальон в шерстяном вязаном шарфе опустил в почтовый ящик газету под бандеролью. Изо рта почтальона вырвалось, растворяясь в утреннем холоде, небольшое облачко. Женщины, одетые в черное, возвращались с мессы без песнопения. Порой слышалось, как открывалась или закрывалась калитка одного из больших домов, стоявших на улице.

У Элизы, полностью просыпавшейся лишь к десяти часам утра и еще долго пахнувшей постелью, были опухшее лицо и мрачный взгляд. Софи, пребывавшая в хорошем настроении, напевала, одеваясь, а Польдина поджидала в столовой сестру, чтобы на ее лице прочитать какие-нибудь знаки.

Но этот момент еще не наступил. Жак завтракал, макая кусок хлеба в кофе с молоком. Софи, войдя в столовую, спросила:

— Мы поедем сегодня за арендной платой?

Ведь по этой самой причине и был куплен автомобиль. Обитатели рабочих домов платили арендную плату каждую неделю. Собирала ее Польдина.

Что касается Эммануэля, то его напряжение спало. У него было измученное лицо, уставшие глаза. Он машинально ел, глядя на скатерть, и ни разу не бросил взгляд на жену или Польдину.

Поднимаясь в мастерскую, он на минуту остановился на лестничной площадке второго этажа, возле двери комнаты Женевьевы, и даже дотронулся до фарфоровой ручки.

— … Господь с тобою…

Женевьева вполголоса молилась, и он не решился войти. Он продолжил свой путь, заперся в мастерской и долго смотрел через застекленный проем на серые крыши, по которым плыл смутный туман.

Внизу хлопнула дверь. Это ушел Жак. Его шаги уже раздавались по мостовой.

— Я хочу сделать круг, — объявила Софи, горевшая желанием прокатиться на машине.

Когда Софи уехала, Польдина пристально посмотрела на сестру.

— Так вот! Мы остались одни. Ты можешь говорить…

Матильда колебалась. Она, безусловно, была готова все рассказать. Возможно, дом еще недостаточно прогрелся?

— Мне надо умыть Женевьеву! — прошептала она.

Необходимость ухаживать за дочерью вовсе не тяготила Матильду. Она машинально выполняла эти обязанности, которые занимали у нее часть утра. Она работала бесшумно, не сотрясая, если можно так выразиться, воздух. Тем не менее предметы, словно по мановению волшебной палочки, занимали свои места, пыль исчезала, равно как и беспорядок, который любое живое существо создает вокруг себя.

Пока Матильда работала, она ни о чем не думала, а ее взгляд выражал обыкновенное прилежание.

— Ты выпила капли?

— Нет еще, мать.

Она сосчитала капли, приподняла дочь необычайно нежным движением, подождала, пока Женевьева выпьет, забрала стакан.

— Мне снилось, что викарий пришел, чтобы пожелать мне доброго утра…

Матильда вздрогнула, поскольку эти слова вызвали в ее воображении трагическую картину, комнату умирающего. Но Вьева догадалась о ее мыслях и, улыбаясь, продолжила:

— Не бойся! Это вовсе не то, о чем ты думаешь… Он просто пришел пожелать мне доброго утра, поскольку я не в состоянии ходить… В это воскресенье я впервые не смогу пойти на мессу…

Матильда приоткрыла окно, чтобы вытряхнуть прикроватный коврик.

— Проснувшись, я подумала, что, может быть, он согласится прийти… Как ты думаешь, мать?.. Ты не хочешь попросить его об этом?..

— Посмотрим… — обещала Матильда, которая в то утро особенно равнодушно относилась к повседневным заботам.

Она бесшумно перемещалась по комнате, едва дотрагиваясь до предметов, словно жонглер. Матильда и в самом деле будто отсутствовала. Она ходила, склонив голову, поджав губы, причем гораздо сильнее, чем обычно. Как-то раз Жак цинично отозвался, увидев на ее лице подобное выражение:

— Корчит из себя скорбящую Богоматерь.

Женевьева все же спросила:

— Что произошло вчера вечером?

— А что должно было произойти?

— Мне кажется, что поздно вечером я слышала голос отца… А сегодня утром он не зашел ко мне, чтобы поцеловать…

— А!

За дверью зашелестела юбка Польдины. Она вошла в свой кабинет, а Матильда на мгновение застыла. Действительно, в тот день в ее деятельности часто случались перерывы. Она работала, наводила порядок более тщательно, чем всегда, словно считая минуты. Она хотела занять руки, но порой чувствовалось, что мысленно она была где-то далеко. Возможно, она надеялась, что произойдет какое-то событие, событие, которого она ждала и в то же время боялась?

Один раз, увидев отражение матери в зеркале, Женевьева поняла, что мать плакала, но беззвучно: Матильда не всхлипывала, не вытирала глаза, которые секунду спустя высыхали сами собой.

Казалось, будто с улицы в дом проник туман, окутал все предметы, приглушил шаги и голоса, придал движениям неуверенность.

Почему Польдина, выйдя из кабинета, открыла дверь и, неподвижно застыв на пороге, смотрела на сестру, не говоря ни слова? Почему Матильда делала вид, будто не замечает Польдину? Почему она принялась сама мыть туалетную комнатку, не жалея воды?

— Мать…

— Что?

— Ничего… Я не знаю…

Польдина ушла. Было слышно, как она ходила взад и вперед по кабинету, сгорая от нетерпения.

Элиза отправилась за покупками. Вьева, услышав шум в доме, задрожала от страха.

— Сегодня грустный день… — попыталась она извиниться.

— Почему ты так говоришь?

— Не знаю… Это, несомненно, из-за тумана… Сегодня утром я с трудом съела одно яйцо, и теперь я все еще чувствую его в желудке… Где Софи?

— Гуляет…

Вновь пришла Польдина и встала в дверном проеме. В ее своеобразной манере стоять и смотреть на сестру было нечто жесткое, настойчивое.

— Матильда… — произнесла она.

— Что тебе нужно?

— Подойди сюда на минутку…

— Сейчас… Я скоро закончу…

Женевьева ничего не могла понять, но ее недомогание усиливалось, и она с беспокойством следила за движениями матери.

Польдина становилась все более нетерпеливой. Она дважды возвращалась к себе. И дважды приходила назад. Теперь стало очевидно, что Матильда находила себе занятия, которые могли бы оправдать тот факт, что она так долго находилась в комнате Женевьевы.

В один из тех моментов, когда Польдина стояла на пороге, наверху послышался шум, шум от упавшего стула.

Три женщины на мгновение замерли, прислушиваясь. Более впечатлительная Вьева схватилась рукой за грудь. У нее бешено стучало сердце.

Она непроизвольно вскрикнула. Ее мать спросила:

— Что с тобой?

— Не знаю… Ты слышала?

— А?.. Это упал стул…

— Да… Возможно…

Матильда собиралась вымыть таз, но на этот раз Польдина проявила большую настойчивость.

— Подойди на минуту, ладно?

Женевьева осталась одна. Она слышала, как мать с теткой вошли в кабинет и осторожно закрыли за собой дверь, как они шептались.

Тетка Польдина сурово смотрела на сестру.

— Почему ты не хочешь мне ничего рассказать? Чего ты ждешь?

Матильда отвернулась, ничего не ответив. Сестра настаивала, глядя в сторону ее спальни, на камин, который накануне она превратила в лабораторию:

— Это то, о чем я думаю, не так ли?

Матильда опустила голову.

— Он признался?

Польдина подняла глаза к потолку. Неожиданно она схватила сестру за плечи и начала ее трясти, говоря:

— Но тогда…

Польдина вновь посмотрела на потолок. Матильда через силу произнесла.

— Что тогда?

Ее голос был таким тусклым, таким сухим, что Польдина возмутилась.

— Ты… Ты это сделала нарочно?..

Они уже давно поняли друг друга. Впервые в жизни Польдина утратила хладнокровие и бегом помчалась по лестнице, подобрав обеими руками юбки.

У Женевьевы перехватило дыхание. Она лежала в своей спальне, вытаращив глаза от страха.

Польдина, задыхаясь, напрасно пыталась открыть дверь мастерской, теребила ручку, била кулаками в створку:

— Эммануэль!.. Открой!..

Матильда не стала подниматься. Она стояла на том же месте в кабинете, дверь которого оставалась открытой. Она услышала шум в соседней комнате, странный шум, сопровождавшийся стоном, и поняла, что ее дочь, охваченная паникой, хотела встать и упала на пол.

Матильда даже не пошевелилась.

— Открой! — повторяла наверху Польдина.

Затем она спустилась. С лестничной площадки она бросила:

— Надо позвать слесаря…

Польдина забыла, что в доме был телефон. Она вышла из дома, двинулась вдоль стен домов и свернула на маленькую улочку, на которой, как она знала, жил слесарь.

Женщина говорила сама с собой, вполголоса, нараспев:

— Она это сделала нарочно… Она подозревала… Она знала…

Матильда села, внезапно почувствовав слабость. Опершись обоими локтями о стол, она упала головой вперед. Однако она не потеряла сознания. Это было что-то другое, тревожная, мучительная пустота, тягостная прострация, которая не помешала ей услышать голос Женевьевы:

— Мать!..

Матильда даже слышала шаги на улице, шаги двух человек, сестры и слесаря, перебиравшего ключи на большой связке.

— Входите… Сюда… Да, это на самом верху… Еще ничего не известно…

Мужчина стал подниматься первым. Проходя мимо кабинета, Польдина бросила взгляд на сестру.

Они долго возились на последней лестничной площадке. Наконец раздался треск, и сразу же наступило долгое молчание.

— Мать!.. Мать!.. — надрывалась Женевьева за закрытой дверью.

А наверху мужчина произнес:

— Я схожу к нему… Не беспокойтесь, мадам…

Он стремительно спустился по лестнице и побежал по улице. Матильда вздрогнула, поскольку возле нее кто-то стоял, кто-то неподвижный и молчаливый.

Это была Польдина. Польдина, своим поведением ответившая на немой вопрос.

Матильда провела рукой по лбу и, сделав над собой усилие, встала.

— …повесился… — проронила Польдина. — На оконной раме…

Ни Матильда, ни Польдина не плакали. Но самым ужасным было то, что Польдина осуждающе смотрела на сестру.

— Мать!.. Пожалуйста, мать!..

И тогда Польдина сказала:

— Иди к ней…

Таким образом, Польдина дала понять, что займется всем сама. Но сначала она вошла в свою спальню, посмотрела на себя в зеркало, поправила несколько прядей и взяла шерстяную шаль, потому что ей стало холодно.

Она медленно поднялась по лестнице, словно старуха, добралась до последней лестничной площадки, но не вошла в мастерскую.

Польдина, склонившись над перилами, шатавшимися вплоть до медного шара на первом этаже, ждала. Из комнаты Женевьевы до нее доносились крики. Элиза еще не вернулась домой с покупками.

Наконец в коридоре появились двое мужчин. Раздался голос слесаря:

— Это на последнем этаже…

Прошло несколько минут, и Польдина с почти комическим удивлением увидела мужчину, поднимавшегося к ней, еще совсем молодого и очень застенчивого мужчину.

— Доктора Жюля не было дома, — объяснил слесарь. — Я вспомнил, что почти рядом живет новый врач…

— Входите, доктор…

Соблюдая правила приличия, слесарь убрал связку ключей.

Молодой врач пробормотал с простодушным видом:

— Где он?

Он не заметил, что в мастерской был закуток, где стоял диван. Именно на этот диван слесарь положил тело Эммануэля Верна, с ноги которого по дороге упала лакированная туфля.

— Можно включить свет?

В закутке было темно. Польдина повернула выключатель, и над испанской шалью, покрывавшей диван, зажглась старинная лампа из кованого железа.

Сама толком не зная, что говорит, Польдина произнесла, отходя в сторону:

— Оставляю вас… Если вам что-нибудь понадобится…

Глава третья

Польдина все сделала, все заказала, за всем проследила. Редко случалось так, чтобы подобная работа в этом доме проделывалась всего за один час.

Матильда дулась в прямом смысле слова. Она не была сломлена горем, не испытывала угрызений совести. Скорее, она была физически подавлена, но, тем не менее, принимала участие в хлопотах, бросая на остальных недоверчивые взгляды.

Польдина освободила ее от необходимости ухаживать за дочерью. Никто ничего не мог поделать с Женевьевой, которая, лежа в кровати, кричала во весь голос, кусала простыни, зловеще выла, как собака на луну.

— Доктор, нельзя ли ее как-нибудь успокоить?

Женевьеве дали бром. Мать приподняла ее, и она выпила лекарство. В стакан катились слезы, а тело Женевьевы продолжало содрогаться.

Ну что же! Надо было все делать быстро. Польдина взялась за работу с мужской энергией, поскольку если бы она не сделала то, что полагалось, произошла бы новая драма.

Эммануэль, лежавший наверху на диване, покрытом испанской шалью, с низко опущенной головой, с перекошенным лицом, с рукой, касавшейся пола, превратился в непонятное существо, на которое Польдина не могла смотреть не перекрестившись.

— Не забудьте позвонить в полицию! — напомнил молодой доктор.

Доктор еще не догадывался, что его продержат до конца и что он целый час будет находиться во власти старшей Лакруа.

Ему самому пришлось позвонить в комиссариат, а за это время в мастерской Польдина успела прочитать записку, лежавшую под стаканом на столе так, что ее невозможно было не заметить.


Я прошу прощения у дочери, но, вероятно, я принесу ей больше пользы мертвым, а не живым. Я хочу, чтобы все, что находится в мастерской, стало ее личной собственностью. Это моя последняя воля. Возможно, это наследство когда-нибудь поможет ей.


У Польдины возникло искушение спрятать записку за корсет. Возможно, она так и сделала бы, если бы в мастерской не было Эммануэля. А из-за него она вновь положила записку на стол, но на всякий случай, словно по оплошности, засунув ее под тетрадь.

