— Значит, дядь Кузьма, считаешь ты, что я в красоте чистой Анютиной разобраться не смогу?
— Нет, племяш, не дорос ты есчо!
— Ну, это мы «есчо» поглядим… — промурлыкал Вахлон, подобно мартовскому коту, готовому всю ночь напролёт озабочено носиться по крышам домов и гаражей в поисках своей очередной жертвы.
Гости уже изрядно подвыпили, когда во двор особняка прокурорши вошла троица в черном. То явился на свадьбу местный криминальный авторитет в сопровождении братвы, состоявшей из двух телохранителей.
«А этих кто позвал?!» — удивилась прокурорша и вопросительно посмотрела на сына, затем на участкового, и после, сменив выражение лица на «извинительную гримасу», уставилась на главу городского совета и его окружение.
— Гендос, здорова, братан! — поприветствовал жениха авторитет по кличке Скворец, образованной от его украинской фамилии Шпак.
— О! Скворец! Бродяга! Заходи! — обрадовался Генка, готовый на тот момент принять у себя на свадьбе хоть Бога, хоть Черта, хоть президента или хоть любого вора в законе. — Падай рядом со мной! И бойцов своих усаживай.
— Да пустяки, пацанчики у фонтана семки полузгают, — своим ответом Скворец указал телохранителям место их наблюдательного пункта. Два амбала послушно присели на край небольшого декоративного фонтана с писающим мальчиком и действительно принялись грызть семечки.
— Слово дается Скворцу! — гаркнул Генка. — Уважаемому пацану!
— Короче, Гендос, уважаю тебя за то, шо ты с моим брательньком младшим в друганах ходил, и никогда я от него за тебя слова поганого не слыхивал. Поэтому я сегодня здесь. Поэтому тебе и твоей невесте презентую вот это, — Скворец достал из кармана две увесистые золотые цепи венецианского плетения.
— Накониц-то, хоч один нормальний чоловік пристойний дарунок зробив! — обрадовалась Вика, пряча в запазуху золотые цепи.
— Вечной воли, фартовой доли! Босяцкого счастья в годы ненастья! Братвы доброй, да жизни долгой! Денег пресс, да в обществе вес! — с хрипотцой в низком голосе произнес уголовник, опрокинул рюмку и уселся рядом с молодоженами.
Наконец МарТин открыл глаза, но перед этим Анне пришлось как следует похлопать его по щекам.
— Что это было? — спросил МарТин и потянулся к Анне, но та отпрыгнула от него как ошпаренная. Сама не понимая, почему, Анна захотела уйти с этой гулянки, с этого «Пира во время чумы», убежать со свадьбы подальше, чтобы никого не видеть, не слышать.
Ах да! Ответ на её мимолётное непонимание возник вдруг, как гром среди ясного неба — во-первых, не поверила Анна словам и обещаниям прожженной прокурорши об обещанной помощи её отцу. Во-вторых, не могла принять юная девушка людского осуждения, видит, мол, впервые парня городского и сразу в объятия к нему кидается! И, наконец, в-третьих, МарТин усугубил картину со своими дурацкими ухаживаниями и глупой ревностью!
Итак, недолго думая, Анна вышла со двора и, ни с кем не попрощавшись, отправилась в сторону дома. Вахлон кинулся вслед за ней — ведь добыча на глазах ускользала из рук, вернее, из лап питерского котяры.
Вслед за ними раскланялись и отец Григорий с матушкой Анисией, сославшись на завтрашнюю утреннюю воскресную службу с причастием, мол, шибко рано вставать им надобно.
Тем временем веселье приобретало вакханальный характер, и приближалась кульминация. Неожиданно, словно черт из табакерки, на танцплощадку выскочил Кузьма, наряженный в костюм «Верки Сердючки» и, изображая сиськастую проводницу спального вагона в своей версии — с черной «пиратской» повязкой на глазу. «Звезда» решила поздравить молодых, исполнив танец и песню:
Мени мой милий изменил,
А я исстрадалася:
Було сорок килограммив,
Пьятьдесят осталося!
— придурошно игогокая и крутя бёдрами, он обогнул стол, вернулся на танцплощадку, потряс «грудями», остановился и объявил: — А таперича тост-рассказ! Муж бранит жинку: «Ти глянь якого розмиру сорочку ти мени купила. Вона якраз двометровому багатиреви». — «Знаю, — говорить жинка, — Але мени не хотелося, шоб продавци здогадалися, за якого коротунку я вийшла замиж». Давайте випьємо за жениха — сина моеного. Природа щедро обдарувала його и ростом, и здоровьем. Жене не доведеться краснеть за нього.
— Ма, скажи бате, чтоб подвязывал, — взмолился недавно оклемавшийся Генка, потирая ушибленный лоб, на котором красовалась шишка не меньше, чем у его невесты, — Нафига мне эти подъебки на своей же свадьбе сдались? И так стыда не оберешься теперь.
Отпил полрюмки, поставил и подвигал челюстями.
— Так, — вклинился директор Огрызко, — ты, женишок, матюкаться уже подвязывай! Мы хоть и сами люди русские, и сами порой можем красным словцом одарить, но такого хулиганства на свадьбе не позволяем не себе, не другим.
— Правильно-правильно! — подзюзюкивала Вика, — А то разъерепенился тут! Крутого, чи розумиєш, з себе мислить!
— Синок, гаразд тоби, — заплетающимся языком успокаивал Кузьма, — Веселися! Часи-то яки настали страшни! Того дивися всих перестриляють! Гуляй — не хочу!
