В эти послеобеденные часы мы просто болтали, и стоило нам только затронуть какую-нибудь серьезную тему, как мы опять скатывались на приколы.
— Ха-ха-ха. А ты стал похож на настоящего психиатра! — подкалывала меня мама. — Ты располнел! Смотри только, не догони вашего главврача. У него такое пузо! О-о-о! И у тебя такое будет!
— Да ладно тебе, мамуль! — рассмеялся я и наклонил голову, чтобы прижаться к ней. Когда головы людей касаются друг друга, прикалываться получается намного лучше. Люди смеются и говорят глупости. Милосердие и всепрощение царят в эти минуты. И лукавый, презирающий все глупости этого мира, смех. Смех!
— Но ты и смотришь, как самый настоящий психиатр! — бросила на меня испытывающий взгляд мама сквозь стекла очков. — Поработал-то всего несколько месяцев, а уже смотришь страшно.
— Да почему страшно-то, — захихикал я. — А ну, как я сейчас смотрю?
— Сейчас как? Как психиатр, — сказала мама и пальцем вытерла с моего лица что-то видимое только ей.
— А как смотрят психиатры, а, мам? — усмехнулся я и огляделся. Мы ехали в автобусе, и наш разговор мог быть подслушан лишь несколькими дремлющими бабульками. Но среди них не было ни одного Фрейда, чтобы проанализировать услышанное.
— Как, как… Сквозь призму психиатрии, — прыснула мама, да так, что даже слюнка показалась в уголке ее губ. И она полезла в сумку за салфеткой.
— Логично! — кивнул я.
— Ты же, наверное, и на окружающих смотришь, как на своих пациентов, — продолжила мама, предварительно напустив на себя мнимую серьезность, но готовясь снова прыснуть со смеху.
— А то! — насмешливо прорычал я.
И я на самом деле огляделся, чтобы проверить, нет ли подходящих людей, на которых бы я мог посмотреть, как на пациентов.
Напротив нас сидели две женщины. По всей вероятности, они были сестрами. И были изумительно уродливыми. Но и изумительно самодовольными. Им было за сорок, крупные, статные, с обратным прикусом, вылитые ротвейлеры или, скорее, пираньи. Выглядели очень мощными. А также высокими — с пышными, черными, как смоль, волосами, с прическами, похожими на копны шерсти, состриженные с королевского пуделя. Зато, в противовес этому, — у них на двоих было всего десять зубов. Расфуфыренные деревенские красотки. Они наверняка работали контролерами в каком-нибудь заштатном поезде или начальницами отдела кадров в трамвайном депо. Ах, эти придворные дамы Кофейка и Перекурчиков! Вместе со своими допотопными прическами а-ля Помпадур.
— Вот гляди, мамочка, — тихонько прошептал я, — эти две женщины спокойно могут сойти за одержимых какой-нибудь манией.
— Кто? — со страшной заинтересованностью приблизилась она к моему уху. Мама обладала таким живым любопытством!
— Вот эти две, напротив нас, — тихонечко прошептал я, пытаясь не шевелить губами.
— А как ты понял? По чему это заметно? — совсем тихо просвистела мама. Она оживилась и стала похожа на любопытного зверька.
— Посмотри, как они накрашены… раскрас какой… и… один очень важный… м-м-м… симптом — помада заходит за границу губ, — прошептал я прямо ей в ухо.
— А это симптом? — восхищенно расширила глаза мама. — Слушай, у меня тоже часто вылезает… Неужели и у меня мании?
— Да ладно тебе! — тихо рассмеялся я ей в ухо. — Есть, конечно, что-то слегка маниакальное, но до мании далеко…
— А еще, что еще ты у них видишь? — еще больше оживилась мама.
— Ну, что они страшные! — прошептал я, и мне стало немного не до смеха. Я издевался, а это было нехорошо. Мне вдруг пришло в голову, что подобные приколы принижают мою серьезную, трудную и, как я надеюсь, героическую профессию.
— Да нет же, сынок, расскажи мне о симптомах, ну, что ты там видишь! — сразу же почувствовала мое смущение мама.
— Ну… Я вижу… что они вызывающе одеты… — уже почти серьезно сказал я, по-настоящему ощутив себя психиатром. — Они одеты почти так же, как больные, одержимые манией: пестро, вызывающе, а в то же время выглядят весьма запущенно — только посмотри на их зубы.
— Ага! — прошептала мама.
— Но не очень хорошо обсуждать людей вот так… — тихо выдохнул я на ухо маме после минутной паузы.
— Как обсуждать? — спросила она меня с ноткой удивления в голосе, хотя полностью отдавала себе отчет в том, что я имел в виду.
— Нехорошо обсуждать их… сквозь призму психиатрии, — невесело улыбнулся я ей на ухо.
— Да, да… все правильно, сынок, не надо обсуждать людей! — успокоительно сказала мама и похлопала меня по руке. Она уже не наклонялась ко мне и была серьезной. — Больные — это больные, психиатрия — это психиатрия… но надо и меру знать. Ты абсолютно прав.
— Ну, все же это забавно, — снова усмехнулся я. Потому что мы с моей мамой могли бы подшучивать даже над самой её величеством серьезностью. Мы могли подшучивать и даже над нашим собственным стыдом. — Психиатрия по природе своей очень смешная наука! — сказал я и быстро поцеловал маму в висок, а она посмотрела на меня и улыбнулась.
