Безумец — страница 4 из 10

Не знаю, получится ли у меня описать тебе мое тогдашнее состояние, Дависито. Наверное, ты не раз сидел над кроссвордом и уже все разгадал, кроме одного слова, и в нем уже вписано несколько букв, да и кажется оно самым обычным, различаешь в нем что-то знакомое, да что там далеко ходить — ты по сто раз на дню его говоришь. И вот ты изводишься и подбираешься к нему и так, и сяк, и подставляешь разные буквы и произносишь вслух — авось выйдет похоже на то, настоящее слово. Но все без толку. Слово упрямится и не дается, как будто дразнит и смеется над тобой. То тебе кажется, что ты уже близко, то — что оно убегает, убегает, и словно кто-то подсказывает на ухо: «горячо, горячо» или «холодно, холодно», и одинаково бесят близость и даль, потому что ни так, ни так слова не угадать.

В точности это и происходило у меня с Робинетом, но я не мог отделаться от наваждения, Дависито, потому как знал наверняка, что Робинет не просто так встрял в мою жизнь, — к худу ли, к добру ли, — как то слово из кроссворда, не совсем тебе незнакомое, но уловить которое ты никак не можешь.

XV

Аурите я, само собой, ничего не рассказывал о случившемся после мальчишника Фандо. Но несколько дней потом опасался, потому что ходил очень напряженный, и Аурита тоже была вся на нервах, и я подозревал, что чуть между нами искра проскочит — и разразятся громы и молнии. Поэтому я старался все спускать на тормозах и тихо-мирно делать домашние дела. Но некоторые вещи, Дависито, будто специально придуманы, чтобы довести до ручки самого выдержанного. Интересно, что бы сказал уравновешенный малый, если бы каждое утро слив у него в раковине оказывался забит волосами, тюбик с зубной пастой — не завинчен, а на стуле в его кабинете валялась женина ночнушка. Я обычно беспрекословно сношу такие неприятности, но на третий день после мальчишника Фандо раковина не сливалась, а время поджимало, потому что я проспал, а у нас в конторе — не помню, говорил тебе или нет, — с опозданиями страсть как строго, и надо расписываться, а кто опоздает — тому замечание, как в школе. Я пробил слив шпилькой, а когда захотел почистить зубы, оказалось, что тюбик открыт и засохшая корочка пасты не дает выдавить новую. Нажал — ничего. Снова нажал — тюбик надулся на конце, но паста не пошла. Я торопился, Дависито, и даванул со всей силы, и вдруг из тюбика вылетела белая колбаска, длинная, как змея, и налипла на зеркало, забавно изогнувшись. Я пошел в спальню и, злой как собака, разбудил Ауриту:

— Ты когда-нибудь будешь пасту закрывать? — сказал я.

— Так. За этим ты меня, значит, разбудил, дурачок?

— Будет когда-нибудь в этом доме порядок?

— В каком смысле — порядок?

— В смысле — порядок!

— Ой, милый! Ты на работу опоздаешь, если не поторопишься, — отвечала она.

И этим она меня просто обезоружила, Дависито, я подошел к ней, обнял и поцеловал и попросил прощения, а она сказала тихонько: «Хочешь, я подвинусь, ляжешь?» И подвинулась. И прошептала: «Разве мало тебе, что в голове полный разнобой?», а я взял погладил ее и обнял, и поцеловал. На ней была та же рубашка, что в брачную ночь, очень красивая, вся в кружевах. И мы еще раз обновили эту рубашку.

XVI

Я сильно опоздал, и лист, где расписываться, уже унесли, и я пошел к консьержу и сказал:

— До каких пор тут с нами будут обращаться, как со школьниками?

— Спросите у директора, — ответил он.

— Мне с директором не о чем разговаривать.

— Ладно.

— Что? — переспросил я, озлившись.

— Ничего, — сказал он.

— То-то же! — сказал я.

Я заглянул к себе в душу и сам себя не узнал, Дависито. И подумал: «Это все Робинет виноват». Увидал, что Санчес обалдел от моих манер и смотрит на меня, подошел к нему и сказал:

— Ты что-то хотел, Энрике?

— Нет, а что?

— Да ты так долго на меня глядел, не отрываясь, что я решил — ты что-то от меня хочешь.

— Ничего не хочу, спасибо.

И тогда я почувствовал, что в узелке не шее у меня пульсирует кровь, а лоб горит, и сказал:

— Я пошел; сегодня не хочу работать.

Не иначе как я очень громко это сказал, потому что все подняли глаза и глядели па меня с удивлением. Ко мне подошел Санчес и сказал участливо:

— Ну что ты, не говори глупостей.

— Никакие это не глупости, Энрике. Мне сегодня работать неохота.

Мне навстречу вышел инспектор, а я, не останавливаясь, поравнялся с ним и сказал:

— До свидания.

Клянусь, Дависито, ничего такого я не задумывал заранее, а просто все получилось так, как должно было получиться, и уже на улице я подумал: «А что, был бы я счастливее, если бы мне не приходилось пробивать слив каждое утро или если бы директор отменил росписи за опоздание?» И тут же подумал про Робинета и сказал себе: «Папа, мама или Дависито мне бы все разъяснили насчет Робинета. А никого из них нет. Вот в чем заковыка».

