— Ага, — подтвердила Ив. — Он так ко всем обращается. Говорит: «Добрый человек, не угостишь сигареткой, а, добрый человек. Только одну. Мне больше и не надо. А? Дашь сигаретку, добрый человек? Ты добрый человек». Так он каждого останавливает.
— Забавно… Так что… Вот он, например, клянчит деньги и сигареты, значит, он зависим от Больницы. Ты ему даешь, я знаю. Но каждый раз, когда ты ему даешь…
— Послушай, нечего меня обвинять! — прервала меня мягко Ив, будто это замечание ее задело. — Ты тоже им даешь.
— Ну да! Только вот чем больше мы им давали, тем более зависимыми их делали.
— Это правда! — согласилась Ив и вздохнула.
— Ладно! Они зависимы от наших подаяний, по крайней мере, мы так привыкли думать… Так принято рассуждать. Но если по-честному, то мы от них тоже зависим.
— Да! — еще глубже вздохнула Ив. — Сложный вопрос. Вот я и думаю, что наоборот, это мы должны быть им благодарны. Это мы зависимы. Если бы их не было, кому бы мы подавали?
— Да! — оживился я, обрадовавшись ее сообразительности. Я был рад, что она думает так же, как я. — Мы зависимы от этих людей! Они делают нас… — я остановился и зашевелил пальцами в воздухе, стараясь подобрать нужное слово. — Эти люди, больные люди, наши пациенты… оказывают нам… благодеяние! Благодеяние, именно! Если бы не они, то кому бы мы сами оказывали благодеяние каждый день? Как бы мы могли почувствовать себя благодетелями? А, Иванка? Почувствовать себя мучениками, беззаветными подвижниками? — Ух ты, какое я слово выдумал! Что скажешь?
— М-м-м, да! — протянула Ив и рассеянно погладила меня по щеке. — Запиши его. Или опиши для какого-нибудь журнала. Ты же в журналы пишешь? Вот и напиши: «Мы, да что только мы, не мы, а абсолютно все члены этого общества или какой-то там общности, являются должниками этих пациентов. Потому что если бы не они, некому было бы…»
— Ха… — прыснул я со смеху… — Некому было бы раздавать мелочь и сигареты…
— Именно! — кивнула Ив. — Пойду одеваться, домой пора… Сюда сколько добираемся, так еще и отсюда нужно выбраться…
— Н-да — пробормотал я и еще раз обошел вокруг нее, задевая полами халата. — А почему бы нам не жить здесь? Зачем нам вообще уходить отсюда? Нас же учили отдавать всего себя делу? И зачем тогда возвращаться домой?
— Ты шутишь, а доктор Г. и правда тут ночует, — улыбнулась Ив и стала одеваться.
— Вот! — тихо засмеялся я, — он прямо-таки злоупотребляет благодеяниями больных. Видишь? Он столько жертвует собой, что больных, наверное, уже тошнит от его жертв! Что за человек!
— Больным вообще-то всё равно. Если им дашь — спасибо! А нет, то сойдет и так. Пошли уже! — и Ив небрежно, как истинная хиппи, закинула сумку на плечо.
— Пошли! — сказал я.
Пляска Святого Вита
Да будет потерян для нас тот день,
в который мы хоть раз не танцевали!
Да назовется у нас ложью всякая истина,
которой не сопутствуют смех и веселье!
Мы сидели вдвоем с Сами и смотрели на нашего танцующего пациента сквозь дверную щель. Никто не хотел встать, чтобы к нему выйти. Да и к чему? Пациент был болен хореей Хантингтона[21], мы все равно ничем не могли ему помочь.
Хорея Хантингтона — такое проклятие, что даже мысль о ней вызывает раздражение. Человек, чей мозг поражен болезнью из-за генетического дефекта в четвертой хромосоме, непрестанно совершает беспорядочные движения. Эти постоянные пружинящие движения рук и ног будто имитируют какой-то зловещий, нелепый танец.
С течением времени мы слишком привыкли к виду этого пациента, чтобы испытывать к нему сочувствие. То есть, конечно, сочувствие мы испытывали. Бездушными нас назвать было нельзя. Но при его появлении лично я всегда чувствовал что-то среднее между неловкостью за мое бесстыдное здоровье и легким отвращением. Брезгливостью здорового по отношению к больному. Да, да! Мы не испытывали того настоящего, глубокого сочувствия, которое испытываешь, лишь когда ты напуган. Сочувствие, которое ощущаешь, когда облекаешься в одежды чужого страдания; когда мысленно примеряешь его на себя и потом, ужаснувшись своему образу, задумываешься. Чтобы по-настоящему сочувствовать, надо испугаться за себя.
А нас с Сами невозможно было напугать хореей. Она была предназначена для других. Некоторые вещи слишком уж уродливы, чтобы их примерять на себя. Например, хорея Хантингтона. Мы не страдали. Просто наблюдали за больным.
И мы ничего не могли сделать, чтобы облегчить его муки. Каждый день он приходил к нам и танцевал под дверью, ожидая какой-то неведомой помощи. В мрачные вечерние часы он чувствовал особую тревогу и безысходность. А мы задавали ему ничего не значащие вопросы, типа «Как дела?», «Что там у тебя?», «Как себя чувствуешь?», «Почему бы тебе не прилечь?»