У нее не было времени все обдумать. Слишком о многом следовало позаботиться, а она не хотела ничего упускать.

— Комиссар скоро придет! — сообщил молодой доктор.

На всякий случай неплохо было бы спрятать пузырьки и пробирки, находившиеся в спальне Польдины, иначе они могли бы вызвать бог весть какие комментарии. Во дворе еще сохранилась сточная канава, прорытая задолго до того, как в доме была проведена канализация. Польдина, с опаской посматривая на окна, подошла к ней и приподняла цементную плиту.

Возвращаясь, она встретила Элизу, раскладывавшую на кухне покупки. Служанка еще ничего не знала о случившемся.

— Мсье умер, — сказала Польдина. — Надо закрыть ставни, обвязать язычок колокольчика и оставить дверь приоткрытой.

— Мсье умер? — с глупым видом переспросила Элиза.

— Да, он умер. Делайте то, что я вам велела.

Вскоре кто-то постучал по решетчатому ставню. Через мгновение в дом вошел комиссар в сопровождении инспектора. Польдина провела полицейских наверх.

— Он уже давно страдал неврастенией, а когда заболела его дочь, стал совсем мрачным. Его дочь слегла и, несомненно, уже больше никогда не сможет встать на ноги.

— Кто снял его?

— Слесарь и я.

Комиссар сел за стол, не спеша записал то, о чем рассказала ему Польдина, а также фамилии слесаря и доктора.

— Если бы вы могли посодействовать, чтобы газеты не сообщали подробностей…

Комиссар пообещал сделать все, что от него зависело, и взял шляпу.

— Мы можем?.. — спросила Польдина, показывая на тело.

Она не закончила вопроса, поскольку не нашла нужного слова. Вернее, слово, пришедшее ей на ум, показалось Польдине неприемлемым. Она чуть не спросила: «Мы можем убрать его?»

Тем не менее комиссар понял.

— Разумеется, можете…

Это были трудные минуты, но их необходимо было пережить. А также воспользоваться тем, что доктор еще находился в распоряжении Польдины.

— Что такое? — крикнула она, обращаясь к Элизе, которая шумно переминалась с ноги на ногу на лестничной площадке, не осмеливаясь войти.

— Нотариус Криспен. Он хочет поговорить с мадам…

— Сейчас я его приму… Вы сказали ему?..

— Нет, мадам… Я только провела его в гостиную…

Доктор был таким послушным, что это вызывало смех.

— Готовы? — спросила Польдина.

Она взяла Эммануэля за ноги, а доктор — за плечи. Польдине пришлось на минуту опустить ноги, чтобы открыть дверь спальни.

Потом начались хождения по комнате, открывание дверей стенных и платяных шкафов… В таз налили воду, на стол положили стопку белья.

Не забыла ли Польдина о чем-либо? Сообщить в мэрию… Но об этом позаботится похоронная контора. Позвонить в контору собиралась Матильда, насколько она была в состоянии чем-нибудь помочь.

На лестничной площадке Польдина столкнулась со своей дочерью. Вид у Софи был настолько растерянный, что мать сказала ей:

— Тебе не стоит туда входить… Через несколько минут все будет кончено. Ты видела нотариуса?

— Какого нотариуса?

— Он внизу, в гостиной…

Наконец, через четверть часа Польдина сказала доктору:

— Мы закончили… Благодарю вас за помощь… В доме, где одни женщины…

Польдина позвала Софи.

— Теперь ты можешь взглянуть на него…

Эммануэль Верн перестал быть опасным. Он даже удивлял своей банальностью, лежа на спине со сложенными по традиции руками, сжимавшими четки. Его голова была подвязана полотенцем, чтобы рот не мог открыться. К тому же полотенце скрывало кровоподтеки на шее. Польдина зажгла только две свечи, по одной с каждой стороны.

— Как это случилось? — поинтересовалась Софи.

Ее мать слегка пожала плечами, вполголоса прочитала «Аве Мария» и «Отче наш» и перекрестилась.

— Я вспомнила, что надо поставить в известность кюре. Возможно, он не захочет прийти, если ему скажут, что речь идет о самоубийстве… Сходи к нему…

Софи надела шляпу и, забыв о правилах приличия, громко хлопнула входной дверью.

Матильда не покидала кабинета. Из-за закрытых ставень, ведь Элиза закрыла их почти в каждой комнате, пришлось зажечь лампы. Можно было подумать, что уже наступила ночь.

— Они будут здесь через полчаса… — сообщила Матильда сестре.

Они — это гробовщики.

— Мы поставим гроб в гостиной, как было у папы?

Матильда согласилась, но думала она уже о другом.

— Он не оставил письма?

— Вот об этом я и хотела с тобой поговорить… Возможно, будет лучше, если мы поднимемся…

Но тут на пороге появилась Элиза.

— Нотариус спрашивает, не можете ли вы его принять…

— Хорошо! Сейчас спущусь…

Но прежде Леопольдина привела себя в порядок, надела черное шелковое платье и заколебалась, не зная, приколоть ли камею.

— Тебе надо что-нибудь выпить, — посоветовала она сестре, найдя ту слишком бледной.

Польдина спустилась, пересекла столовую и вошла в гостиную, суровая, словно окаменевшая, как того требовали обстоятельства.

— Прошу прощения, что заставила вас ждать, но, полагаю, вам сказали…

— Спешу выразить свои соболезнования, — ответил нотариус, отвесив легкий поклон.

Нотариус принадлежал к числу мужчин с седой бородой и вечно растрепанными волосами. Он ледяным взором смотрел на Польдину, словно не желал прибегать к формулам вежливости. Однако воспитание оказалось сильнее, и он процедил сквозь зубы:

— Как это случилось?

— Внезапно… Совершенно неожиданно… Присаживайтесь, мсье Криспен…

— Мне очень жаль, что мне приходится беспокоить вас в такой момент… Но, тем не менее, полагаю, будет лучше, если я обращусь к вам, хотя в принципе это непосредственно касается вашей сестры…

Нотариус приступил к заранее подготовленной части своего визита. Он не сел, несмотря на приглашение Польдины, поскольку ему предстояло сделать театральный жест: опустить руку в карман черного пальто, вытащить оттуда довольно объемную пачку и протянуть ее своей собеседнице.

— Вот!

— Что это?

— Мне хотелось бы, чтобы вы сами взглянули…

Теперь он мог сесть, распахнув полы пальто, и тихо вздохнуть.

Польдина держала в руке пачку писем, перевязанную резинкой. Она сняла резинку, развернула одно из писем и заметила:

— Это почерк Жака…

В знак согласия нотариус кивнул головой. Польдина начала понимать. Вполголоса она прочитала:

— Моя дорогая…

— Вы можете пропустить это письмо, — посоветовал нотариус. — Возьмите из конца пачки.

Окна гостиной выходили во двор, и решетчатые ставни с этой стороны не были закрыты. Польдина повернулась спиной к окну.

— Моя обожаемая маленькая девочка…

Мсье Криспен пристально смотрел на потертый ковер, на котором его до блеска начищенные туфли образовывали два ярких параллельных пятна.

— Надеюсь, ты удачно добралась и твои родители ничего не заподозрили…

Польдина тихо, вполголоса читала. Она взяла лорнет и немного нагнулась, чтобы на письмо попадало больше света.

— Я не вижу… — неуверенно пробормотала она.

— Возьмите следующее письмо, то, что написано на голубой бумаге…

— Моя маленькая женщина, принадлежащая мне…


Ведь теперь ты принадлежишь мне, не правда ли? И никто больше не сможет нас разлучить… До конца нашей жизни мы будем вспоминать о ресторанчике на берегу реки, о его хозяине, улыбка которого тебе не понравилась, о служанке, нарочно называвшей тебя «мадам», чтобы получить побольше чаевых… Ты принадлежишь мне, только мне, от губ до всего остального…


Польдина встала, положила письма на столик из розового мрамора и прошептала:

— Вы уверены, что письма адресованы вашей дочери?

— Совершенно уверен, поскольку сегодня утром я нашел эти письма спрятанными под ее бельем… С некоторых пор я кое о чем подозревал, но решил твердо в этом убедиться…

— Речь идет о старшей?

— Нет! О Бланш, младшей, которой на Троицын день исполнилось только семнадцать лет…

— Вы говорили с Жаком?

— Нет еще. Он сейчас у меня в конторе…

Польдина воспользовалась тем, что в коридоре раздался шум:

— Вы позволите? Я на минутку…

Пришел представитель похоронной конторы вместе с приказчиком, который должен был снять мерку.

— Я в вашем распоряжении! — пообещала Польдина.

Она вернулась в гостиную, но остановилась на пороге.

— Прошу прощения, мэтр Криспен, но мне непременно надо уделить внимание этим господам… После церемонии…

— А что, по-вашему, я должен делать все это время? Моя дочь плачет в подушку… Моя жена страдает от этого…

— Уверяю вас, что…

Польдина вежливо, но холодно буквально вытолкала его за дверь, обратившись к новым посетителям:

— Сюда, мсье… Мы поставим гроб в гостиной, как гроб моего отца…

Как обычно, был накрыт стол, но Жак отказался обедать и заперся в комнате сестры, находившейся в полулетаргическом состоянии. Его глаза были красными от слез.

Пришел священник. Он заподозрил неладное, но не рассердился.

— Я договорюсь с епископством, — пообещал он. — В любом случае не может идти и речи об отпевании, однако, вероятно, я сумею благословить тело возле дверей церкви.

— Я предпочла бы отпущение грехов…

— Положитесь на меня. Я сделаю все, что в моей власти.

Священник ушел. В эти минуты Женевьева спала и поэтому не видела его.

Когда пришли обивщики, обе сестры и Софи еще сидели за столом. Обивщики прошли через столовую, и через несколько минут уже раздавался стук молотков.

— Как только извещения о смерти будут готовы, ты напиши адреса, — сказала Польдина дочери. — Фамилии найдешь в зеленом блокноте. Возможно, следует сообщить его семье?

У Верна больше не было ни отца, ни матери, однако в Орлеане жила его тетка, там же проживали дальние родственники, один из которых был землемером, и, наконец, в Египте жила его замужняя сестра.

— Не беспокойся, мама! Я сделаю все необходимое…

— Что касается одежды…

— Я схожу к портнихе… Я должна надеть вуаль?

Это слово сразу же напомнило обеим сестрам об определенных обстоятельствах. Они непроизвольно посмотрели друг на друга, причем этот порыв был настолько спонтанным, что они смутились.

— Матильда, как ты думаешь?

Матильда, глядя на скатерть, ответила:

— Делай, как хочешь…

Если бы Софи приходилась Эммануэлю только племянницей, вуаль была бы необязательна. Но если она его дочь…

— Я предпочла бы, чтобы решение приняла ты…

В конце концов решение приняла Софи.

— Поскольку Женевьева не сможет прийти на похороны, будет лучше, если я появлюсь в глубоком трауре…

Благодаря Польдине драматический хаос царил в доме недолго.

Остаток дня принес, скорее, успокоение, вернул обитателей дома к почти повседневной жизни, напомнил о банальности смерти.

— Ты позвонишь в газету, чтобы дать объявление?

Они немного поспорили о формулировке. Надо было уточнить, напишут ли они «умер после недолгой болезни», или «благочестиво умер», или же…

Польдина предложила: «неожиданно умер», и Матильда согласилась с ней.

Лишь один Жак не знал, чем заняться. Вопреки всем ожиданиям, он был подавлен горем. Время от времени он захлебывался от рыданий, доводивших его до изнеможения.

Учитывая состояние, в котором пребывала Женевьева, он не мог даже поговорить с сестрой. Он просто сидел рядом и смотрел на нее. Иногда он резко вставал, входил в комнату, где лежал отец, и стоял, прислонившись спиной к стене.

Все же около трех часов ему пришлось зайти на кухню, чтобы что-нибудь съесть. И тогда, оставшись наедине с Элизой, он с подозрением спросил:

— Как это произошло?

— Не знаю, я ходила за покупками…

Наконец, принесли извещения о смерти. Одно из них прикрепили к входной двери. Софи, сидя в кабинете, вписывала фиолетовыми чернилами адреса в остальные.

К четырем часам все было закончено. Тело перенесли в гостиную, где уже стояли цветы с прикрепленными визитными карточками соседей и поставщиков. Здесь все было: свечи, освященная вода, ветка самшита и даже люди, входившие в дом на цыпочках, долго не решавшиеся пройти в гостиную, делавшие два шага и ждавшие возможности уйти.

Жак стоял на часах. К счастью, у него был черный костюм. Неважно, что он стал ему немного мал. Жак принимал посетителей, пожимал руки, сморкался, теребил носовой платок и время от времени поднимал голову, спрашивая себя, что происходит в других комнатах дома.

После того как все было приведено в порядок, его мать и тетка поднялись в мастерскую. Польдина хотела закрыть дверь, но после минутного колебания оставила ее открытой, как человек, боявшийся попасть в ловушку.

Надо было привыкать к этому. Какое-то время они находились у Эммануэля, словно тот еще не ушел окончательно.

— Читай!..

Матильда прочла, положила записку на стол и заметила:

— Он ничего не сказал о Жаке…

— Ты прекрасно знаешь, что он не доверял ему… Кстати, о Жаке. Приходил нотариус… Он еще вернется… Мне с трудом удалось избавиться от него… Кажется, Жак соблазнил Бланш… Письма, которые он мне показал, не оставляют ни малейших сомнений…

Неважно, что первый этаж мгновенно превратился в нейтральную территорию. Наверху дом Лакруа продолжал жить собственной жизнью. И то, что Матильда дала сестре отпор, служило лучшим доказательством. Она с горечью спросила:

— Почему он говорил с тобой?

— Потому что ты потеряла мужа и он не осмелился побеспокоить тебя…

Сестры не двигались. Они еще не привыкли свободно расхаживать по этой комнате, которая за столько лет стала для них чужой и даже враждебной. В какой-то момент Польдина встала, подошла в задней стене и повернула портрет, на которой ее сестра украдкой бросала взгляд.

