Безумие в летнюю ночь: рассказы — страница 12 из 26

- Вот! Смотрите!

Кто знает, открылось ли им Ничто, но бездонность и бесконечность они ощутили.

Дети и не подумали бы поглядеть туда, откуда пришли, если бы не взрослые. Вслед за ними на холм медленно поднялись мужчина и женщина. Подойдя к детям, они кивнули им, улыбнулись, достали полевой бинокль и принялись смотреть в сторону поселка. Тогда и Инч повернулась к знакомому шпилю, к дымкам из труб и шестигранной башне. Все четверо слушали, что говорят взрослые.

- Вот! - воскликнул вдруг мужчина, прижав бинокль к глазам. - Вижу!

- Покажи, дорогой, - попросила его молодая спутница, протягивая руку к биноклю. Настроив его, она подтвердила: - Да, подняли. Вон он.

- Черный?

- Куда черней, - пробормотала она, завороженная зрелищем.

- Если Пирпоинт и вправду не приехал, - сказал он, - кто ж его заменит?

- Какой-нибудь надзиратель, - ответила она лениво. - Дадут ему десять фунтов, он и согласится.

- Может, мне тоже дашь взглянуть, дорогая? - сказал мужчина несколько обиженно.

Он посмотрел. Потом она. Потом им надоело глядеть на черный флаг, и они стали наводить бинокль на что попало, то туда, то сюда. Наконец, еще раз улыбнувшись детям, они пошли вниз.

Отсутствующим, как у ее сестер, взглядом Инч смотрела на горы и реку, которая плавно, словно рыба, поворачивалась белым животом вверх, как только солнце, пробившись сквозь облака, касалось ее. Рори плел венок из маргариток. Потом они молча разложили на салфетке еду. Потом поиграли немножко. Потом Инч ушла куда-то бродить одна. Длинный день клонился к концу. Рори устал и запросился домой, но Инч все никак не хотела уходить. Он ныл:

- Ну почему?

Она отвечала:

- Потому что потому.

Они поссорились. Она обозвала Рори дураком, и он заплакал. В конце концов он заявил:

- Нечего тут смотреть, - свернулся калачиком под деревом и заснул.

Солнце спустилось за горбатые горы, и они вдруг растаяли, а небо раздвинулось, разрисовавшись розовыми хвостами кобылиц и черными спинками макрелей. Рори проснулся, сходил в кусты и вернулся. Инч разбудила спавших в обнимку сестер.

- Пора идти, - сказала она и в последний раз окинула долгим взглядом темнеющий западный свод неба, под которым светлела только река.

Они собрали вещи и побрели домой. Пыльная дорога привела их к краю поселка. Как овцы к загону, сестры-безумицы повернули к дому. Рори пошел к миссис Калла пить чай. Инч же никуда не хотела идти. Она стояла одна в темноте и носком башмака расшвыривала камешки. Из дома вышла миссис Калла и почти силком повела ее к себе ужинать.

Одна за другой заходили к ней сплетницы, но, увидев Инч, прикусывали языки. Миссис Калла гладила Инч по голове, приговаривая: «Бедная девочка! Бедная девочка! Храни тебя Господь!» Дадда Калла, который работал на станции - очищал решетки от водорослей, - спросил ее, где она провела день. Инч бросила небрежно: «Далеко. За холмами».

- Пжеватьбылшто? - пробурчал Дадда. Он всегда говорил так, будто во рту у него были камешки и он боялся их выронить.

- Кекс и конфеты, - гордо заявила Инч.

- Хекскартошкойбылоблучше, - заворочал камешками Дадда.

- А что вы там видели, ребятки? - спросила миссис Калла, поглаживая пухлую ладошку Инч.

- Да так, ничего, - сказала Инч. - Ничего... Но все равно было очень интересно. Спасибо, - добавила она чопорно. - Очень типично. Нам всем очень понравилось.

- Ты скоро снова туда пойдешь? С другими ребятишками? - спросила миссис Калла, сжимая ее ручонку.

- Нет. Спасибо, - сказала Инч, вставая. - Мне надо идти. Отец ждет.

Они не стали ее удерживать. В дверях она остановилась, поглядела на небо и сказала:

- Звезд сколько! Замечательная ночь для прогулок. - И убежала, давясь слезами.

Швыряя камешки, она сидела на улице, пока хватало смелости. Потом ей стало страшно, и, потряхивая кудряшками, она пошла домой.

Он спал в кресле у камина. В руке, свисающей с подлокотника, он держал кусок фанеры, на котором было выпилено: БОЖЕ ХРАНИ КО. Инч понюхала его и определила: виски. Потом она поднялась в спальню. Сестры, лежа бок о бок, смотрели в потолок. Она вытянулась на постели рядом с ними. По потолку, освещенному огнями станции, бежала речная рябь. Глухо, как пульс, стучали турбины. Прошло много времени, прежде чем она услышала, как отец тяжело поднимается по лестнице к себе в комнату и как скрипят под ним пружины. Она подивилась хлюпанью переливающейся через плотину воды - ведь стояла засуха. Потом поняла: это отец, как собака, скулил во сне.

