Безумие в летнюю ночь — страница 4 из 8

- А поглядите на них сегодня. Такие же грязные, такие же нищие, такие же отсталые, и кого они в этом винят - наверняка таких людей, как мы. Им все кажется, будь у них моя земля, уж они бы сумели хозяйничать. А почему не сумели на своей? Почему? Почему, я вас спрашиваю?

Старикан был порох, чуть что вспыхивал.

- Вы, юноша, городской житель, что вы знаете об этом народе? Ирландию знают такие люди, как мы. Нас не отделить от нее, нас, тех, кто здесь родился, кто знает эту землю и ее народ.

- Но вы ведь родом из торговой семьи? - осмелился вставить я.

- Родители мои скопили свой капитал на бутылках, - сказал он, протягивая руку за бутылкой, - а я спустил их капитал на бутылках, добавил он, и я понял, что от частого повторения шутка перестала быть шуткой. И точно, разливая трясущейся рукой виски, он напустился на меня.

- А кто сейчас производит стекло в Ирландии? - просипел он. - Когда наша семья перестала производить стекло, почему никто другой не занялся этим? Было время, когда в Ирландии умели делать замечательное стекло. Мог развиться крупный национальный промысел - повсюду люди выдували бы дивные изделия из стекла. Из других стран приезжали бы любоваться ими. Мальчишкой я видал такое! Фф-у! - и стеклянный шар готов, сверкающий, переливчатый, яркий. Так нет же! А что видишь сейчас в витринах? - выкрикивал он и, придвигаясь ко мне, скалил гнилые, расшатанные зубы. - Неумехи, да, да! Нация неумех. Вот кто мы такие, нация неумех! Кому чего не дано, того не дано. А им не дано.

И тут мне впервые открылось, как глубока их ненависть к нам, так же глубока, как наша, так же глубока и так же ужасна, и хоть он и разозлил меня, в его голосе было столько презрения, что у меня не хватило духу посмотреть ему в глаза. Виски ударило мне в голову.

- Развал начался два века назад, - перешел я в наступление. Англо-ирландская Уния* - вот что разорило нас и наши промыслы. Неужели вы этого не понимаете? И вас она тоже разорила. И ваше стеклоделие. Разве вы не такая же частица Ирландии, как мы?

* "Акт об Унии", вступивший в действие 1 августа 1801 года, ликвидировал парламентскую автономию Ирландии.

- Ох, вечно одно и то же! И это нас разорило, и то, и пятое, и десятое! Говорю вам, мне стыдно, когда меня называют ирландцем, да я и не ирландец, по правде говоря. Я колонизатор, плантатор - называйте, как хотите, - один из тех, кто пытался что-то из вас сделать. Почему ваш народ не боролся за свои права, когда у вас был парламент?*

* Ирландская парламентская автономия просуществовала с 17 мая 1782 года ("Акт о разрыве") до 1 августа 1801 года ("Акт об Унии").

Я пытался было возразить ему, но он не дал мне вставить ни слова - до того раскипятился, что расплескал виски по камину.

- Знаю я, что вы скажете, но посмотрите на валлийцев, посмотрите на шотландцев. Парламента у них нет, а они живут припеваючи. Что нам мешает ткать льны и шелка, узорчатые, как у индийцев или славян? Где наши ремесла? Что мы можем предъявить миру? Что и когда мы сделали? Только и знаем, что копать огороды да пахать поля. Почему мы не ткем тканей, да-да, своих тканей, тканей (он буквально изрыгнул это слово), да таких, в которые любую женщину манило бы укутаться, тканей, которые ласкали бы тело? Ярких, блестящих, невесомых тканей.

Его крохотные ручки потирали ляжки.

- Эк размечтались! - улыбнулся я, отодвигаясь от старика.

- Это в вас заговорил человек с револьвером. Но тут нет ничего невозможного. Или, скажем, почему бы нам не вывозить цветочные луковицы или цветы, как голландцам, французам или жителям Нормандских островов?

- Куда там! Климат не тот.

- Бросьте! Климат тот. А Гольфстрим на что?

- Гольфстрим?

Бесноватый Кочетт!

- Гольфстрим обогревает наше южное побережье. В Керри можно среди зимы выращивать на открытом воздухе акации. В самом начале марта мне случалось собирать в горах камнеломку. Жасмин, сирень, фуксии...

- Фуксию в букетах не продают, - поддел я его. - И луковиц у нее нет.

Он задрыгал ногами и руками, швырнул стакан в огонь, хватил палкой по камину и хоть и запинаясь, а довел свою речь до конца:

- Она растет, растет! Говорю вам, дикая фуксия цветет посреди зимы. На открытом воздухе. Ну и упрямец же вы! И желтофиоль, и ландыши, и фрезии, и гардении, и земляничник, и резеда. И самые нежные папоротники. Какие великолепные возможности упущены! И дохода цветы принесли бы больше, чем картошка. Но они плюют на цветы, а это все равно что плевать на золото.

- Но они же фермеры.

- А немцы кто, а голландцы, а бельгийцы? Ах (прочувствованное ностальгическое "Ах!"), я знаю этот народ. Не то что вы, горожане. - И, понизив голос: - Знаю их женщин. - Снова потер ручками ляжки и потрепал меня по колену. - Я знавал разных женщин: англичанок, француженок, итальянок. Русских и то знал. Русские сходны с ирландками, ей-ей. Но уж такие упрямицы, капризницы, гордячки - не дай бог. Ирландки тоже гордячки, но до русских им далеко. С ирландкой никому не сравниться, с хорошей ирландкой конечно. Одна беда - уж очень они ветреные. Их надо приковать к себе самой что ни на есть беспощадной религией, иначе они упорхнут - и поминай как звали. Впрочем, что я говорю, вы ведь все это знаете не хуже меня.