И все же нам было неловко перед этим человеком.
Еще одно название хореи — пляска святого Витта. Наш пациент походил на печального, корчащегося и гримасничающего святого. На святого Витта, которому заменили казнь в кипящем масле на пожизненное содержание в психушке. С пожизненными танцами в пижаме.
На правом рукаве и правой штанине этой больничной пижамы кто-то масляной краской и грубой кистью небрежно написал три буквы: МОР. Мужское отделение реабилитации. Аббревиатура спокойно могла читаться как одно слово. Или расшифровываться как Мистический Оргазм в Розовом. Все равно. Я мысленно приветствовал того, кто пометил казенную одежду этими буквами. Этот человек всего несколькими мазками смог обессмыслить медицинскую науку в радиусе десяти километров вокруг.
Н-да. Вокруг могло быть что угодно — все равно что: могли работать прекрасные, вдумчивые врачи, обладающие знаниями по хромосомной и мозговой биохимии; могли существовать библиотеки, полные умных и благородных книг; могли витать гуманные идеи в духе Альберта Швейцера… И все это не имело никакого значения. Метка обессмысливала все… Она показывала, что больные воспринимаются как какой-то скот. Скот с клеймом, нанесенным масляной краской.
«Да ладно! Хватит уж вам, доктор Терзийски, уймитесь! Это всего лишь пижама!» — скажет кто-то, не столь эмоциональный.
Так-то оно так. Но хочу пояснить вам, что пижама была единственной одеждой нашего пляшущего «святого». Других вещей у него не было. И в будущем не ожидалось. Больному было шестьдесят, жить ему оставалось в среднем два года. В один прекрасный день он, в этой пижаме, помеченной блестящими, уродливыми буквами, должен был отойти к другим святым. На небо, где его наконец ждал отдых от этой ужасной пляски.
Сами не выдержал первым: он поднялся и пошел к танцующему человечку. («Человечком» я его называю не для того, чтобы принизить его страдания или умалить свою долю сочувствия, нет. Он просто был мелким). Больной согнулся от напряжения и совсем жалко стал корчиться от беспорядочных движений. С какой-то надеждой поднял лицо. Как я уже упоминал, мы с ним почти не говорили. Так уж повелось. Думаю, он был нам благодарен за то, что мы и его не заставляли говорить с нами. Это было бы для него еще одним тяжелым испытанием.
Сами достал бутылку водки из шкафа рядом с дверью и налил в стакан с три пальца. Потом достал таблетку аспирина из специальной, предназначенной лично для него коробочки. Подал больному стакан и таблетку, пляшущий человечек их взял. Заглотнул таблетку. Потом, используя инерцию широкого судорожного взмаха руки, влил в горло всю водку из стакана. Ужасно грустно.
А потом участник плясок святого Витта побрел в свою одиночную палату.
Это был ежедневный ритуал, который длился уже достаточно давно. Мне подумалось, что если бы кто-то понаблюдал за такой безумной традицией, то наверняка сказал бы, что Сами — циничный кретин. Сказал бы, что он бездушный изверг, позор для медицины. Я бы тут же ответил этому воображаемому наблюдателю: «Да пошел ты! Сами-святой! А если ты что-нибудь умеешь, да еще в эстетике разбираешься, давай, сделай что-нибудь более разумное, что-нибудь действенное для этого случая. Вот!»
Наверное кто-то припомнит, что при лечении исключительно важно иметь концепцию и стратегию, использовать эффективные методы и тому подобное. Важно найти подход к больному, прибегнуть к точному набору терапевтических средств. И прочее ля-ля-ля. И вот так, сложными высокопарными фразами можно объяснить, что делает психиатр, когда подает неизлечимо больному хореей Хантингтона таблетку аспирина.
Нет сомнения в том, что средневековые инквизиторы тоже были подкованы разными стратегиями и концепциями, посылая безумцев на костер. Как мне кажется, все тогдашние ведьмы ужасно напоминали женщин, страдающих шизофренией. Ну да ладно.
Я хочу сказать только одно: то, что мы делали с Сами, смешивая водку с аспирином, было лишено всякой концепции и стратегии. В этом методе просто соединялись три ключевых элемента, а настоящих базовых элементов любого лечения не так-то и много. В нашем случае это были: милосердие, внимание и водка — идеальная комбинация для растревоженной и измученной человеческой души. Так я сейчас думаю.
Вино и вина
Сама жизнь — это гневный всплеск против смерти,
против холодной не-жизни. Нежный всплеск.
Мне было плохо. Я опять изменил жене — до двенадцати дня был у Ив. Много пил, литрами; задыхался от бурной любви на ее широкой постели, забыв обо всем, что существует вокруг.
После этого я вернулся в свою маленькую квартирку в районе Дианабад. Жена проснулась, и мы стояли в ярко освещенной кухне в напряженном оцепенении. Три часа кряду мы цыкали и шипели друг на друга, цедя сквозь зубы злобные упреки. Потом я вышел и отправился куда глаза глядят, а она выбежала на лестницу и звала меня напряженным шепотом, а я останавливался в пролетах между этажами, вслушивался в этот шепот, в каждой нотке которого сквозило отчаяние…