ЖЕНЩИНА, КОТОРАЯ ВЫШЛА ЗАМУЖ ЗА КЛАРКА ГЕЙБЛА[8](перевод А. Ливерганта)

Ей бы жить в Москве. Будь она русской, она бы говорила: «Боже, жизнь проходит, а ведь надо жить. На прошлую Пасху, когда облачка плыли над березовой рощей, реки шептали о приходе лета, а соборные колокола плясали и пели, я сидела дома, пила водку и думала о любви. Не знаю, жизнь ли мстит мне за то, что я не живу, или я мщу жизни за то, что она не дает мне жить. Иван Иванович, ради бога, приходите вечером к пруду. Вы расскажете, почему у меня тяжело на сердце». И Иван Иванович пришел бы к пруду и поговорил с ней по душам. Но жила она не в Москве, а в Дублине (Южное окружное шоссе, маленький красный домик в ряду таких же красных домов, садик, рядом дом для престарелых - забит до отказа, и Килманхамская тюрьма - давно заброшена). Она была из тех добродетельных особ, которые пилят мужа, вместо того чтобы, плюнув на добродетель, напиться с ним вместе. Два раза в неделю она ходила в кино, до блеска вылизывала весь дом, каждую неделю покупала новую безделушку на камин, мыла собаку, терла окна, спала после обеда, читала «Болтовню» и другие женские журналы, ходила гулять, а потом сидела дома, дожидаясь мужа с работы.

Каждый вечер разговор происходил один и тот же:

«Она: - Устал, дорогой?

Он: - Не очень, лапочка.»

- Что было на обед?

- Отличный обед: свиная отбивная, шпинат, жареная картошка, пирог с ревенем, кофе. Очень вкусно.

- А я помыла Герби. Посмотри, какой чистый. Его мыть - наказание. Но он душка. Ведь ты душка, Герби?

- Хороший, хороший Герби. Любишь купаться, собака? Лю-юбит. С мыльцем, да? Устала, лапочка?

И она всегда отвечала, что устала, даже очень, или что у нее колет в боку, или болит голова, и при этом изображала на лице тоску, а он говорил, что ей не надо бы так себя утруждать, право, незачем, а она вскидывала брови и грустным голосом просила дать ей вечернюю газету. Тогда он предлагал ей пройтись или сходить в кино, или садился выкурить трубку, или рассказывал неприличный анекдот, после чего супруги отправлялись спать - и так повторялось da capo[9] изо дня в день. Прежде чем лечь, она обязательно читала молитву, перебирая четки, а потом, свернувшись калачиком, ложилась рядом с мужем и ждала, пока тот захрапит. Он был честный, работящий, прямодушный, во всех отношениях достойный человек и ей нравился, но она его не любила. Кроме того, у них не было детей, и это ее огорчало. К тому же он был методистом и регулярно ходил в ближайший методистский храм, и это тоже ее огорчало. Ее не покидала надежда обратить его в истинную веру: она об этом прилежно каждый день молилась, хотя ему никогда ничего не говорила. Как всякий англичанин, он был весьма несговорчив в вопросах религии.

Как-то утром, поцеловав мужа на прощание у калитки своего садика, она вдруг отпрянула и внимательно посмотрела на него:

- Дорогой, ты не брился?

Глупо хмыкнув, он приподнял шляпу и, убегая, бросил:

- Усы отпускаю, лапочка.

С тех пор в течение нескольких недель к их дежурному диалогу прибавилось еще пять реплик:

- Дорогой, мне не нравятся твои усы.

- Отрастут. На работе мне с этими усами и так прохода не дают. Плевать. Завидуют, ясное дело.

- Но они щекочут, дорогой.

- А тебе не нравится, лапочка?

Однажды вечером они пошли в кино на «Сан-Франциско» с Жанетт Макдональд и Кларком Гейблом в главных ролях. В фильме действовали дурной человек, хороший человек и поющая героиня, дружбе которых не могло помешать даже то, что героиня все время пела, а хороший человек (его играл Спенсер Трейси) был священником. Как-то дурной человек повздорил со священником, и хотя священник (в миру - боксер) мог бы нокаутировать его одним ударом, он только вытер кровь, выступившую в углу рта, и печально посмотрел на распутника. В конце фильма, когда во время землетрясения земля проваливалась под ногами и в ней зияли трещины, дурной человек становился на колени и обретал веру. В этот момент камера показывала только подошвы мистера Гейбла, потому что в лице его не было и тени покорности. Потом все брались за руки и, просвечивая через наплывающий на них прозрачный занавес кинотеатра, спускались с горы навстречу зрителю, распевая песню «Са-ан-Франциско, открой свои жемчужные врата...» (и так далее), после чего зритель уходил домой совершенно счастливым.

В тот вечер она возвращалась из кино в молчаливой задумчивости. Дорогой она не слышала замечаний мужа о фильме, а дома все как-то странно приглядывалась к нему. Ей не сиделось на месте, ложиться спать она явно не собиралась, отмалчивалась, виновато поглядывала на мужа, забыла помолиться на ночь и долго еще лежала без сна, глядя, как по отрогам холмов пробегают тусклые блики городских огней.

На следующий день утром она одна пошла в тот же кинотеатр, а вечером попросила его пойти с ней еще раз, чему он был только рад, потому что хотел еще раз посмотреть, как проваливается земля во время землетрясения. Весь фильм она просидела, держа мужа за руку и украдкой поглядывая на его черные, как у Кларка Гейбла, усики. Перед сном она надела розовую шифоновую ночную рубашку - ту самую, которую купила, когда думала, что родит, а был выкидыш; еще она надевала ее, когда ей удаляли камни, и когда у нее был аппендицит, и когда ее везли в больницу после падения с лестницы. Она побрызгала из флакона духов за ушами и, взглянув на себя в зеркало, сказала: