Безумие — страница 34 из 39

Потом где-то внутри меня послышалось: хлоп. Все — и мой гнев, и моя злоба — лопнули. Мой гнев вытек, как гной из разорвавшейся кисты. Что бы я делал с этим гневом, с этим зверством? Ничего. Я бы только умножил гнев и зверство этого мира. К Безумию Атанаса прибавилось бы и мое Безумие. После зверского рычания у меня першило в горле. И звук с трудом выходил из него. И-и-и. Ох.

— Атанас, за что ты меня? — спросил я его. Мой голос звучал мягко, и это было удивительно.

— У меня золотой гвоздь в руке, — тихо сказал Атанас и весь обмяк. Скукожился и смялся, как одежда, упавшая с вешалки.

— Ага! — прочистил я горло. — Ага!

— У меня лучи в руке. Золотой гвоздь в локте.

— Гвоздь у него! — я поднял руку и очень аккуратно попытался придать глазу более правильное положение в глазнице. Пальцы неприятно увязли в крови.

— У меня золотой гвоздь… — прошептал Атанас и кротко встал передо мной.

— Пошли уже, хватит! — сказал я и ощутил величие: я чувствовал, что победил свой гнев. Я осознал, что это — суетное чувство. — Иди, шагай уже! — добавил я более раздраженно, чтобы не все выглядело так слащаво, как иногда в христианском фарсе. Я бы не подставил ему свой второй глаз, чтобы он засветил по нему своим сумасшедшим кулаком. — Шагай передо мной, твою мать…

Я шел и думал, что не подставил бы ему свой второй глаз, потому что не боль была страшна, а то, что можно переборщить с добротой… Бред какой-то.

— Шевели ногами! — грубовато откашлялся я и повел его в отделение для буйных.

— Ладно! — смиренно пробормотал Атанас и, укрощенный, мягкий, как вата, зашагал передо мной. Он был умиротворен. Ха! Я чувствовал, что его укротила моя доброта. Доброта напоказ. Поверить трудно, пронеслось у меня в голове.

— Доктор! — пробормотал Атанас, пока мы шли. — Да!

— У меня гвоздь в локте.

— Да знаю я, иди уже! — подтолкнул я его настойчиво и почувствовал, что этот маленький человечишка кажется мне трогательным и милым, потому что, благодаря ему, я смог укротить свой гнев. Хоть немного.

— Куда мы идем?

— В отделение к буйным.

— Ага, хорошо! — сейчас Атанас Наков впервые за столько лет был вроде нормальным человеком. Безумие отступило на два шага и наблюдало за событиями этой ночи со стороны.

* * *

— Вколи Атанасу большую дозу. Галоперидол, хлоразин по кубику, добавь антиалерзин. И чтобы в отдельных шприцах, помнишь? Диазепам нельзя смешивать с другими лекарствами, — сказал я сестре мужского отделения, пока она охала и ахала при виде моего разбитого глаза.

Я посмотрел на себя в зеркало над раковиной в процедурной. Выглядел я страшно. С кровавыми подтеками, лохматый, с каплями алой крови на белом халате. Как будто меня нарочно загримировали и одели для съемок какого-то триллера.

— И лечение Атанаса… — продолжил я.

— И что лечение, доктор? — внимательно посмотрела на меня сестра, чувствуя, что это важно.

— Надо подобрать ему новое лечение. До сих пор, кажется, никто не обращал на него должного внимания. Ему необходимо… — И я не смог придумать, что сказать, поэтому пробормотал, — необходим новый курс лечения. Его надо лечить здесь! А то в реабилитационном он бродит безнадзорным, разве не так?

— Так! — сказал кто-то из коридора. Я широко открыл дверь — там кротко стоял и ждал, как решится его судьба, Атанас Наков.

— Ну-ка, шагай в отделение! — строго прикрикнул на него я, но он не испугался. Он был спокойным и радостным. И улыбался. Да так приятно и широко… солнечно улыбался. Как будто к моему лицу подымались лучи от его локтя.

Через несколько дней Атанас Наков стал удивительно меняться, делаться почти адекватным. Он искал встречи со мной, чтобы что-то сказать. И странно, это были абсолютно понятные вещи. Он говорил, что хочет съездить на денек-другой домой, что ему осточертела жизнь в Больнице. И тому подобное. Иногда мы даже разговаривали. О незначительных вещах. О каких-нибудь гвоздях в локтях.

И время в Больнице летело.

Притча о Будде

По своему обыкновению, мы сидели с доктором Карастояновой в ординаторской мужского отделения и пили пиво. Часы показывали десять минут двенадцатого, и какой-то идиот объявлял это бодрым голосом по радио.

С доктором Карастояновой мы могли пить пиво до самого вечера, по уши утопая в сладких хмельных беседах. Я ей жаловался, а она мне улыбалась. Эта женщина умела снисходительно улыбаться каждому, кто был моложе ее. Да как умела! Улыбалась презрительно, кокетливо, вопросительно, беззаботно — сколько характеристик получилось?

— Какая, говоришь, у тебя жизнь, доктор Терзийски? — спросила она и произнесла «доктор Терзийски» так, как Пеппи говорила «господин Нильсон» своей обезьянке.

— Никчемная! — вздохнул я и сделал еще один глоток.

Так мы и проводили дни своей жизни с Карастояновой — за хорошими разговорами и пивом. Наверняка нашелся бы кто-то, кто бы сказал, что мы не работали, но черт побери, мы вкалывали будь здоров. Мы были расторопными и точными в делах, как истинные пьяницы. Обычным людям незачем так вкалывать: за аккуратно и быстро выполненную работу они не получают вознаграждения в виде золота. А мы получали. После окончания всех дел в отделении нас ожидало самое нежное и томящееся, самое золотое пиво в этом мире!

Так мы и жили — работая, решая поставленные задачи, в стремлении к своему золотому вознаграждению. Вожделенному вознаграждению. По крайней мере, так было до тех пор, пока мы работали вместе.

В воздухе вокруг нас витали хорошее настроение и безмятежность. Мы совершали обход, потом я принимал больных, которые поступили предыдущей ночью, и сочинял декурсусы. Эти короткие записи, из которых составлялись потом истории болезни тысяч больных, были полны идиотских формулировок, как, например, «внутренне напряжен» или «внешне спокоен». Добавлял я туда и описания драк, кровавых сцен, инцидентов с ножами, а иногда и описания нелепой смерти; потом я менял лечение для тех, кто в этом нуждался; я делал больных такими, какими хотела их видеть Карастоянова, — бодрыми, веселыми и улыбчивыми, добавляя к их курсу галоперидол или флуперин; назначал инъекции и под взглядами сестер усердно чиркал по страницам огромной кучи документов.

Сестры же только делали вид, что за мной наблюдают и что их интересует моя писанина.

Хотя, черт побери, я иногда думаю, что она их, правда, интересовала. Потому что сестры в Больнице были, как старые, матерые волчицы; они относились к Больнице так же серьезно, как волчицы к своему логову; эти сестры вскормили не одного и не двух безумных ромулов и ремов молоком из хлоразина и флупентиксола.

В одиннадцать часов, точные, как атомные часы, мы с Карастояновой завершали текущие дела, встречались в ординаторской и переглядывались.

Потом я быстренько находил Косю по прозвищу «Скорая помощь» и посылал его за пивом.

Косю Скорая помощь в прошлом был математиком, а в настоящем — пациентом психбольницы. Он любил спорт. Был высоким и худым. И много бегал. Все бегал и бегал. Иногда, бегая по коридорам отделения или по аллеям Больницы, он издавал устрашающий рев, а иногда с треском выстреливал из себя отработанный воздух. Он был похож на снующую, ревущую и стреляющую метлу. Но в принципе, Косю был спокойным и милым, воспитанным человеком. До того, как попасть к нам, он побил своих отца и мать и закидал их камнями. Но может быть, они это выдумали. Он был вынужден киснуть в отделении именно из-за агрессивного поведения, которое, правда, здесь никогда не проявлялось.

А нам с Карастояновой это было на руку.

В одиннадцать мы посылали его в магазинчик за рекой, и в одиннадцать десять он уже был в Больнице с десятком бутылок пива. В такие минуты я хлопал себя ладонью по бедру и восклицал: «Ух ты!» Косю вежливо подавал нам сумку с бутылками, Карастоянова благодарно угощала его десятком сигарет, он откланивался, и мы садились пить.


Кто не пил пива с Карастояновой в одиннадцать утра, после обхода отделения, тот все равно что никогда не пил пива.

Для нас это был нектар. Мы оба немало выпивали по вечерам, так что утром пиво лилось в наши глотки и гасило, как благородный пожарный, разожженный накануне огонь. Ш-ш-ш.

И разглагольствовали. Бесконечно. До конца рабочего дня.

Я жаловался.

Сидел с опущенными руками и жаловался:

— Моя пропащая жизнь! Моя жизнь пропала, доктор Карастоянова. Дурацкая жизнь, моя дурацкая жизнь. Да-с-с…

А Карастоянова смотрела на меня с любопытством. И как будто говорила: «Ах! Сколько же ты прожил, чтобы считать свою жизнь пропащей? И какая невероятная, пышная любовная драма могла бы получиться из твоей истории! Давай же, рассказывай! Я стареющая женщина, я романтичная сплетница, и мое сердце горит от желания соприкоснуться с чужими треволнениями, я жажду душераздирающих историй про молодых и несчастных влюбленных. Ну, давай же!» — вот что выражал, как мне казалось, ее театрально остановленный взгляд.

— Н-да… Я хочу сказать, что все… по-моему, запуталось… и я думаю отказаться и… — произнес я и остановился. Уж очень резко я начал говорить о каком-то отказе, о котором еще толком не думал. Я даже не знал, что именно имел в виду под этим «думаю отказаться». Явно мой мозг выдавал фразы независимо от меня.

— Н-да… — снова протянул я, поднял бутылку пива, посмотрел на Карастоянову через бутылочное стекло и сделал глоток. — Да! Я не хочу так больше жить. Я умру! Да, доктор Карастоянова, я умру.

Я произнес эти слова, и мне стало очень покойно и грустно. Может быть потому, что мне было хорошо в уютном кабинете с многомудрой доктором Карастояновой, с одной стороны, и пивом, с другой. Еще чуть-чуть, и я бы расплакался от умиления и жалости к самому себе. Я чувствовал себя сломленным и размягченным, как вареная мидия.

— Калин, ты меня пугаешь! Перестань пороть чушь, дружок, мы все переживаем такие периоды. Ты же мужчина, возьми себя в руки, недостойно так ныть. И как бы тебе сказать — некрасиво это, жалко как-то. Не уметь вовремя остановиться и взять себя в руки. Что? У тебя роман с психологом? Так это же самое естественное в мире. Если все серьезно, ты разведешься, если нет, то это пройдет. Мне кажется, ты стал больше пить. Это меня тревожит. Но ты еще молод, сможешь бросить. Только не отчаивайся, потому что я терпеть не могу отчаявшихся мужиков, меня сразу тошнит.