– Снова золотая, да?
В ответ Рётэцу изумленно уставился на Сосюна:
– Полно тебе жадничать, знай меру! Чего ради он принесет золотую, когда у него и серебряных столько выклянчили?
– Ну а тогда из чего же она?
– Верно, из латуни.
Сосюн затряс плечами в беззвучном смехе, чтобы не услышали окружающие.
– Ну хорошо, латунь так латунь. А я вот попрошу себе такую.
– С чего ты взял, что это золото? – Уверенность Рётэцу, похоже, пошатнулась.
– Вашей братии помыслы у них как на ладони. Вот они и носят золото под видом латуни. Главное, что владелец миллиона коку не станет пользоваться латунной трубкой.
Бросив это скороговоркой, Сосюн в одиночестве отправился к Нарихиро, покинув опешившего Рётэцу перед золотой фусума с образом Сивамму.
Прошло всего около часа, когда Рётэцу вновь встретил Котияму в коридоре, устланном татами.
– Ну как, Сосюн, с твоим делом?
– С каким делом?
Выпятив нижнюю губу, Рётэцу пристально вглядывался Сосюну в лицо.
– Не прикидывайся, я о трубке.
– Ах о трубке, так я ее тебе дарю!
Выхватив из-за пазухи отливавшую золотым блеском трубку, Котияма вдруг швырнул ее в лицо Рётэцу и удалился быстрыми шагами.
Потирая ушибленное место и обиженно бормоча что-то под нос, Рётэцу подобрал упавшую на пол трубку. Взглянув на нее, он понял, что это изысканное произведение с узором из мечей и цветов сливы… по латуни. С досадой бросив трубку вновь на татами, он изобразил, что гневно топчет ее ногами в белых носках таби…
С тех пор монахи совсем оставили обычай просить трубку у Нарихиро. Ведь от Сосюна и Рётэцу все проведали, что она из латуни.
Тогда трое верных вассалов, прежде втайне от Нарихиро заменивших золото трубки латунью, после совещания вновь велели Сумиёсия Ситибэю сделать золотую трубку. Она совершенно не отличалась от той, которую получил Котияма, – с узором из мечей и цветов сливы.
Отправляясь с этой трубкой во дворец, Нарихиро в душе был готов к тому, что монахи станут выпрашивать ее.
Однако теперь никто не обратился к нему с просьбой. Даже Котияма, выпросивший уже две золотые трубки, бросив пристальный взгляд, с легким поклоном прошел мимо. Даймё в собрании, конечно, тоже не просили посмотреть трубку, храня молчание. Нарихиро это показалось странным.
Да нет, не просто странным, под конец это даже стало вызывать у него тревогу. Теперь он уже сам окликнул Котияму, когда тот вновь оказался поблизости.
– Эй, Сосюн, не желаешь ли трубку?
– Нет, благодарствуйте. Ведь я уже имел честь получить от вас такую.
Сосюн, видимо, решил, что Нарихиро издевается над ним, а потому в его вежливом ответе звучала обида.
Расслышав ее, Нарихиро недовольно нахмурился. Даже вкус табака из Нагасаки не удовлетворял его в этот момент, поскольку у него было такое чувство, словно приятно ощущавшийся доселе вес миллиона коку вдруг растаял дымком из золотой трубки…
Как передают старики, после Нарихиро все наследники клана Маэда – и Нариясу, и Ёсиясу – пользовались трубками из латуни. Может статься, это следствие завещания, которое обжегшийся на золотой трубке Нарихиро оставил потомкам?
1916
Показания Огаты Рёсэя
Повинуясь высокому указанию, почтительно сообщаю властям предержащим обо всем, что я видел и слышал собственнолично, о том, как в последнее время приверженцы христианства творят злокозненные дела и смущают умы в нашей деревне.
Итак, сообщаю, что третьего месяца седьмого дня сего года в дом ко мне явилась женщина по имени Сино, вдова Ёсаку, здешнего землепашца, и, ссылаясь на то, что девятилетняя дочь ее Сато тяжело захворала, слезно просила меня осмотреть больную.