— А, ты Кузьма, и правда, прекращай над сыном издевки чинить! А с тобой, дичь покорябанная, — обратилась прокурорша к Вике, — я потом сама разберуся…
Как лицо у Кузьмича
Явно просит кирпича.
А душа у Кузьмича
Явно просит первача,
— донеслось из-под стола, откуда мгновение спустя появилась самодовольная кривая физиономия Ланы Дмитрины. Именно туда её недавно засунул атлетического сложения «нестриженный пудель», который «по-английски» ретировался со свадьбы вместе со своим чрезмерно виляющим бедрами коллегой «по перу» — Олежей Валеричем.
— Горько! Сидите там, понимаешь ли! Горько! — крикнул директор школы, толкнув плечом участкового. Все выпили. Молодые, как по приказу, исполнили тост — поцеловались крепко. И вдруг, то ли от шума, то ли проспав положенное время (сон алкоголика краток и тревожен), Натаныч очнулся, поднял голову из салата и произнёс:
— Если б молодожены догадывались, шож они теперь думают друг о друге, они-таки перебили бы друг друга задаром.
— А ты помалкивай лучше, злыдень писюкавый, а то я те! — показав кулачище, пригрозила Степанида Владимировна Натанычу.
— Ой, не трэбо меня уговаривать, я и так соглашусь! — отступил Натаныч, деловито смахнул с бородёнки прилипший салат «Оливье», вытер с линзы очков липкий майонез и, раздвинув тарелки, снова улёгся на стол.
МарТин не скоро пришел в себя, уж слишком мощной оказалась «пятитравка» прокурорши. Он сидел рядом со своим дедом и держал голову обеими руками, закрывая ладонями уши. В висках стучало набатом, глаза слезились, дыхание было прерывистым, и немного знобило. Одежда его была мокрой, даже камера, все ещё висевшая на шее МарТина, получила свою дозу ледяной воды.
За столом вовсю пели, пьяный бабий визг разбавлял хриплые мужские голоса. В освещённых окнах особняка хаотично двигались люди, качались тени. Ещё совсем недавно МарТину казалось, что эта свадьба есть не что иное, как сказочное видение, когда ночью люди-игрушки оживают и сами начинают играть — и в гости, и в войну, и в бал. Когда детвора, подобно оловянным солдатикам, ворошится в коробке — ведь им тоже хочется играть — да не могут поднять крышку, не дают взрослые поозорничать. Когда Генка кувыркается с кроликом-щелкунчиком, а дед Кузьма — как грифель, пляшет по доске. Поднимается такой шум и гам, что учителка по физкультуре, подобно толстой канарейке, проснется да как засвистит, и не просто, а стихами!
Но всё это было раньше, до потери сознания, теперь сказочное веселье закончилось, и даже для МарТина начался «Пир во время чумы».
— Ты Мартын, закусывай, когда выпиваешь, — посоветовал участковый инспектор и продемонстрировал сам процесс: выпил рюмку, смачно икнул, набил рот куском каравая, щедро смазанного сливочной подливкой с грибами, и неразборчиво добавил: — Самогон, Мартын, без закуси — отрава!
МарТин посмотрел на советчика, после на Натаныча, погладил его по плечу, по голове и вспомнил, как совсем недавно, в апреле месяце, Дэд-Натан взял его за руку и повел в поле.
В тот день было тихо и безветренно. Соскучившаяся по теплу земля грелась на весеннем солнышке. Всё вокруг постепенно оживало. Дед Натаныч что-то без умолку рассказывал, но МарТин не всё понимал, скорее, вообще ничего не понимал, лишь чувствовал, что рассказ деда интересен и очень поучителен. Неожиданно они остановились посреди поля и Натаныч сказал:
— Во-о-он! Гляди, Мартын! Видишь?
В чистом, прозрачном небе черной точкой парил жаворонок и беспрестанно звенел.
— Ну-ка, дай сюда свой словарь, — попросил Натаныч и, быстро найдя слово «жаворонок», ткнул пальцем, показывая внуку.
— О! lark! — обрадовался МарТин.
— Жа-во-ро-но-к, — медленно произнес Дэд-Натан по слогам.
— Джаровкон… — повторил МарТин и улыбнулся.
— Жаворонок! Научишься ещё, я тебя многому ещё научу.
— Джакроквконк, — пробовал заучить новое слово МарТин.
— Не мучайся, лучше послушай, люблю я эту птичку. Кажись, таки дунь на неё — и пропала. А ни один человек, даже самый поганый, не обидит жаворонка. Ласковый он, весёлый! Вот гляди, сколько птиц кругом, а поют они — кто утром, кто вечером, или как соловей, тот по ночам-таки заливается. А жаворонок днём, в самое пекло. Божья птичка, одно слово, — нахваливал жаворонка Натаныч, гладя с любовью по голове внука, — Я на этих полях под его песню столько лет проработал, вспомнить-таки — не поверишь. Бывало, стоим с председателем колхоза, ругаемся на чем свет стоит, друг дружку перекрикиваем, а как замолкнем, так эта вот пичужка свою песенку и затянет. Да так затянет, шо душа наружу лезет. Столько разных песен знает, да такие октавы берёт!
МарТин обнял деда Натана, прижался к нему со всех сил и тихо, будто боясь вспугнуть жаворонка, прошептал:
— Я люблю тебя, Дэд-Натан, очень люблю.