— Что ты об этом думаешь?

— О чем?

— Обо всем…

— Если ты имеешь в виду Жака…

Да нет же! Речь шла о завещании, и взгляд Польдины недвусмысленно говорил об этом.

— Еще не знаю…

По правде говоря, прежде всего надо было переписать весь этот хлам, загромождавший мастерскую. До этого ничего нельзя было сказать. На протяжении восемнадцати лет обе сестры ни разу не входили в эту комнату, и сейчас они с любопытством разглядывали обстановку.

Картина школы Тенье по-прежнему покоилась на мольберте. На полу стояли и другие картины, принадлежавшие торговцам, которым следовало вернуть их имущество.

Ни гипсовые маски, висевшие на стенах, ни две китайские маски воскового цвета с длинными усами практически ничего не стоили.

— У тебя есть какие-нибудь идеи?

Лампы, висевшие над диваном и на потолке, были зажжены.

— От него, — сказала Матильда, — можно ожидать чего угодно…

Вот так! Они даже не догадывались, что он затеял! Могло даже показаться, что он нарочно написал эти несколько строчек, которые ничего не значили, но, если их прочитать по-иному, содержали в себе скрытую угрозу.

Почему мертвый Эммануэль сможет принести больше пользы, чем живой? Почему вещи, находившиеся в мастерской, однажды смогут помочь девушке?

И чем помочь? Деньгами?

— Как ты думаешь, сколько он зарабатывал? — спросила Польдина, задергивая занавеску, висевшую на застекленном проеме.

— Тебе об этом известно столько же, сколько и мне! Когда мы поженились, он выручал примерно три тысячи франков в месяц. Мы решили, что он будет отдавать две с половиной тысячи франков на семейные нужды, а остальное оставлять себе на карманные расходы и на краски…

Только Эммануэль не вел счетов! Каждый месяц он отдавал две с половиной тысячи, не пускаясь в объяснения. Было весьма трудно выяснить, сколько ему платили антиквары и торговцы картинами.

Что могло бы помешать ему, например, спекулировать картинами?

Кто знает, не продавал ли он собственные картины со всеми этими крышами, которые с упорством маньяка писал до бесконечности?

— Ящик заперт?

— Нет…

Польдина не произнесла: «Открой…»

Но Матильда поняла сестру и, немного поколебавшись для проформы, потянула за ручку.

В ящике лежали ластики, карандаши, маленькая губка, рисунки углем и желтая коробка с карамельками.

Обе женщины, словно сговорившись, инстинктивно посмотрели вокруг, чтобы убедиться, что в мастерской больше не было никакой мебели, запиравшейся на ключ.

— Что он говорил тебе той ночью?

— Всякое… Я все чаще спрашиваю себя, не сделал ли он все это, чтобы отомстить…

Все это, в том числе и самоубийство!

— Он не работал с утра до вечера, — резонно заметила Польдина. — Он не мог писать при искусственном освещении. Чем же он занимался?

На этажерке стояли книги, но их было не больше двадцати. За семнадцать лет Эммануэль Верн сумел бы выучить их наизусть!

— Я закончила! — сказала неожиданно вошедшая Софи. — Элиза пошла относить извещения на почту…

Казалось, ее тоже ошеломила обстановка в мастерской. Она смущенно смотрела вокруг. Поведение обеих женщин заинтриговало ее.

— Что вы здесь делаете?

— Разговариваем… Оставь нас…

А поскольку ее дочь приближалась к столу, но без всяких конкретных намерений, Польдина незаметно убрала завещание под тетрадь.

— Оставь нас, прошу тебя… Нам нужно принять решение… Где Жак?

— В гостиной… Все время приходят люди… Он просит, чтобы его сменили…

— А его сестра?

— Она проснулась… Тихо плачет и молится… Она хочет, чтобы ее перенесли вниз. Хочет увидеть отца прежде, чем его положат в гроб…

— Когда принесут гроб?

— Завтра утром…

— Ты какой заказала? — спросила Матильда.

— Дубовый…

Наступило молчание. Потом Софи сказала наигранно беззаботным тоном:

— Хорошо! Поскольку меня не хотят видеть, я ухожу…

Сестры подождали, пока она спустится.

— Ты думаешь, он что-то спрятал в мастерской?

— Я просто пытаюсь понять, что он написал…

В мастерской было холодно, поскольку печка, которую Верн разжег в последний раз утром, погасла. На улице какая-то женщина оставила двух детей на тротуаре, сказав им:

— Стойте здесь!.. Я скоро вернусь…

Она вошла, слегка поклонившись Жаку, решительным шагом направилась к столу с самшитовой веткой и освященной водой и перекрестилась ритуальным жестом, молча шевеля губами. Затем она постояла минуту и ушла.

В доме Криспена родители заперли Бланш в ее комнате, и даже сестра, обрученная с адвокатом, не имела права входить туда.

— Что это за тетрадь? — спросила Польдина Матильду, сидевшую за столом.

Матильда открыла тетрадь и прочитала название, выведенное округлым почерком: «Исследования, касающиеся числа золота».

Ни та, ни другая ничего не поняли. Тетрадь была исписана убористым почерком фиолетовыми чернилами, которыми всегда пользовались в доме, отдававшем предпочтение именно этому цвету. Почти на каждой странице были нарисованы схемы, сложные геометрические фигуры и порой наброски: овал лица, плечо, нога.

— Это ничего не дает, — вздохнула Матильда.

— Ты по-прежнему не хочешь мне поведать, что он говорил той ночью?

— Это бесполезно… Если учесть, что произошло!..

— Он говорил обо мне?

— Я не помню…

— Он тебе ничего не сказал о Софи?

— Нет… Не думаю…

Оскорбленная до глубины души, Польдина встала и проронила:

— Прекрасно! Поскольку ты отказываешься говорить…

Но она не ушла, как можно было бы предположить по ее жесту. Она вновь вернулась к разговору.

— Ты покажешь записку дочери?

— Не вижу способа избежать этого…

— Она способна навеки поселиться в своей комнате, чтобы больше никогда оттуда не выходить… Тише!..

На лестнице послышались шаги, шаги человека, который даже не пытался пройти незамеченным. Две ступеньки, как всегда, заскрипели. В темноте лестничной площадки вырисовывался силуэт Жака. Когда на него упал свет, стало ясно, что взгляд у Жака был недобрый.

— Что вы еще замышляете? — без обиняков спросил он.

— Ты мог бы быть и повежливее, — возразила ему мать.

Жак, немного растерявшись, проворчал:

— Какой уж есть! В чем дело?

Жак понял, что произошло нечто важное. Возможно, он перехватил взгляды, которыми обменялись его мать и тетка?

— В чем дело? — повторил он, повышая голос.

Жак утратил терпение, нежность, уважение. Он был на взводе.

— Вы не хотите мне сказать? — гневно бросил он им в лицо.

Матильда довольствовалась тем, что протянула ему листок бумаги. Он взял записку, прочитал ее, вновь перечитал и по очереди посмотрел на них обеих.

— И что?

— Ничего.

— Что вы собираетесь делать?

Мог возникнуть вопрос, не хотелось ли и ему тоже уничтожить записку, которая угрожала стать источником осложнений.

— А что тут можно сделать?.. Все это принадлежит Женевьеве…

Жак обвел глазами мастерскую и усмехнулся:

— Ну, и какая ей от этого польза?!

Польдина, желая сменить тему разговора, пробормотала:

— Мсье Криспен ничего тебе не говорил?

— Насчет чего?

— Он приходил сегодня утром…

— И что?

— Он показал мне письма… твои письма…

Жак так густо покраснел, что его лицо преобразилось. Внезапно он стал похож на сильного жестокого крестьянина с глазами, в которых сверкала ярость самца.

— Мои письма?

Он чувствовал ловушку, поскольку, будучи членом семьи, хорошо знал ее.

— Там есть одно письмо, в котором ты сказал все…

— Это касается только меня!

— Необходимо принять решение… Ты прекрасно знаешь, о чем мы условились… Тебя послали учиться исключительно для того, чтобы затем купить должность, когда таковая освободится, и обустроить внизу твою контору…

Жак ничего не ответил. Он, насупившись, смотрел в пол.

— Разве не так, Матильда? — настаивала Польдина.

Никто не вспоминал о Женевьеве, которая молилась, слегка закрыв глаза, мокрые от слез. Было жарко. Жарко внутри нее, жарко вокруг. Все смешалось, Пресвятая Дева, портрет в золочено-черной раме, бледное лицо отца.

— Радуйся, Мария, благодати полная… Милая моя Пречистая Дева, сделай так, чтобы папа… Радуйся… Мария… Умоляю тебя, папа… Это твоя дочь умоляет тебя… Твоя дочь, которая совсем одна, которая боится… Ныне и в час смерти нашей… Помоги мне, Пречистая Дева, поскорее воссоединиться с ним… И пусть…

Наверху Жак сказал как отрезал:

— Об этом мы поговорим в другой раз.

Чтобы скрыть странгуляционную борозду, полотенце заменили шелковым шейным платком. Пламя от свеч колыхалось. Время от времени приносили цветы, и Софи, очень спокойная, ставила их у подножия кровати.

Софи проголодалась. Она сердилась, потому что никто не приходил ее сменить. Она надеялась, что мимо двери пройдет Элиза, и тогда она пошлет ее за кем-нибудь.

Вдруг Софи подумала: «Надо же! Я забыла послать извещение своему отцу!»

Человеку, о котором в доме никто не вспоминал, о кротком церковном певчем Ролане Деборньо, который по-прежнему жил в швейцарской деревне, населенной людьми, страдавшими туберкулезом.

— Я закрою дверь? — спросила Польдина сестру.

Они втроем стояли на лестничной площадке, Польдина, Матильда и Жак.

— Закрой!

Матильда хотела протянуть руку, чтобы взять ключ. Но в этот момент вмешался Жак:

— Отдай!

Он сказал это таким тоном, что они обе почувствовали скрытую угрозу.

Часть третья

Глава первая

Ей не было страшно. Спрятав пол-лица в подушку, опустив на другую половину взлохмаченные волосы, она даже пыталась изобразить подобие улыбки.

Только никто не мог знать, почему она улыбалась. Она должна была чувствовать себя измученной, поскольку в очередной раз ее больше часа осматривали врачи. На этот раз их было трое, а не двое, трое мужчин, с серьезным видом склонившихся над бедной девушкой.

Сейчас в комнате остался только один Леферос, врач из Парижа, который уже дважды приезжал. У него по-прежнему был такой вид, будто он хочет съесть кого-нибудь живьем. В то время когда два других врача выходили на лестничную площадку, он сказал:

— Я хочу задать ей вопрос наедине.

Леферос закрыл дверь и сел. Недовольный, угрюмый, он, казалось, жевал, то и дело проводя языком по зубам. Может быть, у него был тик? Но нет! Это не был тик, поскольку он в конце концов вынул из кармана зубочистку!

— Почему вы упорно отказываетесь ходить?

Он выпалил эти слова на одном дыхании, глядя на Женевьеву глазами людоеда. Женевьева улыбнулась. Она ничего не могла с этим поделать, поскольку наступил час солнечного луча. К тому же все утро по ветвям дерева, которые можно было видеть из окна, весело скакал дрозд.

— Отвечайте!

— Я не отказываюсь…

— Хорошо! Я сформулирую свой вопрос иначе: когда вы решили, что больше не будете ходить?

— Я не решала…

— Хорошо, — повторил доктор. — Как вам угодно. Когда вы поняли, что отныне не сможете ходить?

— Я поняла это сразу, как только упала и не смогла подняться. Но еще до этого я знала, что должно что-то произойти, хотя я не знала, что именно. Это было так же, как и тогда, когда у меня начались судороги.

— У вас были видения?

Он спрашивал злым тоном, вертя в руках зубочистку.

— Нет, мсье.

— И голосов вы тоже не слышите?

— Нет, мсье.

— Если в доме начнется пожар, вы тоже не встанете?

— Не знаю… Я думаю, пожара не случится до 25 мая.

— При чем тут 25 мая?

Никогда раньше Женевьева не говорила с посторонними о подобных вещах. Но поскольку она разговаривала именно с Леферосом, это ее забавляло. Возле нее сидел не какой-нибудь конкретный мужчина. Он олицетворял собой всех мужчин, всех, кто считал себя сильными и хитрыми и относился к таким, как Женевьева, словно к маленьким девочкам.

— Потому что 25 мая я уйду…

— Куда?

— Навсегда! — призналась она, глядя на потолок.

И он, высокий, толстый, сильный, почувствовал себя не в своей тарелке и не знал, куда девать ноги.

— Да что вы мне рассказываете?!

— Я неубедительна, не правда ли? Не стоит говорить об этом брату и матери…

— Кто вам это предсказал?

— Никто… Вот уже несколько лет я думаю, что умру, когда мне исполнится восемнадцать лет…

— Почему восемнадцать? Почему не девятнадцать или шестьдесят?

— Потому что Одиллия умерла в восемнадцать лет…

Женевьева нахмурила брови, поскольку она устала и, кроме того, чувствовала себя неспособной пускаться в дальнейшие объяснения. Это было давно. Она тогда готовилась к первому причастию и дружила с рыжеволосой малышкой по имени Марта.

У Марты была сестра Одиллия. У Одиллии волосы были не рыжими, а белокурыми, такими, которые можно увидеть только у очень маленьких детей. Одиллия была уже юной девушкой и каждый день поджидала свою сестру у дверей дома священника. Марта брала Одиллию за одну руку, а Женевьева — за другую.

Но однажды утром, за несколько дней до причастия, Марта не пришла. На следующий день стало известно, что Одиллия серьезно заболела. У нее оказался брюшной тиф. Через день Одиллия умерла.

