Заключенный обращается к учителю Саману. Начав с пространных приветствий и благословений в высоком арабском стиле, в том числе с «тысяч поцелуев и добрых пожеланий», он переходит к сути:
Пожелай я выплеснуть все, что накопилось у меня на сердце, не хватило бы всей бумаги в мире, чтобы выразить мою тоску по всем вам и по родине.
Брат! Я пишу эти строки из тюрьмы в Аммане, и руки у меня дрожат — так я по всем вам скучаю. Знай, моя совесть и сердце принадлежат вам, и так будет до тех пор, пока я останусь жить в этом темном мире.
Видимо, Бокай намекает, что он больше никого не предал. Насколько известно, так оно и было.
С меня довольно того зла, которое я встречаю изо дня в день, довольно жизни в страданиях, душевной пытки, бесчеловечного обращения.
Брат! Должен сообщить тебе, что суд приговорил меня к повешению. Я сижу и жду исполнения приговора. Мои условия ужасные, я закован в железные цепи, весящие больше двух руталов[10]. Моя пища — только хлеб и вода; глаза мои не смыкались во сне со дня моего пленения.
В моем сердце, в моих мыслях нет никакого зла, и я продолжаю говорить, что задание шло хорошо и лишь некоторые мелочи привели к провалу. Я считаю, что человек, которого я назвал перед уходом, — это тот, кто сообщил обо мне и заманил в ловушку. Если я переживу это и вернусь к вам, то мы больше поговорим об этом, если будет на то воля Всевышнего.
Похоже, Бокай предупреждал Центр, что еще перед уходом его кто-то заподозрил, возможно, один из пленных в израильском лагере военнопленных. Это человек, по его догадке, и донес на него пограничникам.
Дорогой брат! Прошу тебя, сделай все, чтобы выцарапать меня отсюда через Красный Крест. Уверен, у тебя получится, потому что здесь такое случается.
А теперь, дорогой мой друг, молю тебя, скажи моим друзьям и родным, что со мной все хорошо и что за меня не нужно волноваться. Привет всем нашим друзьям и всем командирам, мир вам и всем правоверным.
Твой верный друг
Хадер Насер, Шин Мем 18.
P. S. Прошу тебя, щедро вознагради человека, который доставит тебе это письмо, он был ко мне неизмеримо милосерден.
Посланец добрался с письмом до Израиля и после ряда проволочек передал его властям. К концу августа оно попало в Отдел, где вызвало оторопь. Это был первый признак жизни, поданный исчезнувшим агентом. Полученный спустя три недели после того, как надзиратели выволокли его из камеры и сунули в петлю.
21. Домой
Отзыв разведчиков из Бейрута произошел не сразу. Но гибель агента стала последним существенным эпизодом в жизни Арабского отдела.
Журнал радиопереговоров полон безошибочных признаков нарастающего нервного истощения. Якубе не терпится вернуться домой, но Центр просит его повременить: замена готовится, но еще не вполне готова. Хавакуку хочется того же, но ему отвечают то же самое. Ицхак сообщает о какой-то травме и о своем желании лечить ее в Израиле, но ему отвечают: лечись в Ливане.
Кроме обычных запросов из Центра, интересующегося сирийской военной авиацией и процедурой обращения за беженскими документами в Ливане, журнал содержит весточки от родных и друзей. Пленительная солдатка Мира, уже демобилизованная, уверяет Хавакука в любви и верности: она его ждет. В 10 часов вечера 22 сентября 1949 года Ицхаку сообщают, что его брат Аврагам, тоже перебравшийся в Израиль, сочетался браком. Это усугубило положение. Одно дело — лишения в военную годину, но теперь-то бои утихли, в Израиле кипит жизнь, люди, избежавшие смерти, бросились наверстывать упущенное. Агенты оказались отрезанными от реальной жизни. А ведь они не были профессиональными разведчиками, их не готовили к такому длительному испытанию, к бесконечному хождению по лезвию ножа и к неизбывной тоске — содержанию жизни настоящего шпиона. А тут еще гибель Рыжего, заставившая их осознать всю величину риска.
Прежде чем проводить их домой, поведаем об еще одной заметной истории, произошедшей в Бейруте.
Рядом со «шпионским» киоском «Три луны», на той же улице, находилась мастерская по ремонту часов, где работал армянин. По соседству с ней трудился сапожник, поблизости действовал и шиномонтаж. В отсутствие клиентов мастер по ремонту покрышек заглядывал, бывало, посудачить в киоск. Он знал, что торгующие там — беженцы из Палестины, и любил приносить им свежие сплетни. Если его клиенты оказывались из Палестины, он тоже отводил их в киоск — пускай Абдул Карим, Ибрагим и остальные пообщаются со своими.
Ицхак припоминает, как однажды шиномонтажник привел к ним мужчину в незамысловатой одежде. Тот был в летах, на вид под семьдесят; впрочем, тогдашние события могли согнуть и молодого, по-стариковски замедлив его движения. Как водится, Ицхак — Абдул Карим не преминул спросить нового знакомого, откуда он, прежде чем тот задаст этот же вопрос ему самому. Услышав «Из Хайфы», Ицхак сказал, что сам он из Яффо. Шиномонтажник удалился к себе, оставив беженцев вдвоем.
И тогда человек из Хайфы поведал Ицхаку свою историю. Он бежал из города вместе со всеми и теперь жил в беженском лагере. Но это было еще не все, главное ждало впереди.