— Давай, проходи к выходу, а то следующая — наша! — сказала мама, и мы посмотрели в одну и ту же сторону. Поверх голов двух страшненьких красоток, которые глазели на нас и о чем-то шушукались.
Сортир!
— Доктор Терзийски, ты несусветный лентяй! — сказал мне доктор Г., и по спазмам в желудке и ватным ногам я почувствовал, что он прав. Я стоял, облокотившись на дверь его кабинета, навалившись на нее спиной, мне хотелось вырваться, а доктор Г. смотрел на меня с недовольством.
Он вызвал меня в свой кабинет, как часто делал в последнее время, вызвал меня, чтобы разъяснить необходимость обращать внимание на сортиры. Он говорил о качестве жизни больных и о том, что большую часть времени они проводят в сортирах в поиске бычков и в их докуривании. А сортиры были достаточно неуютным местом. Они не были грязными, как в общественных местах, но часто засорялись и тогда превращались в зловонное болото. В остальное время они просто были вонючими, холодными и неуютными. Именно они распространяли тот ужасный запах психбольницы, который стоило однажды почувствовать, чтобы помнить всю жизнь.
В сортирах пахло столетними окурками, залитыми мочой в консервных банках, как в подполе старой ведьмы, а потом вынутыми и разложенными сохнуть на нежарком мартовском солнце. Там пахло и лекарствами, видимо, от мочи больных. А кроме всего прочего, несло бедностью и ужасом, хлорамином и вездесущей хлорной известью; гигиеническими прокладками санитарок и спермой шизофреников. Пахло ледяным адом.
Доктор Г. очень следил за сортирами. И был невероятно, нечеловечески прав. Весь смысл психиатрии концентрировался в них. Там птички божии, наши сумасшедшие, садились на корточки по периметру стен и курили — часами, днями и годами. То есть, если там будет чисто и по-людски, то и пациенты будут себя чувствовать сносно. Естественно, обсуждались идеи вытащить больных из сортиров и устроить им уголки отдыха в холле. В холле были телевизоры. Но там были и санитары. А они не выносили, когда больные праздно болтались перед телевизорами. И больные прятались в сортирах. И все глубже и глубже в них погрязали. Сортиры пахли больными, а больные сортирами. Там было по-людски. Там бедные больные чувствовали себя в безопасности. Наедине со своими бычками. Может, там они прятались и от преследующих их навязчивых образов и угрожающих голосов-галлюцинаций? Откуда мне знать?
Но я слушал проповедь о сортирах и ничего не понимал. Нажимал на дверь спиной и пытался сбежать, кивая и бормоча «да, да». Со мной случился приступ паники. Сердце проскакивало каждый пятый удар, даже каждый третий. Я отдавал себе отчет, что в медицине такое состояние называется тригеминия, и оно очень опасно. И от этого испытывал еще больший ужас. Я чувствовал, как бледнею и становлюсь цвета беленой известью стены, потом как краснею — как все та же стена, но после расстрела поставленных к ней мучеников. Я ощущал себя мучеником. Говорил «да, да» и нажимал на ручку, выдавливая дверь своей спиной. Наконец я резко выкрикнул последнее «да!» и быстро распахнул дверь: я понял, что мое сердце останавливается, и мне просто захотелось умереть на улице, а не в проклятом кабинете. И тогда доктор Г. сказал:
— Доктор Терзийски, ты несусветный лентяй!
Он выразился так, потому что я прослушал его лекцию о сортирах невнимательно. Но я знал ее наизусть. Доктор Г. был фундаментально прав. А я дрожал. В начале разговора он попросил меня собрать молодых врачей со всей больницы, десяток специалистов — на разговор о сортирах. Мы должны были собраться и ждать его в мужском отделении.
Я покачивался перед дверью его кабинета, потом полез в карман, достал таблетку ксанакса и проглотил. Успокоение пришло очень быстро, как по волшебству. Спокойствие от одного лишь факта, что я больше не в кабинете и что выпил чудодейственную таблетку. Я ощутил любовь к ксанаксу, к его производителям и ко всему окружающему миру. Тому миру, который был за пределами кабинета доктора Г. В кабинете было страшно. А за его дверью — нет.
Через полчаса перед сортиром мужского отделения можно было увидеть санитара Начо и санитарку Марию. Они посмеивались и заглядывали внутрь. Зрелище было величественным. Десять молодых и симпатичных врачей, сбившись маленькой группой, брезгливо отшатывались от стен туалета, стараясь на них не облокачиваться. Стены были облицованы белым потрескавшимся кафелем, который долгие годы забрызгивался мочой и дерьмом; кто-то время от времени закуривал, другой что-то шептал на ухо соседу; доктор Г. стоял посередине группы. Он был толстым, мощным, величественным. Его очки выглядели, как коричневые рамы двух окошек, сквозь которые было видно внутреннее убранство мрачной комнаты. Он говорил размеренно и рассудительно:
— Если вы думаете, что так и будете отсиживаться в своих красивых кабинетиках, которые я вам обставил за довольно большие деньги, ха-ха-ха, то вы сильно ошибаетесь! Жизнь психбольницы протекает в сортирах. Мы полагаем, что мы что-то делаем. А суть всей нашей деятельности сводится к заботе. Да, да. Выписать хлоразин не проблема. Это легче всего. И нечего мне улыбаться, Тинка. Я тоже могу выписывать хлоразин. Сколько угодно, и не воображайте, что если вы читаете всякую лаканианскую