— Ровно за день до своего восемнадцатилетия! — говорили в присутствии Женевьевы.

Похороны были пышными. В траурной церемонии участвовали более ста девушек, одетых во все белое. В церкви пели псалмы. На улице люди, увидев похоронную процессию, начинали плакать.

«Я тоже умру в тот день, когда мне исполнится восемнадцать лет!» — подумала тогда Женевьева.

Вот и все. Леферос не мог этого понять. Он по-прежнему жевал, пережевывая то ли пустоту, то ли свое плохое настроение. Потом он встал, вздохнул и присоединился к двум другим врачам, доктору Жюлю и доктору из Гавра, в кабинете Польдины, который был предоставлен в их распоряжение для консультации.

На этот раз врачи могли все обсудить со знанием дела, поскольку период исследований, наблюдений и анализов прошел.

По этому случаю Жак не пошел в контору. Он сидел в тускло освещенной гостиной с матерью и теткой. Все трое, они были в глубоком трауре, держались чопорно, как на семейном портрете.

Едва закрылась дверь, как Женевьева, упоенно потершись головой о подушку, начала молиться:

— Иисус, Мария, Иосиф…

Она могла бы сказать об этом Леферосу, но он не понял бы. Даже сама Женевьева раньше никогда не думала об этом. Это случилось лишь несколько дней назад.

Лежа с закрытыми глазами, она все быстрее повторяла:

— Иисус, Мария, Иосиф…

Она могла сделать это быстро, однако надо было действовать осознанно. Через несколько минут она сосчитала:

— Десять раз по триста дней отпущения грехов, это составляет три тысячи дней…

Женевьева приоткрыла глаза, но не слишком широко, так, чтобы можно было видеть между ресниц. Несмотря на свет, на стену с обоями в мелкий цветочек и портрет в золотисто-черной раме, она по-прежнему перечисляла грехи, которые следовало отпустить:

— Иисус, Мария, Иосиф… Триста дней…

Грехи не были пустым звуком. Разумеется, Женевьева не видела их, как видят человека или стул. Но они были здесь, они окружали ее, становились все более осязаемыми.

— Иисус, Мария, Иосиф…

Они все были здесь, но главное — Иисус и Мария, поскольку в сознании Женевьевы образ святого Иосифа оставался расплывчатым. Поэтому-то она и произносила его имя скороговоркой. Но она извинилась:

— Святой Иосиф, простите меня. Я знаю, что вы великий святой и отец, вырастивший Иисуса, но когда вы стоите рядом с ним и Пречистой Девой, я вижу только их одних…

Женевьева не потеряла счета, досчитала до пятнадцати тысяч, двадцати двух тысяч дней искупления.

Она могла бы также сказать: «Святое сердце Иисуса…»

Это тоже были бы дни. Но она не знала сколько, возможно, гораздо больше? Однако из всех обращений она предпочитала «Иисус, Мария, Иосиф…»

Иногда Женевьева слышала голоса врачей, споривших в кабинете. Голоса доносились издалека, более нереальные, чем искупления, которые накапливались, постепенно заполняли комнату, менее реальные, чем усы и скулы ее отца.

Поскольку, как только она начинала молиться, он появлялся в комнате, всегда на одном и том же месте, чуть ниже потолка. Это было чистилище, но Женевьева даже не пыталась понять почему. Она тем более не пыталась понять, почему теперь он склонил голову влево, хотя раньше это была Матильда.

Черты лица расплылись. Вьева прилагала множество усилий, чтобы восстановить лицо, но так и не смогла. Четкими, живыми были только усы, более тщательно ухоженные, чем прежде, немного спадавшие вниз, и сверху — ярко-красные скулы, глаза, вернее, меланхолический взгляд, поскольку она не видела глаз в прямом смысле слова.

— Иисус, Мария, Иосиф…

Свистел дрозд. Солнце добралось до угла зеркала. До 25 мая было еще далеко, и у Женевьевы было время нанизывать искупление за искуплением, насчитывать сотни, тысячи лет чистилища, в то время как внизу Леферос говорил:

— Ничего нельзя поделать. Она не хочет выздоравливать.

Утверждая это, доктор разглядывал окружавшую его обстановку. Потом он перевел глаза на трех человек в трауре и чуть не добавил: «Возможно, она не так уж неправа!»

Так или иначе, но он с удовольствием произнес, сурово глядя на Польдину:

— Это стоит две тысячи франков!

Между Жаком с одной стороны и его матерью, Польдиной и Софи с другой почти установился мир, а ведь они чуть не объявили друг другу войну, когда дом еще не вполне оправился после кончины Эммануэля Верна.

Жак запер дверь мастерской и взял за правило держать ключ у себя в кармане. Нотариус Криспен, которому удалось обменяться несколькими словами с Польдиной в день похорон, решил, что молодой человек продолжит работать у него в конторе до принятия окончательного решения, что должно было вскоре произойти.

Однажды вечером, когда Жак вошел в былое убежище отца, он увидел на полу маленький клочок бумаги, там, где накануне — а он нисколько в этом не сомневался — ничего не было.

Жак ни слова не сказал. Но заперев дверь, он вставил булавку в дверную раму, так, чтобы ее никто не мог заметить.

На следующий день булавка валялась на полу. Жак без малейших колебаний спустился в кабинет, где Польдина разговаривала с сестрой.

В черном костюме он выглядел жестоким, его лицо казалось раскрасневшимся.

— У кого из вас есть ключ? — напрямую спросил Жак.

Сестры переглянулись. Они поняли, что изворачиваться бесполезно. Польдина встала и, вздохнув, направилась к секретеру.

— Вот…

В то же время Матильда поспешила объяснить:

— Его оставил слесарь в тот день, когда ему пришлось открывать дверь… Мы поднялись на минуту, чтобы проветрить…

В этот момент достаточно было пустяка, чтобы оба лагеря ополчились друг на друга. Возможно, если бы Жак заколебался? Но нет! Он не колебался. Он не стал упрекать, не стал искать ссоры.

— Я хочу, чтобы вы обе поднялись со мной… Софи тоже, если хочет…

Он зажег свет, закрыл дверь и сел за стол своего отца.

— Мы составим перечень всего, что находится в этой комнате. Таким образом, отныне все могут входить сюда, не вызывая подозрений…

Обе сестры даже не вздрогнули. Жак взял перо и листок бумаги.

— Начнем с картин… Софи будет приклеивать к каждой раме бирку с номером…

В тот день они работали до часу ночи и сделали настоящие открытия. Они с изумлением обнаружили, что в мастерской хранились 143 небольшие картины, изображающие крыши!

Женщины ходили по мастерской, складывая у правой стены переписанные предметы.

— А что, если мы продолжим завтра? — предложила Матильда, у которой разболелись ноги.

Жак спокойно возразил:

— Нет!

— Еще одна! — объявила Софи, мужественно обследовавшая каждый уголок.

Жак передал ей бирку и убедился, что картина заняла место у стены.

— Теперь займемся книгами…

К счастью, книг было мало. Их вновь поставили на место, предварительно наклеив номер. Но прежде Жак убедился, что между страниц книг ничего не было спрятано.

— Тетради…

Да, они отыскали целую стопку тетрадей, простых ученических тетрадей, совершенно одинаковых, исписанных убористым почерком Верна и заполненных странными набросками.

— Вот, дело сделано! — наконец заявил Жак. — Теперь ключ может оставаться в двери.

Жак по очереди посмотрел на каждую из женщин. На лестничной площадке, прежде чем расстаться, Польдина и ее сестра переглянулись. Польдина даже приоткрыла рот, собираясь что-то сказать. Однако она поняла, что в этот самый момент Матильде в голову пришла та же мысль, и просто произнесла:

— Спокойной ночи!

Когда Жак принес Женевьеве одну из картин, она вздохнула:

— Бедный отец…

Она почти сразу отвернулась от этой маленькой серой вещицы, от этих грустных плоских крыш.

— Я принес тебе также первую тетрадь. Теперь все это принадлежит тебе. Не стоит об этом забывать.

Жак открыл тетрадь на первой странице, где четкими буквами был написан заголовок: «Исследования, посвященные числу золота».

Это было забавно. Можно было подумать, что Женевьева никак не могла решиться прочесть эти слова. Вернее, с тетрадью дело обстояло так же, как и с картиной. Женевьеву не интересовали реликвии ее отца. Она смотрела на Жака, словно спрашивая себя, чего он от нее хотел.

— Я почитаю тебе вслух?

Женевьева не решилась ответить отказом. Слушала она рассеянно.

— Нет никаких сомнений, что во всех цивилизациях незначительная кучка людей, которых мы называем избранниками, посвящала свою жизнь установлению числа золота. От египтян до эллинов, от хеттских архитекторов до Леонардо да Винчи маги искали, а некоторые даже нашли, как об этом свидетельствуют некоторые таинственные послания, обнаруженные в их произведениях…

— Жак!

— Что?

— Что такое число золота?

— Не знаю…

— Послушай! Ты мне об этом расскажешь, когда все прочтешь…

Больше Женевьева не возвращалась к этой теме. Брат спросил, не хочет ли она повесить у себя в спальне несколько картин отца, но она прошептала:

— Нет! Это слишком грустно…

Немного рассерженный Жак ушел, ничего не поняв.

Именно тогда произошел молчаливый раздел Эммануэля.

Никто не мог бы объяснить постороннему человеку, в чем это заключалось, в чем состоял раздел. Но обитатели дома это знали и отныне соблюдали секретную договоренность, о которой никогда не говорили вслух.

Жак исполнил свой долг, предложив сестре принести ей картины и тетради. Тем хуже для нее, что она его не послушала, витая в облаках, погрузившись в молитвы!

Матильда тоже сочла своим долгом сказать дочери:

— Твой отец оставил тебе все, что находится в мастерской. Мы составили перечень. Копию я положу на шкаф. Теперь мы попытаемся выяснить, представляет ли это какую-нибудь ценность…

Женевьева даже бровью не повела. Возможно, она не дослушала мать до конца?

Теперь не существовало праздного времени. Утренние часы проходили, как обычно, наполненные мелкими хлопотами, но едва в доме воцарялся порядок, как Матильда и Польдина поднимались в мастерскую, куда еще раньше приходила Софи.

Впрочем, каждый день мать просила ее:

— Главное, не поднимайся без нас!

Словно они ревновали! Ревновали потому, что в течение нескольких часов сообща владели мастерской Эммануэля!

— Элиза!.. Элиза!.. — слышалось с лестничной площадки. — Принесите угля…

Прежде Верн сам приносил уголь, разжигал огонь, поддерживал его, выгребал из печки золу и уносил ее вниз.

Когда комната нагревалась, атмосфера сгущалась, становилась интимной, но по-особенному интимной, поскольку главный персонаж оставался невидимым.

— Читай!..

Софи, у которой зрение было лучше, прочитала:

— Число золота есть основа любой красоты и, несомненно, любой жизни, поэтому можно было бы написать, что оно есть основа всего богатства. Великие цивилизации знали его тайну, а когда забыли ее, то исчезли. В пирамидах есть указания…

Голос Софи монотонно жужжал. Порой под дождем сверкали крыши, как добрая половина крыш на картинах, прислоненных к стенам.

— …В основе всех вещей лежит число. Это таинственное число образует…

Софи прервалась, чтобы заметить:

— Этот отрывок написан, по крайней мере, десять лет назад. На полях есть пометка: «Вьева была первой по сочинению».

И так во всех тетрадях, которые Верн вел изо дня в день, записывая свои размышления по поводу разных проблем, вычитанные им или свои собственные сентенции, но всегда возвращаясь к великим поискам числа золота.

— Да что это на самом деле? — нетерпеливо спросила Польдина.

— Возможно, мы об этом узнаем в конце.


Что представляют собой каноны Праксителя, великого Леонардо или Дюрера, если не поиски числа золота, которое все превращает в красоту и гармонию?

Разве в своих записках Винчи не просвещает нас по этому поводу, не признается, что ищет абсолютную красоту, красоту, которую ничто не в состоянии изуродовать, которую ничто не может уничтожить или преуменьшить?

Например, в набросках…


Затем на полях следовало: «Мне порой кажется, что Женевьева принадлежит к другой породе, нежели мы все».

Далее следовали уже земные подробности: «Ходил к зубному врачу. Теперь у меня будет золотой зуб».

И еще: «Жак — настоящий Лакруа. Когда прохожу мимо фасадов, по улице, я дрожу от мысли, что может скрываться внутри…»

Они слушали, Польдина и Матильда, надеясь, возможно, услышать более понятные уточнения. Они были ошарашены несуразными подробностями, как и количеством тетрадей, что свидетельствовало о кипучей художественной активности Верна. Эти маленькие буквы, написанные фиолетовыми чернилами… Эммануэль выводил их, одну за другой, на протяжении многих лет за закрытой дверью мастерской, равно как 143 раза написал пейзаж, открывавшийся его взору, эту панораму серых крыш с неподвижной колокольней.

— Как ты думаешь, что все это значит? Он же давал тебе уроки живописи, а значит, рассказывал о числе золота…

— Нет, мама.

— И ты не знаешь, что это такое?

— Несомненно, блажь, — вздохнула Матильда. — Он был таким же, как его дочь: витал в облаках, уже окончательно проснувшись.

Но тогда к чему это завещание, эта оговорка: «все, что находится в мастерской»?

И чем, да, чем все это сможет когда-нибудь помочь Женевьеве?

После ужина наступала очередь Жака. Женщины позволяли ему подниматься в одиночку, может, из-за того, что в первый день он вел себя вызывающе, а может, потому что хотели отдохнуть от него.

Жак скрупулезно проверял, на месте ли все вещи, читал, делал заметки, чтобы затем кое-что выяснить.

Ему тоже приходилось поддерживать огонь. Хотя он не видел отца после его смерти и не переносил тело на диван, он не любил смотреть в ту сторону. Он каждый раз давал себе слово убрать испанскую шаль, но не решался и довольствовался тем, что поворачивал стул спинкой к дивану.