Он сбил котелок на ухо, проказливо хихикнул, и хохол у него на затылке загнулся, как хвост селезня. Поворошил угли кочергой и, сколько я ни отнекивался, подлил мне виски - как все старые холостяки, у которых клубы и балы остались в далеком прошлом, он радовался любому собеседнику.

- Ох-хо-хо, - развздыхался он, наполняя мой стакан, - лучше здешних женщин нет. И лицом хороши, и в теле. И крепко сбитые - еще бы, столько в поле работать! А руки! - И он бутылкой обрисовал их очертания в воздухе. Груди тюльпанами. Хороши! До чего хороши! Но где вам знать? Вы кроме своего города ничего не знаете. Город! Тьфу! Я за горожанку и гроша ломаного не дам.

Я опрокинул виски не разбавляя.

- Это почему же я не знаю деревню? - взвился я. - Еще как знаю! Не хуже вас и даже получше. И женщин здешних знаю. В какие только игры я с ними не переиграл! И коли на то пошло, я родился в деревне, здесь, в этих самых местах. И мать моя, и бабка, и все предки здесь родились и похоронены здесь, на кладбище в Килкри. В детстве я и сам жил неподалеку от Фаррейна, а до меня там жил мой отец.

Тут мне почудилось, что он съежился, втянул длинную шею, как улитка или черепаха при первых признаках опасности.

- Как вас зовут? - вдруг притихнув, спросил он.

Я назвался.

- Отлично помню вашу мать, - сказал он. - Она арендовала у меня землю. И отца помню. Он был расквартирован в Килкри. В первый раз я с ним столкнулся, когда сгоняли с земли одного моего арендатора. В дверь проткнули раскаленную кочергу, а он ухватился за нее да как дернет, так она у него в руках и осталась. Молодец, ей-богу.

- Это и я помню, - сам я тоже притих.

- Где вам помнить такие незапамятные времена, юноша, - грустно сказал он.

- Да нет же, отлично помню, - не отступался я. - Помню, у отца еще была перевязана рука.

- Не можете вы этого помнить, - и он стеганул тростью по мраморной боковине камина. - Это было в незапамятные времена. Лет сорок назад, если не больше. Сорок, если не больше, - повторил он и перевел слезящиеся глаза на огонь, потом опять на меня, словно надеялся, что во мне ему будет явлен и мой отец, и все эти сгинувшие, невозвратно ушедшие годы.

- А где ваш отец теперь? - спросил он.

- Умер, - сказал я.

- А-а, умер, значит?

- Да.

- А ваша мать?

- Умерла, - тихо сказал я.

- А-а-а!

Он поглядел на тлеющие угли, они, казалось, бросали еле заметный отсвет на его почти незрячие глаза, и не так ночь, как тишина, подкравшись исподтишка, застигла его врасплох. Но почти сразу же по плиткам затопотали шаги, дверь распахнулась, и в гостиную ворвались темноволосая, крепко сбитая Джипси, а за ней Стиви, как всегда вразвалку. Меня Стиви не заметил, прошел прямо к старику, буркнул ему "здрасьте". И мне почудилось, будто длинная шея вновь втянулась в плечи. Кочетт не ответил Стиви на приветствие, он с трудом поднял руку и взял девушкины пальцы слабеющей рукой. Рука у него была не больше ее руки, и пальцы, оплетенные разбухшими венами, изрезанные тысячью старческих морщин, розово просвечивали от огня. Глаза их встретились - и лебедино-длинная шея любовно поплыла к девушке.

- Хорошо погуляла, красавушка?

- Да, дошла до самого моста у пивной.

Она так старательно выговаривала слова, что уголки рта врезались ей в щеки, точь-в-точь как завитки инициалов на его перстне врезались в золото. Ее обычно угрюмые глаза ласково смотрели на него, при этом освещении она казалась чуть ли не красавицей. Он погладил ее по рукам и задал ей второй, очевидно дежурный вопрос. Отвечая, она улыбнулась ему.

- А клёв был? - спросил он.

- У моста рыба жирует.

- То ветер дул. По ту сторону долины всегда гуляет ветер.

Стиви громко захохотал, голос его казался грубым, хамским по сравнению с звучным голосом девушки и изысканными интонациями старика.

- Жирует? Клёв? Скажешь тоже, клёв! Это я плевал в воду, когда ты отворачивалась.

- Да нет, клёв был, - вспылила она. - Они играли - я видела, как серебрились брюшки.

- Ой-ёй, боже ж ты мой! - издевательски протянул Стиви. - Брюшки! Какие выражения! Ой-ёй-ёй!

Кочетт так стиснул палку, что она затряслась, а костяшки пальцев у него побелели. И как затопочет на Стиви:

- Раз дама говорит, что есть клёв, значит, клёв есть. Вы грубите даме - неужели вы так плохо воспитаны?

Голос у него дрожал, словно он и сам испугался своей дерзости. И было чего пугаться! Стиви, как и следовало ожидать, так завелся, что едва не хватил старика по голове.

- Всякий тут английский сукин кот будет мне указывать, как обращаться с девчонкой, да и вообще с девчонками. Не бывать этому!