Вышеназванная Сино, третья дочь крестьянина Собэя, десять лет назад была просватана за крестьянина Ёсаку, от брака с коим родила дочь Сато, однако вскоре муж ее от болезни скончался, после чего Сино вторично в брак не вступала, добывая себе скудное пропитание ткачеством и поденной работой. Сразу же после кончины мужа она по какому-то наваждению всецело предалась христианской ереси и часто навещала живущего в соседней деревне христианского патэрэн, по прозванию Родриге, из-за чего многие односельчане утверждают, будто Сино вступила с оным патэрэн в незаконную связь. Родные Сино, и прежде всего отец ее Собэй, а также братья и сестры, всячески увещевали ее, уговаривая одуматься, она же, нимало не внимая этим советам, денно и нощно молилась вместе с дочерью Сито перед курусу, каковой представляет собой крохотный столбик с перекладиной для распятия, и даже пренебрегала посещением могилы покойного мужа, отчего в настоящее время не только близкие и дальние ее родственники, чтя закон, прервали с ней всякие отношения, но и на деревенских сходках не раз уже обсуждался вопрос, не изгнать ли ее вовсе из деревни.
В силу этого, несмотря на усиленные ее мольбы, я объявил ей, что навестить больную мне никак невозможно, и она удалилась, заливаясь слезами, но назавтра, восьмого дня, снова явилась, повторяя: «Век не забуду вашу доброту, умоляю, навестите больную!» И сколько я ни отказывался, никак не хотела слушать, в довершение же своих просьб бросилась на пол в прихожей моего дома, сокрушаясь и укоряя: «Призвание врача – исцелять людские недуги… Уму непостижимо, как можете вы не внять мне, когда я молю о тяжело занемогшем моем ребенке!» Я же ответил: «Сказано справедливо, но ежели я отказываюсь лечить больную, значит, тем более согласись, к тому имеются веские основания. Скажу напрямик – поведение твое давно уже весьма непохвально, особливо же плохо то, что ты постоянно поносишь богов и Будду, коих почитаю я и все наши односельчане, и твердишь, будто мы поклоняемся сим святыням по наущению бесов и дьявола, – об этом мне доподлинно известно от людей верных. Как же ты, столь праведная и чистая, просишь ныне меня, одержимого дьяволом, исцелить твою дочь? С таковой просьбой надлежит тебе обратиться к дэусу, ему ты и поклоняешься столь усердно. Однако, если ты во что бы то ни стало желаешь, чтобы я все-таки осмотрел твоего больного ребенка, признай же отныне и навсегда, что вера твоя – бесплодное заблуждение. Если же ты на это не согласишься, то, сколько бы ты ни твердила, что врачевание – ремесло гуманное, я наотрез отказываюсь оказать тебе помощь, ибо и мне ведом страх перед карой богов и Будды!» Так говорил я с ней, и Сино волей-неволей пришлось отправиться восвояси, хотя я отнюдь не был уверен, что она по-настоящему поняла мои доводы.
Назавтра, девятого, на рассвете хлынул проливной дождь, отчего на какое-то время деревенские улицы обезлюдели совершенно, и в эту самую пору, приблизительно в шесть часов утра, Сино, не захватив с собой даже зонтика и промокнув до нитки, вновь явилась в мой дом и опять принялась умолять меня навестить и осмотреть ее дочку, я же ответил: «Пусть я не самурай, однако и мое слово твердо… Итак, выбирай: жизнь дочери или дэусу, от чего-нибудь одного тебе надлежит отказаться». При этих словах Сино точно разумом помутилась – упала передо мной на колени, стала бить земные поклоны, сложила руки, как на молитве, и, задыхаясь и плача, кричала и умоляла: «Слова ваши поистине справедливы, но ведь по христианскому вероучению, если отступиться от веры, не только тело, но и душа моя погибнет навеки. Умоляю вас, пощадите, сжальтесь хотя бы над дочкой!» И хоть была она еретичкой, все же сердце у нее было, очевидно, как у всех прочих женщин; тем не менее, испытывая к ней известное сострадание, но памятуя, что негоже, повинуясь личному чувству, нарушать установленные властью законы, я продолжал стоять на своем, как она меня ни молила. «Если не отречешься, навестить твою больную мне никак невозможно».