За неделю мсье Криспен приходил дважды и долго сидел в кабинете вместе с Польдиной и Матильдой. Это были отнюдь не сердечные встречи. Несколько раз было слышно, как нотариус повышал свой писклявый голос, стараясь заглушить низкий голос тетки Польдины.

Однажды Матильда вышла из кабинета вся в слезах. Она поспешила укрыться в комнате дочери.

— Что происходит? — простодушно спросила Женевьева.

— Тебе не понять… Он пользуется ситуацией… Он знает, что мы не хотим скандала, и диктует нам свои условия…

— Какие условия?

— Оставь меня… Такие вещи тебя не касаются…

После второго посещения Польдина и Матильда, которым было что обсудить, поднялись с обоюдного согласия в мастерскую. Они впервые закрылись там, чтобы поговорить.

До сих пор мастерская была только полем для изысканий. Женщины так к этому привыкли, что даже закрыли окна и двери, хотя намеревались обсудить серьезные вопросы, а не заниматься дальнейшими поисками.

В тот день ужин протекал бурно. Ссора разгорелась между Жаком и его теткой. Вероятно, Матильда плакала, поскольку ее совсем не было слышно.

— Признайся, что это ты диктуешь ему все эти условия…

Жак держал оборону. Наконец он вышел, нарочно опрокинув стул, чтобы тем самым показать, что он мужчина.

Дом немного дрогнул. Надо было приобретать новые привычки, занимать новые позиции. Однако делать этого сейчас не стоило, поскольку все было временным. Через месяц в дом войдет новая обитательница, которую, по правде говоря, никто толком не знал, молодая семнадцатилетняя девица с белокурыми волосами, голубыми глазами, со слабым здоровьем.

— В следующую среду я дам первый ужин у себя, — решил нотариус Криспен. — Если хотите, это будет помолвка, а на следующей неделе мы сделаем оглашение о предстоящем бракосочетании…

Более хладнокровный, чем Лакруа, он думал о мелочах, о которых обычно думают только женщины.

— На входной двери надо установить электрический звонок, чтобы ваши посетители не беспокоили служанку моей дочери… Что касается ванной комнаты, то в ней надо пробить новое окно…

Ванная комната! И еще другие переделки! Нотариус требовал. Он составил целую тетрадь требований, которые на самом деле были безоговорочными условиями.

— Я думала, — осмелилась возразить Польдина, — что первое время для молодоженов было бы лучше делить…

Ничего подобного! Он продал свое дело! Лакруа заплатили хорошую цену. Однако он давал за своей дочерью сто тысяч франков приданого, правда, в ценных бумагах, но ведь не было ни малейшей необходимости продавать их немедленно.

Контора должна была переехать в помещение, где прежде находилась контора Лакруа. Не прошло и двух дней, как явился Криспен с подрядчиком, чтобы обсудить предстоящий ремонт.

Надо было ждать. Разгневанная Софи яростно обвиняла мать в том, что та позволила себя обвести вокруг пальца и пожертвовала домом ради ее двоюродного брата.

— Разве ты не понимаешь, что необходимо запастись терпением?

— А потом?

— А потом посмотрим…

Так или иначе, но весь первый этаж был передан Жаку, его конторе и его жене. Они даже хотели занять комнату на втором этаже, поскольку им не хватало места для чулана. Двор тоже оказался в их распоряжении.

Лакруа вытеснили на верхние этажи. Однако сестры не возражали. Они сами забились как можно выше, в мастерскую Верна, где постепенно стали себя чувствовать намного лучше, чем в других комнатах дома.

В мастерской произошло одно изменение. Несколько дней сестры думали, чего там не хватало, и наконец поняли, что в мастерской не было часов.

Возможно, Верна не интересовало время? Возможно, у него в кармане всегда лежали часы?

В столовой были старинные часы с тяжелым медным маятником. А поскольку через несколько дней столовая прекратит свое существование…

Часы перенесли в мастерскую, где вместе с ними появились новые звуки и волнующие отблески медного маятника.

— Это мсье Жони… — сообщила Элиза немного позже полудня.

Это был день, когда они занимались не тетрадями, а Жаком и его будущей женой. Тем хуже! Мсье Жони, хранителя музея, попросили прийти, чтобы взглянуть на картины Эммануэля.

Мсье Жони был толстым, внушительным. Он так сильно выпячивал живот, что его голова отклонялась назад, словно у клинтуха.

Он разыграл маленький спектакль, как к тому привык, посмотрел на картины вблизи, издали, широко открытыми глазами, слегка закрытыми глазами, наконец, совсем сомкнул веки и пробормотал нечто ничего не значащее.

— Вы считаете, что картины хорошие?

— М-м-м… М-м… М-м-м…

Они забыли предложить ему снять пальто с бархатным воротником, и хранитель стал красным как рак, поскольку в комнате было жарко натоплено.

— Мне также хотелось бы, чтобы вы взглянули на эти тетради… Поскольку речь идет в основном об искусстве…

— Если вы хотите доверить их мне…

Было весьма трудно объяснить ему, что это невозможно, поскольку эти тетради из-за завещания и недоверчивости Жака… одним словом… они…

Тогда он стал их просматривать. Польдина вспомнила о стаканчике спиртного и сигаре, и Софи спустилась за ними вниз. Матильда же наконец вспомнила о пальто. Впрочем, мсье Жони, важничая, и в пальто вальяжно расположился на диване. Три женщины ждали, что он скажет.

— Это интересно? Это действительно нечто стоящее?

— М-м-м… М-м… М-м-м…

Из-за сигарного дыма он щурил глаза. Прошел час, но мсье Жони был еще в мастерской, а поскольку вот-вот должен был раздаться звонок, Польдина, взглядом задав вопрос сестре, сказала:

— Я знаю, что вы холостяк, и поэтому позволю себе пригласить вас пообедать с нами, без всяких церемоний…

Впервые за много лет за столом сидел посторонний человек. Элизу послали в подвал за бутылкой бургундского, и мсье Жони выпил вино практически один.

— Вы понимаете… Мне трудно это объяснить вам… Тем более что мистики непостижимы… А насколько я могу судить, Верн был средневековым мистиком, который случайно забрел в наши дни…

Жак холодно слушал мсье Жони. Польдина внимательно наблюдала за ним, а Матильда сидела, склонив голову и поджав губы.

— Мне не хотелось бы вводить вас в заблуждение… Если вы позволите, я прочту его тетради… И тогда я, разумеется, смогу высказаться более категорично…

— Его картины представляют какую-нибудь ценность?

— При условии, что их разрекламируют, да… Что касается его идей, то если он решил идти до конца…

В тот вечер мастерской выпала редкая удача увидеть, как в ней собрались все, в том числе и посторонний человек, хранитель музея.

Мсье Жони по-прежнему держал в руке стаканчик коньяка и курил вторую сигару, которую без малейших колебаний ему предложила Польдина. Откинувшись назад, он читал, кивая головой, кривил рот, улыбался, продолжая играть комедию, в то время как другие, все — кроме Женевьевы — обитатели дома, сгрудившиеся вокруг него, застыли в ожидании.

— Неплохо!.. Неплохо!.. Любопытно… Э-э! Э-э!.. Удивительно…

Он вновь попросил показать ему картины, поскольку захотел подольше посидеть на диване. Кроме того, ему нравилось приказывать Софи:

— Отойдите немного… Вот так… Наклоните картину назад… Хорошо… Не двигайтесь…

— Что вы об этом думаете?

— Если вам будет угодно доверить мне некоторые из этих картин, а также тетради…

Даже не принадлежа к семье, было невозможно не почувствовать, как сразу воцарилось недоверие.

— …и если кто-нибудь из вас хочет вместе со мной поехать в Париж… Мы могли бы…

Под конец разговора воздух в мастерской стал сизым от дыма. Запах алкоголя так и бил в нос.

— Возможно, Софи?

— Вероятно, потребуется разрешение Женевьевы, — вставил Жак.

— Пойди спроси у нее…

Жак вошел к Женевьеве и начал пространно говорить, но она оборвала его:

— Ты хочешь показать картины папы?.. Но, Жак, ты же знаешь, что они плохие…

Женевьева столь простодушно сказала это, что Жак был шокирован. Он начал говорить о памяти отца, о посмертном реванше.

— Делай все, что хочешь… Мне все равно…

— Но это принадлежит тебе…

— Я же сказала тебе, что мне все равно.

Женевьеве хотелось поскорее остаться одной. Жак поднялся наверх к остальным и объявил:

— Она согласна!

Они еще немного поговорили и в конце концов решили, что послезавтра Софи поедет вместе с мсье Жони. Затем они спустились. Матильда закрыла дверь мастерской. Но ей пришлось вновь открыть ее, поскольку она забыла погасить одну из ламп, и пройти через шлейф дыма, тянущегося к окну.

Глава вторая

Приближалось Рождество. Внизу каменщики, словно глухие, били по одной из стен, в которой они должны были установить дверь. Матильда, в сердце которой болезненным эхом отзывался каждый удар, заканчивала наводить порядок в комнате дочери.

— Мать, ты не хочешь доставить мне большое удовольствие? — неожиданно прошептала Женевьева, уже несколько минут следившая за матерью взглядом.

— Я слушаю.

— Мне бы хотелось, чтобы ты купила мне ясли… Не обязательно большие или сложные… Но, главное, чтобы вокруг было много маленьких розовых и голубых свечек…

Матильда пообещала:

— Во второй половине дня пойду посмотрю…

У Матильды пропал всякий задор, и она напоминала человека, который вот-вот разболеется. Она равнодушно закончила работу, убедилась, что ничего не забыла. И тут Женевьева сказала:

— Мне интересно, мать, что вы будете делать, тетка Польдина и ты, когда я уйду…

Матильда вздрогнула и с удивлением увидела спокойные, излучавшие нежность, словно наполненные жалостью глаза девушки. Да, смысл этой фразы заключался в том, что Вьева жалела мать и тетку!

— Ты хочешь нас покинуть? — неловко пошутила Матильда.

— Ты прекрасно знаешь, что я хочу сказать. Разве нет? Тогда вы останетесь совсем одни…

— Вьева, не говори глупостей!

Но это не было глупостями, что они обе прекрасно понимали. Вот уже много дней подряд, когда Матильда входила в комнату Женевьевы, она не могла отделаться от чувства тревоги, смятения, которое, впрочем, делало ее поведение фальшивым и наигранным.

С нормальным человеком находишь общий язык. С ним можно разговаривать, притворяться, защищаться, наблюдать и лгать. Но что можно сказать о больной девушке, которая ничего и никого не ждет, которая равнодушно смотрит, как открывается дверь, и которая не сводит глаз с тех, кто ходит вокруг нее?

Но, по крайней мере, в последнее время у Матильды появилась тема для разговоров.

— Софи вновь поехала в Париж, но на этот раз одна. Все улажено. Мы сняли прелестный зал в пригороде Сент-Оноре. Выставка откроется 15 января.

Матильда удивлялась, почему Женевьева не реагировала, когда с ней говорили о творчестве ее отца.

— Мсье Жони написал предисловие к каталогу. Правда, он потребовал себе десять процентов от проданных картин. Если учесть еще те десять процентов, которые потребовала галерея, это составит двадцать процентов…

Женевьева грезила, улыбалась ангелам, возможно, отпущениям грехов, которые она сладострастно собирала, как щенок, прячущий кусочки хлеба в соломенной подстилке своей конуры.

— Иисус, Мария, Иосиф…

— Кажется, ты не захотела, чтобы в спальне висели его картины. Так мне сказал твой брат…

— Если ты настаиваешь, мать, я возьму какую-нибудь картину…

Она казалась такой отрешенной от всего, но тогда почему она вдруг стала угрожать: «Тогда вы останетесь совсем одни…»

Во второй половине дня заморосил дождь. Мостовые стали грязными. Плотная толпа собралась перед магазинами, которые в преддверии Рождества выложили на полки специфический товар. Матильда надела траурную вуаль, которая стесняла ее. Она не могла запретить себе постоянно думать о словах дочери.

Наверняка время что-то значило. И эта гулкая пустота дома, в котором работали каменщики, и эта предпраздничная атмосфера, и эти толстые тетки, приехавшие из деревни за покупками, эти изнемогавшие от усталости продавщицы, которые не знали, за что хвататься, эти товары, продукты…

— …когда я уйду…

Шагая по улице, мать Женевьевы то и дело прикладывала к глазам носовой платок. Правда, слез на ее глазах не было. Но они вот-вот могли появиться, а Матильда действительно была очень взволнована. И доказательством тому служило ее обещание: «Я куплю ей красивые ясли…»

На какое-то мгновение эта мысль избавила ее от душевной тяжести. Она принесет дочери большие, великолепные, сверкающие ясли, которые доставят ей незабываемую радость…

Откинув назад вуаль, склонив голову, чтобы лучше видеть, Матильда спросила у продавца магазина, пропахшего лакированным деревом и линолеумом:

— Сколько стоят ясли, стоящие на витрине?

— Восемьсот пятьдесят франков, мадам…

— Это слишком дорого.

— Могу предложить вам эти, за четыреста франков…

Матильда сделала это не нарочно. Ее возбуждение спало. Угрюмо глядя на ясли, она заметила, что они сделаны из грубого дерева и картона. Ясли были аляповато разрисованы, а рождественские персонажи — вылеплены из гипса.

— У вас есть что-нибудь еще?

— Разумеется, мы продаем все аксессуары по отдельности… Вот пустые ясли за тридцать франков. На соседней полке вы найдете все необходимое…

Матильда выбрала именно эти ясли. Возвращаясь, она стала еще более угрюмой, чем прежде. Она сразу же прошла в столовую, поскольку домочадцы уже сидели за столом. Кладя пакеты на стул, она сказала:

— Я купила ясли для Женевьевы… Ей так одиноко…

Слова Матильды не нашли отклика, и ей оставалось приняться за еду, последовав примеру остальных. На первом этаже столовая была последним прибежищем, единственной комнатой, наравне с кухней, где еще не начались ремонтные работы.