Я зашел в кафе и взял стакан вина, а потом бродил по улочкам вокруг погреба того зализанного бармена. После вернулся в центр и в другом баре выпил еще стакан. Постепенно я стал чувствовать себя виноватым и всеми покинутым, а в голове пылал жар и крутились разные мысли. От всего этого у меня сделалось головокружение и какая-то вялость в желудке. Вот ведь странно, Дависито, все мои чувства отдаются в живот. Видно, это мое слабое место, запоры. В общем, сам того не желая я оказался в банке и заметил у всех на лицах этакую неясную надежду на поразвлечься. Но я прошагал напрямик в кабинет к инспектору и рассказал ему про Ауриту, и про ганглий, и про температуру, и про ребенка, которого мы ждали, и про тревоги, напавшие на меня из-за всего этого, схватил его за руку и поднес к моей шее, а он сказал: «Да-да, действительно, есть какое-то образование»; а потом поднес ко лбу, он потрогал и сказал, смешавшись: «Не исключена небольшая температура». Я заметил: «А то и большая, сеньор инспектор» — и напомнил про свои десять лет службы без единого прогула и всего с тремя опозданиями, а он размякал и размякал и, наконец, сказал:

— Ну, хорошо, Ленуар, в первый раз прощается, но чтоб больше такого не было.

Я поблагодарил и вышел из кабинета, и Санчес спросил: «Ну что, Ленуар?» Я ответил: «Да ничего». Санчес смерил меня сочувственным взглядом и сказал: «Ну ты гусь».

XVII

Когда доктор сказал, что слышит сердце ребенка, я почувствовал биение бессмертия в крови. Наверное, от волнения из-за предстоящего отцовства. Я спросил у Ауриты, пинается ли он; Аурита сказала — не пинается. Доктор сказал, что еще и половина срока не прошла. Аурита спросила, а не двойня ли там, а он спросил, с чего она так решила. Аурита залилась румянцем и пожала плечами. А мне вдруг будто в шутку подумалось, что когда-то мы с Робинетом сидели в одном животе, и тут же я покрылся испариной, посерьезнел и сообразил: «А ведь я Робинета раньше видел в каком-то тесном и закрытом месте, вот как в животе». Это была просто догадка, Дависито, но мне опять показалось, что вернее ничего и быть не может. Врач прописал Аурите витамины и колоть кальций.

Санчес меня предостерег, когда я ему рассказал: «Витаминов не давай, пока не родит. Лучше уж пусть малец снаружи вымахает, чем в животе». По правде говоря, он убедительно рассуждал, и я дома так Аурите и сказал. Она спросила: «Санчес, что, — врач?» — «Нет, сама знаешь», — отвечал я. «Зато любит соваться куда не просят, так ведь?» Я напрягся, но набрался терпения и сказал, пусть делает что хочет, а она мне в пику возразила, что не своему капризу потакает, а делает что доктор велел.

Ладили мы тогда не очень, Дависито, и я знал, что причина не в Аурите и не во мне, а в Робинете. Из-за этого наваждения я такое выдумывал, что аж совестно, даже что мы с Робинетом встречались в прошлой жизни, неизвестно — как, каким образом и где, но, так-то разобраться, бред все это, я же христианин, Дависито, и не верю во всякое вранье насчет переселения душ, реинкарнации и прочего. Такое вертелось у меня на уме от отчаяния, но на самом деле не особо я в это верил. Зато стал сомневаться в своем здравом рассудке. Иногда у меня так стучало в висках, что стук отдавался в подушку, как удары кнута, и я пугался и вскакивал, ища за что бы твердое ухватиться. А вдобавок состояние мое ухудшалось. Я уже не мог избавиться от Робинета. Если бы у меня тогда получилось забыть его, Дависито, клянусь, я бы так и сделал. Но Робинет, как вино пьянице, стал мне необходим.

С вином ведь как: пока пропускаешь пару стаканов, чтобы взбодриться, оно тебе на пользу и на радость, все идет хорошо, и ты любишь вино, потому что можешь и не пить, если не захочешь, и вдруг ты уже пристрастился, вино тебя держит, ты как больной и уже не то чтобы хочешь, а тебе нужно выпить, а соберешься бросить — не сможешь, потому что уже вляпался в него по уши, и оно влечет тебя с неодолимой силой, ты бы и заплатить рад, лишь бы не чувствовать этой тяги, с которой не справиться, лишь бы не чувствовать, потому что знаешь: если уж почувствовал — пропал навсегда. Так я и гонялся за Робинетом, Дависито, как пьяница — за вином. Я часто думал, что у меня мозги расплавятся, если буду и дальше так ломать голову, но все ломал и ломал и все ничего не мог добиться, только разбирал всю свою жизнь на кусочки от самого первого сознательного воспоминания до того дня, когда столкнулся с Робинетом в баре.

Я совсем ослаб, градусник нет-нет да выдавал тридцать восемь, по вечерам веки тяжелели и шершавели, а глаза сильно чесались. Наверное, так было из-за жара, Дависито, хотя мне тогда сдавалось — из-за того, что Аурита меня не понимала.

Однажды я забыл купить ей ленточек, чтобы украшать детские одежки, и хотел было заранее ее успокоить:

— Извини, — сказал я, — я забыл.

— На что ты вообще годишься? — заплакала она.

— Ну-ну, Аурита, не говори ерунды. Это же пустяки. Завтра куплю, и дело с концом.

— Ах, вот оно как? — отвечала она. — По-твоему, лучше целый день где-то шляться, чем один-единственный раз жену порадовать.