Тогда Сино, будто внезапно уразумев, что дальнейшие мольбы бесполезны, молча воззрилась на меня и некоторое время не произносила ни слова, но вдруг слезы градом покатились у нее из глаз, и, припав к моим ногам, она забормотала что-то голосом едва слышным, как писк москита, но тут как раз с новой силой зашумел на улице дождь, по каковой причине разобрать, что она говорит, я не мог, отчего и пришлось несколько раз переспросить ее, и тогда наконец она отчетливо выговорила свое решение: «Пусть будет так. Раз иного выхода нет, значит нужно отречься…» Когда же я возразил ей, что не имею никаких доказательств, сдержит ли она свое обещание, и что оное доказательство ей надлежит представить, она молча вытащила из-за пазухи вышеназванный курусу, опустила на пол в прихожей и трижды наступила на него ногой. К этому времени вид у нее был уже довольно спокойный, слезы как будто просохли, только взгляд, которым она смотрела на курусу, валявшийся под ногами, чем-то напоминал взгляд больного лихорадкой, так что и мне, и слуге моему, и всем домочадцам невольно стало не по себе.
Итак, поскольку условие мое было таким образом выполнено, я немедленно приказал слуге взять шкатулку с лекарствами и, невзирая на дождь, отправился вместе с Сино в ее жилище, где в тесной каморке, на постели, обращенной изголовьем к югу, одиноко лежала больная Сато. В самом деле, тело ее было охвачено сильным жаром, так что и впрямь находилась она в забытьи; слабенькой ручкой чертила она в воздухе крест, провозглашая «аллилуйя!» и всякий раз при том улыбаясь. Вышеозначенное же слово «аллилуйя» есть христианское песнопение, прославляющее верховное божество этой веры, – так, плача, пояснила мне Сино, припавшая к изголовью постели. Не теряя времени, я осмотрел больную; оказалось, что больна она, вне всяких сомнений, тифом, и к тому же болезнь сильно запущена, так что жить ей оставалось считаные часы, о чем поневоле мне и пришлось сообщить Сино; та, казалось, вновь впала в безумие, повторяя: «Я отреклась от веры единственно ради спасения жизни ребенка. Если же дочка моя умрет, выходит, все понапрасну!.. Поймите же скорбь души той, что отвернулась от пресвятого дэусу, молю вас, спасите как-нибудь жизнь моей дочки!» – так непрерывно просила она, отбивая земные поклоны не только передо мной, но и перед моим слугой, но, поскольку исцелить больную было выше сил человеческих, я всячески наставлял ее, убеждая не впадать в новое прегрешение, и наконец, оставив ей лекарственного настоя на три приема, хотел уже возвратиться домой, благо дождь как раз перестал, однако Сино вцепилась мне в рукав и ни за что не хотела отпускать. Губы ее шевелились, будто она пыталась что-то сказать, но ни единого слова выговорить была не в силах; как вдруг прямо на глазах стала она изменяться в лице и тут же на месте потеряла сознание. От сей неожиданности пришел я в великое замешательство, вместе со слугой стал поспешно приводить ее в чувство, и она наконец снова очнулась, однако теперь была уже слишком слаба, чтобы подняться на ноги, и, заливаясь слезами, проговорила: «Выходит, по собственному малодушию я ныне навсегда потеряла и дочку, и всеблагого дэусу?» Так, сокрушаясь, обливалась она слезами, и хотя я всячески утешал ее, казалось, вовсе не внимала сим утешениям; к тому же состояние ее дочери тоже не внушало более ни малейшей надежды, а посему мне ничего иного не оставалось, как снова позвать слугу и поспешно пуститься в обратный путь.