Они сохранили привычку есть в молчании. Польдина по-прежнему разливала суп по тарелкам, протягивала руку к электрическому звонку, чтобы позвать Элизу.

В тот вечер Матильда вовсе не нарочно смотрела на Софи с большим вниманием, чем в другие дни. Она заметила, что племянница изменилась: она накрасила губы и изменила прическу. Все это она подметила, но ничего не сказала. Матильда вздрогнула, как и другие, когда в коридоре прозвенел звонок, в то время как они заканчивали десерт.

Все переглянулись. Софи обвела взглядом родственников, словно говоря: «Да что с вами?»

Потом Софи вспомнила, что они ничего не знали, и сказала, словно это событие не имело особого значения.

— За мной пришел мсье Жони…

— За тобой? — машинально повторила ее мать.

— Мы собираемся в кино…

И она пошла навстречу мсье Жони, которого впустила в дом Элиза и который за этот месяц стал еще больше важничать.

Жак ничего не заметил. Он взял за правило почти каждый вечер навещать свою невесту.

Но чтобы Софи…

— Держите! Вот графин. Налейте себе стаканчик, а я тем временем надену шляпу и пальто…

Софи нанесла точный удар. Польдина и ее сестра лишились дара речи. Тем не менее они попытались улыбнуться хранителю. Польдина даже робко пробормотала:

— Возвращайся не слишком поздно!

Дверь с шумом захлопнулась. Парочка прошла мимо окон, сквозь которые доносился смех Софи.

Польдина встала из-за стола. Матильда последовала ее примеру. Они хотели поговорить, но сдерживали себя до тех пор, пока не вошли в кабинет. И только тогда, когда они собрались сесть, Польдина предложила:

— Может, поднимемся выше?

Все это заняло некоторое время. Польдина взяла с собой рукоделие и надела пенсне. Сестра наблюдала за ней.

— Что ты хотела мне сказать? Когда мы выходили из-за стола, ты открыла рот…

— Ты полагаешь? Я и забыла…

Это было неправдой, но, поразмыслив, Матильда решила, что лучше промолчать.

В моменты, которые они сейчас переживали, было трудно всегда знать, что следовало делать. Слишком сильными были потрясения. Наступала новая жизнь, и внешне незначительные детали могли впоследствии оказаться весьма важными.

Например, свидание, которое спокойно назначила Софи мсье Жони, чтобы пойти с ним в кино!

В молчании прошло несколько минут. Потом Матильда пробормотала, предварительно бросив взгляд на сестру, чтобы убедиться, что та не собиралась лгать:

— Она тебя предупредила?

— Нет… Полагаю, она забыла…

Сразу же был дан отпор. Один камень полетел в один огород, другой — в другой:

— Жак говорил тебе о своих планах?

— Каких планах?

— Он собирается провести целый месяц в Италии с женой… Я узнала об этом от подрядчика…

Для столь короткого промежутка времени это было слишком. Польдина вязала, считая петли своим низким голосом. Матильда просматривала, не читая, роман двадцатипятилетней давности, который она нашла в библиотеке своего мужа.

А в это время на экране кинотеатра действующие лица уже успели устроить и перестроить свою жизнь. Здесь же они прошли лишь малую часть пути, ровно столько, чтобы добраться до фразы, брошенной в воздух, фразы, которая, тем не менее, была вехой.

— Он еще не принес предисловие, не так ли?

Речь шла о мсье Жони, на которого была в определенном смысле возложена обязанность посмертно прославить Эммануэля Верна.

— Еще нет…

— И он не задавал тебе никаких вопросов?

Матильда возразила:

— А тебе?

— Вопросы, не имеющие особого значения… Он меня спрашивал, каким был Эммануэль в личной жизни, был ли он рассеянным, много ли он говорил о своем творчестве, часто ли выглядел вдохновленным… Кажется, все эти подробности нужны для того, чтобы создать живой портрет…

— Что ты ему сказала?

Они по привычке обменялись взглядами.

— Я сказала, что Эммануэль чувствовал себя чужаком в материальном мире… Что по-настоящему он жил только в этих четырех стенах…

Один этап был преодолен. Теперь надо было выжидать. Матильда прекрасно знала, что сейчас за этим последует продолжение, и поэтому напряглась, преисполненная недоверия.

Наконец это произошло. Польдина с неожиданной грубостью спросила:

— Что он тебе сказал в последнюю ночь?

Польдина уже не в первый раз возвращалась к этой теме, но прежде она никогда не спрашивала столь откровенно. Не успела Матильда проглотить слюну, как ее сестра продолжила:

— Признайся, что он злился на тебя, что все его упреки были адресованы именно тебе…

— Хотелось бы мне знать, что тебя заставляет так думать?

— Все… И в первую очередь то, что, если бы он хотел меня в чем-то упрекнуть, он мне так бы и сказал…

— Не понимаю почему… Ты не была его женой…

— А ты?

— Мне кажется…

— Послушай, Матильда, нам нет никакой необходимости спорить. Существует факт, который мы с тобой должны признать. Ты никогда его не любила. Ты вышла за него замуж, потому что хотела выйти замуж. И случаю было угодно, чтобы он стал…

— В то время как ты…?

— Я ничего не ждала от него…

— Кроме мести! Ты сходила с ума при одной только мысли об одиночестве! Я вышла замуж, а ты нет! У меня был мужчина, а у тебя не было! Я должна была предвидеть день, когда тебе станет невмоготу! Да! Это так! Ты начала понимать, что все это слишком! Я ускользала от твоего влияния, и ты нарочно совала свой нос в мастерскую!.. Только посмей отрицать, что это не ты попросила его написать твой портрет…

— Ты говоришь глупости!

— Я говорю глупости, потому что все понимаю, ясно тебе? Я уже давно тебя знаю! И доказательством тому, что так уж ты устроена, служит то, что ты все начинаешь сначала. Мсье Жони берется написать предисловие, и ты выступаешь вперед. Ты делаешь так, что об Эммануэле он спрашивает тебя, словно меня нет…

— Когда он был жив, ты доставляла ему много страданий!

— А из-за кого? Разве я доставляла бы ему страдания, если бы не застала вас обнимающимися, когда я еще не оправилась от родов, и если бы сразу же не поняла, что Софи была его дочерью? Отвечай! Отвечай…

Они не повышали голоса. Они говорили тихо, но каждый слог был выкристаллизован, словно оправа, а взгляды только усиливали намерения.

— Осмелишься ли ты мне сказать, когда ты стала его любовницей?

— Да!

— Говори!

— До тебя!

— Что?

— Это тебя удивляет, не сомневаюсь! И, тем не менее, это правда! Разумеется, Эммануэль вошел в этот дом ради тебя. Это тебе хотелось во что бы то ни стало иметь мужа. Это тебе наша тетка прислала кандидата. Но когда мы немного узнали друг друга, он полюбил меня. Он не осмелился тебе это сказать. Он был твоим женихом. Все было готово для свадьбы. Было бы весьма трудно поменять супругу…

— Ты лжешь!

— Нет, моя милая Матильда, я не лгу. И ты понимаешь, что я не лгу. И ты это еще лучше поймешь ночью, лежа в кровати, когда будешь вспоминать о малейших подробностях своей жизни. Эммануэлю не хватало смелости высказываться прямо. Он боялся причинить тебе боль. Он всегда пускал события на самотек…

— Прекрасный выход из положения! И, разумеется, именно он, узнав, что ты ждешь ребенка, посоветовал тебе найти скромного, покладистого мужа, если возможно, страдающего туберкулезом, чтобы ты смогла его отправить в Швейцарию до конца его дней!

— Нет, это я!

— И ты рассчитывала, что все пойдет своим чередом, что вы и впредь будете настоящими любовниками, а я…

И тогда Польдина, неприязненно взглянув на сестру, сказала:

— На моем месте ты поступила бы точно так же!

Почему в этот момент Матильде показалось, что она услышала голос своей дочери, доносившийся из кровати и придававший фразам таинственное звучание:

— …Интересно, что ты будешь делать, когда я уйду…

А главное, последние слова…

— Вы останетесь совсем одни, Польдина и ты!

Матильда посмотрела на сестру и почувствовала, что их окружала необъятная пустота. Софи была в кино. Жак жил своей жизнью, с другой семьей, которую он привык считать своей. Внизу долбили стены и убирали мебель, чтобы затем перенести ее в старые конюшни.

— Польдина…

— Что? Разве я не права? Разве это не ты заставляла его страдать?

— Замолчи!

— Разве я…

— Замолчи! — настойчиво повторила Матильда, вставая.

Матильда принялась ходить по мастерской. В углу, прислоненный к стене, стоял неоконченный портрет ее сестры. Но, даже не видя его, Матильда могла мысленно представить все детали.

Повернувшись к Польдине, она смотрела на живую сестру, состарившуюся на девятнадцать лет, в пенсне, черном платье, с вязанием на коленях.

Что-то, похожее на жалость, наполнило сердце Матильды. Но это не было жалостью к Польдине или к какому-либо конкретному предмету.

Глядя на лицо сестры, она явственно почувствовала старость, свою старость и старость Польдины, их общую старость.

Испугавшись, она плотнее закуталась в шаль.

— Мне интересно, о чем все-таки мы спорим, — вздохнула она.

Уже во второй раз за день ей захотелось заплакать. Польдина же ответила фразой, которой они часто обменивались в детстве.

— А кто начал?

— Ты!

— Вот еще! Это ты сказала…

— Польдина!

Матильда тихо плакала, изредка всхлипывая, закрыв лицо руками. Ее удивленная сестра почти не сомневалась, что Матильда намазала глаза слюной, как это она часто делала в детстве, чтобы разжалобить родителей.

— Не будем больше говорить об этом, — согласилась она. — Лучше…

Но Матильда, повернувшись к стене, спросила:

— Что он говорил тебе обо мне? Да, что он мог тебе сказать? О чем разговаривали вы оба, здесь, в то время как я… как я…

Польдина тоже встала, но вовсе не для того, чтобы мерить мастерскую шагами. Она взяла рукоделие, подобрала моток серой шерсти, упавший на пол, направилась к двери, вышла и с достоинством спустилась по лестнице.

Когда Матильда обернулась, с уже высохшими глазами, было слишком поздно. Мастерская опустела. В ней даже не было ни небольших картин с крышами, которые отправили в Париж на выставку, ни тетрадей, которые мсье Жони наконец сумел унести домой, чтобы на досуге изучить их и написать предисловие.

Если Польдина никогда не плакала, то Матильда никогда не плакала долго. Она два-три раза всхлипнула, обнаружила, что у нее нет с собой носового платка, и вытерла лицо руками.

Ей больше не хотелось читать. Она вообще ничего не хотела делать, а между тем до сна оставалось добрых два часа.

Прошло несколько минут. Матильда хотела было сесть, но подошла к портрету сестры и перевернула его. Но не из-за ненависти и не для того, чтобы еще сильнее разжечь свою обиду.

Матильда ощущала потребность перенестись в другое время. Она вспомнила, например, прическу, которую тогда носила Польдина, розовое платье, которое, по сути, не было настоящим платьем, а старым халатом. Эммануэлю хотелось, чтобы одежда была розового цвета. Но такой в доме не оказалось, за исключением этого изношенного халата…

Завтра утром вновь придется войти в комнату Женевьевы, на лицо которой было страшно смотреть, настолько смущал ее взгляд. И хотя Женевьева жила в собственном мире и слышала лишь приглушенные отголоски всего, что происходило в доме, она, казалось, знала все, догадывалась обо всем, читала в душах.

Но об этом Женевьева ничего не говорила. Пока вокруг нее хлопотали, наводили в комнате порядок, она снисходительно улыбалась, словно из вежливости, чтобы не быть в тягость, чтобы не огорчать семью.

Ее улыбка говорила: «Вот видите, я не испытываю мучений, мне очень хорошо, я счастлива и вам не надо печалиться о моей судьбе…»

Но эта же улыбка подразумевала: «Это вас надо жалеть… Вы напрасно суетитесь… Вы не поняли… Вы из-за пустяков причиняете себе зло, поскольку не умеете жить… Когда меня здесь не будет…»

Внезапно Матильда почувствовала непреодолимое желание увидеть дочь. Ей даже в голову не пришло, что Женевьева, вероятно, спит. Она погасила свет в мастерской, предварительно убедившись по привычке, что ничего не валяется на полу и нет опасности возникновения пожара. Она спустилась, несколько минут постояла возле двери, прислушиваясь, и наконец вошла.

Матильда еще не зажгла свет, как нежный голос спросил:

— Это ты, Жак?

Матильда со злостью щелкнула выключателем и сказала:

— Нет, это не Жак! Это твоя мать! Что, теперь я даже не имею права приходить, чтобы пожелать тебе спокойной ночи?

Женевьева не могла скрыть своего разочарования. Тем не менее она постаралась сделать это и вежливо прошептала:

— Спокойной ночи, мать… Я думала, что это Жак вернулся… Я спала?

— Не знаю… Я купила тебе ясли…

— Они красивые? Почему ты их не принесла?

— Потому что надо разобрать все пакеты… Я принесу их тебе завтра утром…

Взгляд Матильды был суровым. Мать Женевьевы спрашивала себя: «Откуда она знает?»

…одна с Польдиной…

А если гораздо хуже? Если просто одна? Одна! Одна!

— Мать, у тебя болит голова?

— Нет… Немного…

— Софи ушла?

— Она отправилась в кино. Как ты себя чувствуешь сегодня вечером?

— Как всегда…

— Разумеется!