У старика было двое сыновей, оба работали механиками в автомастерской в Хайфе. Когда началась война, евреи подбросили в их мастерскую бомбу, она взорвалась, и…
Эту историю Ицхак, конечно, знал, как и вы. Я спросил его, плакал ли старик, рассказывая ее.
— Нет, — ответил он. — Но ему было грустно.
Как мог Ицхак помочь ему? Только словами сочувствия и совместной мольбой к Богу о справедливом отмщении убийцам. Отец погибших механиков ушел, больше Ицхак его не видел.
Несколько раз в ходе нашего разговора с Ицхаком я пытался поднять тему его вовлеченности в мир насилия. Я пробовал задавать типичные для современных репортеров вопросы: «Каково вам было? Что вы думали об этом потом?» Он оставался вежлив, но, кажется, воспринимал этот мой интерес просто как новомодную глупость. Публичная рефлексия, пафосные речи об угрызениях совести — все это недавние несерьезные новшества. Арабский отдел придерживался совсем другого стиля.
— Нам поручали работу, — говорил он о тех днях, — и я горд тем, что не провалил ее. Это был успех.
Это все, чего я от него добился. Если бы я захотел узнать, что он подразумевает под успехом, то достаточно было привстать и выглянуть из окна его кухни на седьмом этаже. Под окном раскинулась Страна. Люди, зависевшие от милости большинства в Варшаве, Берлине, Касабланке и Алеппо, завоевали свой клочок земли. Где-то внизу, на улицах, обыкновенные люди заходили в супермаркет, ехали в автобусе, не зная, что обязаны своим существованием двоим молодым парням, Ицхаку и Якубе, постаравшимся субботним утром в далеком феврале 1948 года, чтобы бомба на колесах, замаскированная под скорую помощь, не взорвала кинотеатр.
И все же мне казалось, что в рассказе про того старика есть нечто, отличающее его от других рассказов Ицхака. Дело было, наверное, в намеке на близость, на тесное родство между всеми людьми: сыновья того старика были ровесниками Ицхака, почти что его земляками, говорили на одном с ним языке; один из них мог быть Ицхаком, а отец Ицхака мог бы оказаться на месте этого старого беженца; да что там, старым беженцем мог бы оказаться сам Ицхак… Услышав эту историю тогда, в киоске, он вряд ли все это прочувствовал, но тот Ицхак, который мне ее рассказывал, стал отцом и дедом и превзошел годами того безутешного отца. Договорив, Ицхак сделал рукой странный жест — раньше я у него такого не видел: то ли хотел выразить общую нашу беспомощность перед безжалостным роком, то ли отгонял непрошеные мысли.
Обычное место встречи агентов Отдела южнее Бейрута, на пляже Узаи.
Далеко в море появилась черная точка. Подплыв к берегу, она превратилась в шлюпку. До слуха Ицхака донесся тихий плеск весел. Вместе с ним на пляже стояли Хавакук и агент Шимон, дамасская ячейка собственной персоной.
— Мин хада? — крикнул издали Ицхак. — Кто такие?
Было условлено, что это пароль, в ответ на который гребцы должны крикнуть «Ибрагим», а Ицхак — спросить тоже по-арабски: «Мустафа с вами?»
Но на его «Мин хада?» ответа не прозвучало, зато Ицхак разобрал испуганный приказ на иврите: «Разворачивай!» Гребцы отчаянно налегли на весла, пытаясь развернуть шлюпку обратно в море. Их не предупредили о пароле! С берега раздались непонятные слова на чужом языке.
Пришлось Ицхаку прибегнуть к его излюбленному русскому ругательству, которое он узнал от ашкеназов, а потом крикнуть на иврите: «Давай назад!»
Пароль не пароль, но этим вечером он должен был уплыть домой. Шлюпка послушно подплыла к берегу.
— Мы приняли вас за патруль, — объяснил старший в шлюпке. — Чуть не открыли по вам огонь!
Агенты погрузились в шлюпку, моряки опять заработали веслами. Огни ливанской столицы стали удаляться, а вместе с ними стала удаляться вся их жизнь последних двух лет. В море смутно чернел катер израильского военного флота «Пальмах». Пассажиров подняли на борт, катер повернул на юг. С левого борта темнел берег, с правого — открытое море. Была весна 1950 года.
Якубу к тому времени уже забрали — он потребовал этого более энергично и даже пригрозил, что эвакуируется сам, без разрешения: просто подъедет к ливанско-израильской границе, бросит «олдсмобил», сам перейдет на израильскую сторону, остановит попутку и покатит домой. В Центре знали, что за ним дело не станет.
Гамлиэля эвакуировали отдельно. После возвращения его определили на офицерские курсы в новой армии. После учебы он явился в Арабский отдел, но оказалось, что такого больше не существует. Новых отправленных в Бейрут агентов, тех, у которых возникли там проблемы с Жоржеттой, через несколько месяцев отозвали, после чего все подразделение расформировали. Частично это стало следствием комплексной перестройки разведывательных служб молодого государства, частично — споров о том, кто кому должен подчиняться. Впрочем, причина могла быть и в другом: стало ясно, что Арабский отдел воспитал агента нового типа — «ставшего как араб» — и доказал пользу от такого агента, однако теперь настало время более высокого профессионализма. Арабский отдел был началом, теперь наступило продолжение.