Что еще сказать? Но тогда пришлось бы затронуть животрепещущую тему, не боясь возможных открытий. Надо было иметь смелость задать главные вопросы: «Признайся, что ты меня не любишь и не можешь назвать мамой… Признайся, что для тебя я всегда была злой женщиной… Признайся, что ты жалеешь отца и что ты, едва начав понимать кое-что в жизни, посчитала его жертвой… Признайся, что твои слова “когда я уйду” были угрозой… Признайся…»

— Что с тобой, мать?

— Ничего.

— Почему ты пришла?

— Не знаю…

— Ты слышала?

— Что?

— Дверь… Да… Это вернулся Жак… Я узнаю его шаги…

Женевьева узнавала все шаги и могла разделить их на плохие и хорошие. Она хотела, чтобы мать ушла. Тогда Жак сможет войти и побудет с ней немного…

Жак поднимался по лестнице. Он удивился, увидев пробивающийся из-под двери свет, и приоткрыл ее.

— Спокойной ночи, Вьева…

Увидев мать, он произнес:

— Ты здесь?

Он не стал входить, добавив:

— …ночи… мать…

— Ты такая бледная! — заметила Женевьева.

— Ничего… Спокойной ночи… Спи! Уже пора…

Матильда нагнулась, прикоснувшись губами ко лбу Женевьевы. Короткое прикосновение, словно удар клювом.

— …ночи, мать!

В кабинете свет не горел. Польдина легла, но, разумеется, не спала. Она ждала возвращения своей дочери, хотела услышать скрип двери, шаги на лестнице.

Но Софи не придет, чтобы ее поцеловать! Софи даже не удосужится подняться на цыпочках! Она ворвется в свою комнату, как вихрь, и будет шуметь добрых полчаса, совершая вечерний туалет, прежде чем заскрипит сетка ее кровати.

В своей спальне Матильда села на краешек кровати. Теперь, когда осталась только одна кровать, комната казалась большой и пустой. Раздался бой часов на церкви.

— Когда я…

Матильда чуть не вернулась в комнату дочери, без всякой на то причины, просто, чтобы убедиться, что Женевьева не умерла, чтобы запретить ей умирать.

Ведь профессор из Парижа сказал это, а теперь его слова приобрели зловещий смысл: Женевьева умирала нарочно!

Чтобы отомстить за себя, чтобы отомстить за своего отца, чтобы наказать Матильду, чтобы…

— …вы останетесь совсем одни, тетка Польдина и ты!

Теперь Матильде не хотелось плакать! Или расчувствоваться! Или давать объяснения сестре!

Она легла. Лицо ее было напряженным, взгляд — пристальным, как у женщины, которой никто не нужен! И какое ей дело, что Софи и мсье Жони шептались на пороге!

Глава третья

На протяжении четырех месяцев по утрам разыгрывалось одно и то же сражение, впрочем, оно не было единственным, и один из противников прекрасно понимал это.

Никто лучше Матильды не мог бесшумно подойти к двери, положить пальцы на ручку и осторожно повернуть ее, настолько осторожно, что человек, находившийся в комнате, должен был все время смотреть на ручку, чтобы заметить, что она поворачивается. Когда язычок замка втягивался, Матильда так же осторожно приоткрывала дверь, оставляя сначала щелку, достаточную, чтобы взглянуть внутрь.

Но всякий раз в этот момент взгляд Женевьевы был направлен на дверь! Она ждала! А на губах уже застыло традиционное приветствие:

— Добрый день, мать!

Матильде не оставалось ничего другого, как напустить на себя скорбный вид, выдавить тонкую улыбку смиренной христианки, наклонить голову, как те, кого никогда не щадила жизнь.

— Добрый день, Вьева…

Слишком поздно! Она опять пришла слишком поздно! Ее дочь предупредил звук, неуловимый для других ушей, или же ее инстинкт больного человека был настолько хорошо развит, что она догадывалась о приходе матери.

Она успевала выработать линию поведения, принять равнодушный вид, сквозь который все же пробивалась тайная радость.

— Мне кажется, что сегодня ты бледнее, чем вчера.

Матильда говорила это, чтобы выяснить, чтобы увидеть в глазах дочери искорку, которая могла бы послужить доказательством! Ведь чем больше слабела Женевьева, чем заметнее становилась ее физическая немощь, тем, казалось, сильнее она преисполнялась внутреннего ликования.

— Какое сегодня число, мать?

Матильде хотелось бы заставить дочь признаться, что та умирала нарочно! Да, нарочно, чтобы наказать мать! И хотя Женевьева этого не признавала, она выражала свои намерения неприкрытой радостью, первой указала на это своими словами: «Когда я уйду…»

Молчаливая, по-прежнему с печальной улыбкой на губах, Матильда семенила по комнате. Бесшумно, поскольку на ногах у нее были туфли с войлочными подошвами. Ясли, уже покрывшиеся пылью, стояли на камине.

— Рождество прошло, и теперь их можно убрать…

Но Вьева цинично заметила:

— На столь короткое время не стоит…

Женевьева знала обо всем! Интересно, кто из обитателей дома мог в подробностях рассказывать ей о происходящем? Вернее, было бы интересно узнать, не могла ли она, лежа в кровати, слышать все, видеть все?

Женевьева никогда об этом не говорила. Только иногда с ее губ слетало слово, доказывавшее, что она была в курсе многих событий.

— Софи хорошо повеселилась? — например, спрашивала она, хотя ей не говорили, что ее двоюродная сестра ушла в кино.

При каждом визите доктора Жюля разыгрывалась одна и та же комедия. Матильда поджидала доктора на лестничной площадке, смотрела ему прямо в глаза.

— Ну что? Ей стало хуже, не так ли?

— Нельзя сказать, что ей стало хуже, но и лучше ей не стало…

— Я прекрасно вижу, что она слабеет с каждым днем…

— Да, верно. Она ослабевает незаметно. Однако ни один из органов не затронут. И у нее нет припадков, которые случались с ней в детстве…

— Вы действительно не можете ничего сделать?

— Если учесть, что она не хочет жить…

Ах! Если бы Матильда была врачом! Она тогда бы сумела заставить дочь жить! Любыми средствами! И Женевьева жила бы там, в своей комнате, во власти матери… Она тогда не смогла бы мстить, как это делала сейчас, медленно угасая, похожая на жертву, которая прощает своего палача и заступается за него перед небесами!

Остальное, все остальное, то, что происходило в доме и за его пределами, не имело особого значения.

Отныне это касалось только Польдины. Польдина, которая была способна заниматься множеством дел одновременно с равной энергией: арендной платой, которую она хотела поднять в нарушение закона, Жаком и его женой, которые должны были вскоре вернуться из Италии, мсье Жони, на которого она собиралась подать в суд…

Поскольку в Париже состоялась выставка, обошедшаяся им очень дорого. Одно только издание каталога, целиком состоявшего из длинного предисловия на четырех страницах и отпечатанного на голландской бумаге, стоило несколько тысяч франков. К тому же фамилия Жони была напечатана крупнее, чем фамилия Верна.

Сестры не смогли поехать в Париж, поскольку выставка совпала с женитьбой Жака и у них были другие заботы. В Париж отправилась Софи. Софи, которая все сильнее менялась, ни у кого не спрашивала совета и даже сделала себе перманент!

— Я не удивлюсь, если она влюбилась в этого мсье Жони, — предположила Матильда.

— Софи не та женщина, которая может влюбиться в кого попало!

Тем не менее никто не знал, что она делала в Париже все эти десять дней в обществе хранителя с выступавшим животом.

Картины так и не были проданы. Мало того, несмотря на все обещания Жони опубликовать множество статей в различных газетах, появилось всего несколько строк в маленьком еженедельнике и заурядный критический обзор в художественном журнале, который выставил счет.

Но после возвращения Софи сестры не досчитались десятка картин.

— Мне пришлось их отдать влиятельным людям, которые помогут художнику прославиться…

Польдина находила Жони вульгарным. Ей не нравилось его лоснившееся лицо, и она спрашивала себя, почему сразу же не распознала, что он был всего лишь похотливым ловеласом. Одна его манера смотреть на Софи смущала мать, считавшую, что это неприлично. Правда, Софи смотрела на него примерно так же, с толикой признательности.

Это не ускользнуло от Матильды, но ей вполне хватало собственной войны. Она всегда ощущала необходимость в навязчивой идее, в мании. Как другие заменяют любовь новой любовью, она заменяла ненависть ненавистью.

Когда Матильда была маленькой девочкой, ей говорили:

— Остерегайся мужчин!.. И главное, не позволяй, чтобы к тебе приставали на улице…

Эти слова говорили всем маленьким девочкам, но, тем не менее, они воспринимали их несколько иначе.

На протяжении многих лет Матильда жила в ненависти, вернее, в недоверии к мужчинам, поскольку ее сердце нуждалось в недоверии сильнее, чем в ненависти.

Иногда ей случалось останавливаться на углу какой-нибудь улицы перед импозантным мужчиной, мужчиной с густыми усами, и исподтишка смотреть на него, думая: «Он не осмелится…»

Если прохожий не замечал ее, Матильда бежала вперед, чтобы вновь остановиться перед ним. У нее уже тогда была манера наклонять голову, смотреть в сторону. Она, вся дрожа, повторяла: «Он не осмелится…»

Потом, внезапно охваченная паникой, она убегала со всех ног и рассказывала матери или сестре, что с ней заговорил мужчина, предлагал ей конфеты и просил пойти с ним!

Что произошло бы, если бы Матильда не застала своего мужа и Польдину в мастерской? Какая следующая навязчивая идея сменила бы предыдущую?

Вполне вероятно, что Матильда создала бы себе какую-нибудь манию, но у нее не было в этом необходимости. Случай предоставил Матильде ту манию, в которой она нуждалась, ненависть, недоверие, длившееся восемнадцать лет и более, ненависть, которую можно было разжигать всеми способами.

Едва умер Верн, как его место заняла дочь, с этим взглядом, говорившим, что она не собиралась уступать, с этим стремлением умереть, против которого Матильда восстала со всей яростью!

Отныне женитьба Жака и обустройство молодой четы на первом этаже потеряли для нее всякий смысл.

Это касалось только Польдины, которая страдала за двоих, боролась за двоих, выслеживала противника, перегнувшись через перила лестницы, и вечером сообщала о своих трофеях.

— Они опять уехали на машине… Готова спорить, что они вернутся не раньше двух часов ночи, как на прошлой неделе…

Сестры уединялись в мастерской вовсе не из-за прихоти. Это стало почти необходимостью. Второй этаж претерпел значительные изменения. Сюда внесли мебель с первого этажа, и кабинет превратился также и в столовую.

Элиза тоже съехала с первого этажа. Она готовила в бывшей спальне и в заставленной квартире занимала больше места, чем прежде, из-за чего домочадцы постоянно сталкивались с ней.

Нетронутой осталась лишь мастерская, в которой у сестер появились новые привычки. Польдина всегда начинала разговор с вопроса:

— Как она?

А ее сестра, расценивавшая эти слова как злую выходку, отвечала недоброй улыбкой.

— Что касается тех, внизу…

О них было почти невозможно говорить. Справиться с этой задачей могла только Польдина, бросавшая несколько слов, короткие фразы, не прекращая шить или вязать.

— На этой неделе они выезжали дважды и три раза принимали у себя гостей…

Это доставляло беспокойство не только дому, но и всей улице, которая по ночам слышала, как с оглушительным грохотом подъезжал автомобиль Жака, маневрировал, уезжал, если только это не были автомобили четырех или пяти гостей. До двух часов ночи звучал фонограф. Бланш включала радио на целый день, и оно играло даже тогда, когда она находилась в другой комнате и не могла его слышать.

Невозможно было даже представить, что так поведет себя невзрачная девчонка, у которой, как утверждала Польдина, было слабое здоровье.

Иногда она поднималась, чтобы поздороваться с Женевьевой, и всякий раз приносила сладости или цветы, словно гостья. Это было вполне в ее духе. Когда одна из сестер спускалась, она церемонно принимала ее, будто та была в доме посторонней.

— Садитесь, прошу вас… Как мило, что вы нас навестили…

Однажды Польдина отчетливо услышала, как она говорила Жаку:

— Эти старые перечницы опять приходили…

И Жак ответил без стыда и совести:

— Выстави их за дверь раз и навсегда. Если хочешь, я им скажу…

Но самое худшее заключалось в том, что Софи переменила лагерь и стала участвовать в оргиях на первом этаже, где без всякого повода распивали шампанское. Софи брала свой автомобиль и ездила в Кан или Гавр вместе с ватагой друзей. Когда она возвращалась, все хорошо слышали, что ее поступь была не совсем твердой.

— Могла ли ты себе представить, что произойдут подобные изменения?

— Какие изменения?

— Все эти… С тех пор как Эммануэль умер…

Черт возьми! Он, умерев, отомстил! И его дочь, которой было в кого пойти, отомстит таким же способом…

Можно было подумать, что весна, вызвавшая к жизни дерево, растущее во дворе, усилила ее желание умереть! Женевьева сладострастно слабела. Ее лицо стало полупрозрачным, как лица гипсовых святых из квартала Сен-Сюльпис. Даже ее голос наполнился ангельской нежностью!

Женевьева задавала жестокие вопросы. Например, она спрашивала, не переставая улыбаться:

— Что станет с моей комнатой, когда я уйду?

— Замолчи!

— Почему? Ты же знаешь, я долго не задержусь… На следующей неделе надо будет позвать священника…

— Замолчи! Ты говоришь глупости…

— Нет! Вскоре я встречусь с отцом…

Вот так! Она встретится с отцом! Таким образом, две жертвы Матильды получат избавление!

— Это правда!

— Ты эгоистка! Ты думаешь только о себе! Если ты это называешь христианским милосердием…

Но ни разу Матильде не удавалось застать девушку врасплох, заметить нечто другое, нежели ее вечный взгляд блаженного ангела.

— Поклянись, что ты известишь священника…

Это пришлось сделать в середине мая. Разумеется, как только священника пригласили в дом, он стал приходить каждый вечер, не уставая говорить Матильде:

— Ваша дочь — святая…

— Да, правда, — вздыхая, отвечала Матильда.

А про себя думала: «Святая, которая ненавидит мать и мстит…»

Двадцать четвертого мая в гостиной первого этажа танцевали. Это была новая прихоть Бланш. Врач считал ее слишком слабой, чтобы родить ребенка, а она несколько часов подряд тряслась в такт музыке не только с мужем, но и с приглашенными.

Софи, которая всегда жаждала жизни, тоже присутствовала на вечеринке. А на следующее утро было совершенно бесполезно ее спрашивать, что там происходило.

— Мы веселились! — таков был ее короткий ответ.

А если ее расспрашивали о гостях, она отмахивалась:

— Приятели!..

Именно в тот вечер Польдина сказала сестре:

— В ее шкафу я нашла шелковое белье…

И после долгого молчания добавила:

— Я нашла кое-что похуже… Она купила несколько предметов гигиены и спрятала их в глубине ящика…

Матильда дважды спускалась и прислушивалась, стоя возле двери комнаты Женевьевы. Перед тем как лечь спать, она бесшумно приоткрыла дверь, но не заметила ничего необычного.

Тем не менее следующим утром все было кончено. Сначала Матильда не хотела этому верить. Она осторожно повернула ручку, оставила узкую щель и впервые не встретилась взглядом с дочерью.

— Доброе утро, Вьева, — первой сказала Матильда немного взволнованным голосом.

И тут она поняла, что Женевьева не спала. Матильда настолько хорошо это поняла, что не осмелилась дотронуться до дочери, чтобы убедиться. Она побежала к Польдине.

— Идем, быстрее… — бормотала Матильда. — Я думаю…

Матильда осталась стоять вдалеке, а Польдина подошла к кровати. Матильда не хотела смотреть на дочь. Она не плакала, но ее лицо стало мертвенно-белым и суровым, как камень.

— Все кончено… — просто сказала Польдина. — Вероятно, она умерла во сне… В любом случае, она не мучилась…

Но взглянув на сестру, Польдина испытала гораздо более сильное потрясение. По мере того как совершались ритуалы этого скорбного дня, ее тревога росла, настолько была подавлена Матильда.

Польдина достаточно хорошо знала свою сестру, чтобы понять, ломала ли та комедию или нет. Матильда в буквальном смысле никого не видела, не слышала то, что ей говорили, пребывала в неустойчивом мире. Она на все смотрела растерянными глазами и так плотно сжимала губы, что они не могли дрожать.

Два или три раза Матильда принималась говорить, но только для того, чтобы произнести с ужасающим спокойствием страшные слова:

— Ее надо похоронить в могиле отца…

Когда представители похоронной конторы начали расставлять свечи, Матильда вмешалась:

— Нет, не белые… Только розовые и голубые…

Они посмотрели на Польдину, чтобы понять, что должны делать.

— Делайте то, что говорит моя сестра, — покорно сказала Польдина.

Траурная церемония состоялась при большом скоплении народа. Матильда держалась стойко.

Вечером, когда женщины остались одни и сняли траурную одежду, Матильда пристально посмотрела на сестру, словно желая что-то выяснить.

— Что с тобой?

— Ничего…

— Почему ты на меня так смотришь?

— Я не смотрю на тебя…

— Если хочешь, пойдем наверх…

— Нет…

— Что ты собираешься делать?

— Ничего…

Матильда походила на бездушную статую. Она ушла к себе в спальню. В ту ночь Польдина просыпалась раз шесть и каждый раз вставала, подходила к комнате Матильды и, припав к двери, прислушивалась.

На следующее утро Польдина увидела, что Матильда открывает дверь комнаты Женевьевы.

— Не ходи туда… — посоветовала она.

— Почему?

Действительно, Матильда не собиралась входить в комнату, чтобы плакать или поклониться памяти дочери. Она хотела навести порядок и взять несколько предметов, чтобы переложить их на другое место.

Прошли два дня, три дня, а Матильда, по-прежнему слишком спокойная, казалась полностью опустошенной. Теперь второй этаж стал слишком велик для сестер, которые больше не знали, где преклонить голову.

Утром Элиза с красными глазами заявила, что через неделю увольняется, поскольку родители потребовали, чтобы она вернулась в деревню. Это было неправдой. Сестры понимали, что она просто боялась.

Матильда решила, что будет готовить сама, пока они не найдут новую служанку. Сначала Польдина запротестовала, но в конце концов согласилась, решив, что это поможет Матильде прийти в себя. Однако Матильда, орудуя кастрюлями, оставалась по-прежнему словно омертвевшей, точно такой же, какой была, когда издали смотрела на кровать своей дочери.

Софи, которая не любила грустить, в тот день не появлялась в доме до самого вечера. Один из новых друзей Жака, один из тех, кто танцевал внизу, был врачом. Возможно, поэтому Софи решила сдать экзамен на медсестру и регулярно посещала курсы.

На седьмой или восьмой день Польдина решила провести в мастерской генеральную уборку. Вопреки ее ожиданиям сестра не стала возражать.

— Ты можешь даже сжечь картины и тетради… — сказала Матильда.

Картины и тетради, с помощью которых Эммануэль сумел после своей смерти заинтересовать их на какое-то время, заставил их поверить, что обладал талантом!

Польдина поднялась наверх с двумя ведрами, щеткой и тряпками. Все утро было слышно, как она шумно возилась, передвигала мебель и переставляла предметы.

— В принципе, — сказала она за обедом, — отныне мы больше всего времени проводим наверху…

Матильда выслушала, но не проявила ни малейшего интереса к словам сестры.

К вечеру, когда настала пора зажигать лампы, Польдина почти закончила уборку. И тут она машинально открыла картонную коробку, в которой должны были лежать рисовальные перья. Коробка лежала на полу, среди груды вещей, которые надо было выбросить. Польдина открыла коробку без всяких задних мыслей, однако когда она увидела маленький белый пакет и убедилась, что в нем лежит блестящий порошок, она сразу все поняла.

Она отыскала запас мышьяка, которым Верн когда-то собирался их медленно травить.

Рассмотрев свою находку под настольной лампой, Польдина положила ее за корсет, спустилась к себе и принялась искать укромное место.

Ее сестра вошла, когда поиски еще не закончились. И хотя у Польдины в руках не было пакета, тем не менее ей показалось, что взгляд Матильды внезапно утратил неподвижность и начал выражать нечто другое — любопытство.

— Что ты делаешь? — спросила Матильда нейтральным тоном. — Ужин скоро будет готов…

— Я сейчас приду… Я хотела вымыть руки…

Одним словом, ничего особенного не произошло. Во время ужина Матильда внешне была такой же, как и в предыдущие дни, такой же холодной, такой же далекой. И все же ее сестра могла поклясться, что взгляд Матильды изменился, стал прежним.

— Ты сожгла картины?

— Нет! Я убрала их на чердак…

После ужина они вымыли посуду и поднялись наверх. Как это часто бывало, Матильда села за письменный стол и обхватила голову обеими руками, поскольку то и дело страдала от головной боли.

— Завтра я закончу вязание, — сказала Польдина, чтобы нарушить молчание.

Шло время. Польдина не отрывала глаз от своего вязания, беззвучно отсчитывала, едва шевеля губами, три лицевые и две изнаночные петли.

Наклонив голову вперед, обхватив ее руками, Матильда смотрела на зеленое сукно, покрывавшее обыкновенный стол, служивший письменным. Невозможно было понять, размышляла ли она или нет.

Тем не менее иногда перед ее глазами сверкали маленькие белые искорки. Постепенно она сосредоточилась, и белые искорки превратились в дорожку, словно на стол кто-то клал раскрытый пакетик с каким-то порошком.

— Я все спрашиваю себя, будут ли они по-прежнему принимать гостей, несмотря на траур… — сказала Польдина, не прекращая вязать.

Не получив ответа, она не забеспокоилась. Они обе привыкли к разговорам, в которых случались продолжительные перерывы между репликами.

— Правда, Жак уже носил траур по отцу…

Опять молчание. И только тогда Польдина оторвалась от вязания. Матильда больше не обхватывала голову руками. За несколько минут она утратила суровость, стала более человечной.

Она стала такой, какой была всегда, с чуть склоненной головой, с глазами, бросавшими быстрые проницательные взгляды, с губами, пытавшимися обмануть противника едва заметной улыбкой.

— Что с тобой?

— Со мной? А что со мной должно быть?

Голос Матильды тоже утратил суровость и приобрел прежние нежные, слащавые интонации.

— Не знаю… Ты такая странная…

— Ты так считаешь?

Польдина искала в словах сестры причину этой перемены, поскольку мысль о белом порошке, о едва заметных следах на зеленом сукне даже не могла прийти ей в голову.

— Можно подумать, что ты на меня злишься…

— За что мне на тебя злиться? Разве ты мне сделала что-нибудь плохое?

— Нет! Но ты могла подумать…

— Что я могла подумать, например?

— Насколько я тебя знаю…

— Ты плохо меня знаешь, моя бедная Польдина… Ты ошибаешься, как и другие…

Это была прежняя Матильда, такая, какой она была до смерти Женевьевы и даже до смерти Эммануэля.

— Ты говоришь о своем муже?

— Обо всех…

Матильда вновь нашла угрозу, врага. Она вновь нашла человека, которого можно преследовать, ненавидеть.

Матильда испытывала тем большее удовольствие, что таким человеком оказалась родная сестра, та, которая знала ее лучше всех, которая досконально изучила ее методы!

Убирая в мастерской, Польдина нашла мышьяк, о котором они говорили на протяжении последних месяцев. Они спрашивали себя, куда Эммануэль мог спрятать яд, и в конце концов решили, что перед смертью он его выбросил.

Но нет! Следы на сукне свидетельствовали об обратном! И беспокойство Польдины, в руках которой работа уже не так быстро спорилась!

Польдина ничего не сказала. Но не было ли это знаком, что у нее появились задние мысли?

— Интересно, о чем ты думаешь… — спросила Польдина с наигранным равнодушием.

— Я? Ни о чем…

Тем не менее, выждав некоторое время, Матильда добавила:

— Я спрашиваю себя, действительно ли нам нужна служанка. Достаточно, если к нам на два-три часа в день будет приходить женщина и выполнять грязную работу…

— А кухня?

Польдина произнесла это с таким неподдельным удивлением, что слегка покраснела. Матильда это заметила.

— Я сама буду готовить! — отрезала Матильда. — Да. Я уже давно мечтаю готовить, чтобы чем-то заняться…

Это было неправдой! Польдина знала, что ее сестра никогда не выносила кухонных запахов. Она подумала: «Ты в чем-то меня подозреваешь».

А вслух она сказала:

— Мы можем готовить по очереди…

Польдина знала, что делала. Она ждала подтверждения своим мыслям.

— Нет! Либо я занимаюсь чем-нибудь, либо я не занимаюсь…

Они произносили эти фразы любезным тоном, всем своим видом показывая, что хотят доставить друг другу удовольствие.

Женевьева совсем недавно покинула дом. Женевьева, которая сказала:

— Мне интересно, что вы будете делать, тетка Польдина и ты, когда я уйду…

Одной недели оказалось достаточно, недели пустоты, сбивавшей с толку. Даже воспоминания о ней внушали ужас, как воспоминания о пропасти, в которую чудом удалось не провалиться.

Наконец возрождалась жизнь. Изгнанная с первого этажа, где она охватывала всю семью в те времена, когда за столом сидели шесть человек, изгнанная со второго этажа, который покинула Женевьева, она нашла прибежище в мастерской, в которой встречались наедине только две женщины, две сестры Лакруа.

Постепенно с годами агрессивный захватчик, вероятно, доберется до дверей их убежища.

Да и какое будет иметь значение, что овдовевший старик Криспен, вторая дочь которого сбежала с зубным врачом, поселится на втором этаже?

И что однажды утром они узнают, что Софи тоже сбежала с заезжим актером, на тридцать лет старше ее, обещавшим помочь ей получить роль в комедии, несмотря на хромоту?

И что весь город будет говорить, что Жак — слепец и его жена издевается над ним со всеми своими друзьями?

И что благодаря своему терпению Нику выиграет судебный процесс, как он и поклялся, и станет владельцем Шартрена?

Их было двое, двое Лакруа, которые могли жить, поскольку могли подозревать и ненавидеть друг друга, улыбаться сквозь зубы, выслеживать, ходить на цыпочках и бесшумно открывать двери, появляясь в тот момент, когда противник меньше всего этого ожидал.

— Что ты делала?

— Ничего… А ты… Почему ты не стала есть?

— Я поела! — возразила Матильда.

— Стоя? На кухне?

— А если мне так нравится?

И оттого, что пространство суживалось, ненависть постепенно становилась более густой, более плотной, более тяжелой и более совершенной.


Жорж Сименон — один из самых известных в мире детективных авторов. Его произведения переведены на большинство языков мира и экранизированы. Кроме цикла о комиссаре Мегрэ Сименон написал еще множество детективов, с восторгом принятых критикой и читателями. Он нашел свой собственный путь в детективном жанре. Его романы и новеллы не леденят душу жестокими и бессмысленными убийствами, его персонажи — не маньяки, проливающие реки крови. Они — обычные люди, живущие среди нас…


Небольшой пансион мог стать для одинокого эмигранта домом. Благосклонность хозяйки и очарование ее дочери дали ему ощущение семьи. Чтобы защитить свои иллюзии, он готов на все! И новый постоялец, ворвавшийся в его призрачный рай, будет жестоко наказан… («Безнаказанное преступление»)

После события, происшедшего семнадцать лет назад, счастье навсегда покинуло дом сестер Лакруа, а его место заняли гнетущие тайны. Вырваться отсюда любой ценой — эта мысль неотступно преследует детей Польдины и Матильды. Младшая дочь Матильды, Женевьева, чувствует, что надвигается нечто страшное… («Сестры Лакруа»)

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.