Безумные русские ученые. Беспощадная наука со смыслом — страница 44 из 76


И чтобы хоть как-то прояснить для себя, через что пришлось пройти в ГУЛАГе А.Л. Чижевскому, приведём те истины, которые открыл для себя другой сиделец, замечательный отечественный писатель, Варлам Шаламов. Вот эти лагерные истины.

Что я видел и понял в лагере:

1. Чрезвычайную хрупкость человеческой культуры, цивилизации. Человек становился зверем через три недели – при тяжелой работе, холоде, голоде и побоях.

2. Главное средство растления души – холод, в среднеазиатских лагерях, наверное, люди держались дольше – там было теплее.

3. Понял, что дружба, товарищество никогда не зарождается в трудных, по-настоящему трудных – со ставкой жизни – условиях. Дружба зарождается в условиях трудных, но возможных (в больнице, а не в забое).

4. Понял, что человек позднее всего хранит чувство злобы. Мяса на голодном человеке хватает только на злобу – к остальному он равнодушен.

5. Понял разницу между тюрьмой, укрепляющей характер, и лагерем, растлевающим человеческую душу.

6. Понял, что человек стал человеком потому, что он физически крепче, цепче любого животного – никакая лошадь не выдерживает работы на Крайнем Севере.

7. Увидел, что единственная группа людей, которая держалась хоть чуть-чуть по-человечески в голоде и надругательствах, – это религиозники – сектанты – почти все и большая часть попов.

8. Легче всего, первыми разлагаются партийные работники, военные.

9. Увидел, каким веским аргументом для интеллигента бывает обыкновенная плюха.

10. Понял, почему человек живет не надеждами – надежд никаких не бывает, не волей – какая там воля, а инстинктом, чувством самосохранения – тем же началом, что и дерево, камень, животное.

11. Видел, что женщины порядочнее, самоотверженнее мужчин – на Колыме нет случаев, чтобы муж приехал за женой. А жены приезжали, многие.

12. Видел ледяной карцер, вырубленный в скале, и сам в нем провел одну ночь.

13. Страсть власти, свободного убийства велика – от больших людей до рядовых оперативников – с винтовкой.

14. Неудержимую склонность русского человека к доносу, к жалобе.

15. Узнал, что мир надо делить не на хороших и плохих людей, а на трусов и не трусов. 95 % трусов при слабой угрозе способны на всякие подлости, смертельные подлости.

16. Научился «планировать» жизнь на день вперед, не больше.


И вот в этот-то ад и угодил человек с тонкой душевной организацией, настоящий интеллигент. Но попытаемся в детских воспоминаниях Чижевского разглядеть те ростки духовной силы и мужества, которые и позволили ему сохранить в себе человеческое даже в лагерном аду. Итак, мы читаем: «На всю жизнь у меня осталось яркое воспоминание о том, как я однажды оскандалился перед отцом во время чтения стихотворения Лермонтова «Казачья колыбельная песня». Это произошло через несколько дней после нашего приезда в Белу. Мне тогда было девять лет, и я знал много стихотворений, но отец, готовя меня к экзаменам в гимназию, решил придерживаться программы и желал, чтобы я в его присутствии прочел те стихи, которые надлежало выучить.

Живо помню всю обстановку, меня окружающую. Был декабрьский день, по-видимому воскресный; отец все свои воскресные дни из года в год посвящал мне. Мы сидели за моим белым письменным столом, я справа от отца перед томом лермонтовских стихов. Тут же лежала программа приемных испытаний в гимназию. Отец развернул книгу, и я начал читать «Казачью колыбельную». Сразу же, как по мановению магического жезла, я был перенесен в самое раннее детство. Обрывки смутных воспоминаний поплыли передо мной. Я вспомнил об умершей матери, о нянюшке, которая мне перед сном рассказывала сказки и пела песенки, и чувство грусти и тоски о потерянном рае, о светлой беззаботности защемило мое сердце. Я уже был не тот: я входил в жизнь, и уже первые заботы и первые обязанности начинали давить меня своим грузом, я расставался навсегда с моим светлым детством: начиналось отрочество, я уже должен был учиться. Впервые понятие о долге входило в мою жизнь. Рядом со мной сидел отец, которого я болезненно-глубоко любил и почитал и в котором был сосредоточен весь мой мир, то есть весь я принадлежал ему, и мне казалось, что я и отец – одно существо: один без другого мы жить не могли. Но отец был человек военный, и боязнь потерять его с самого раннего детства тайно терзала мою душу. Уже при словах: «но отец твой старый воин» голос мой дрогнул, и в глазах появились слезы. Но я еще крепился, и третью строфу прочел быстрее и громче, чтобы скрыть от отца нарастающее душевное волнение и подступающие слезы. Однако это мне не удалось. Содержание четвертой строфы ударило по самому моему сердцу: мать провожает сына на войну. Родная мать! А у меня нет родной матери – я сирота. И чувство жалости к себе – острое и болезненное – залило всю душу. Я уже не мог более сдерживаться и разрыдался, припав к отцу и заливая его серую куртку горькими слезами. Я долго еще не мог успокоиться, несмотря на все утешения и ласку отца. Начинал читать, и снова слезы душили меня. Мои рыдания услыхали бабушка и мама и пришли спросить, в чем дело. Отец – человек исключительной душевной чуткости – догадался об охвативших меня эмоциях, ничего не отвечая на их вопросы, успокаивающе махнул рукой, а я еще плотнее прижался к нему. Так я тогда и не дочитал этого стихотворения. Потом я заметил, как отец пошел к бабушке объяснить причину моих слез. Вечером мама и бабушка были особенно ласковы со мною, подозвали меня к себе, целовали, угощали конфетами, и бабушка мне сказала:

– Это, деточка, хорошо, что ты всплакнул при чтении стихов. Значит, у тебя доброе, отзывчивое сердце, Ты пошел в Чижевских: все они добряки удивительные».

И если даже Варлам Шаламов признаёт бесспорное преимущество женщин («Видел, что женщины порядочнее, самоотверженнее мужчин»), то, наверное, любимая тётушка и бабуля, сказавшая про всех Чижевских, что «все они добряки удивительные», – это и был тот урок несгибаемого мужества, который запомнил на всю жизнь маленький мальчик, разрыдавшийся над стихотворением Лермонтова, потому как был добряк необыкновенный. А Добро – это сила, да ещё какая!

А.Л. Чижевский – учёный, который принадлежит к такому направлению как «русский космизм». Вот как он сам говорит о первом своём приходе к звёздам и, в отличие от французского философа XVII века Блеза Паскаля, звёздное небо никогда не пугало его, а, наоборот, манило: «Астрономией же я стал пылко интересоваться еще в 1906 году, то есть девяти лет от роду, а в 1907 году уже написал «Популярную космографию по Клейну, Фламмариону и другим» – «труд», сохранившийся в моем архиве до сих пор.

С каким душевным трепетом и наслаждением я любовался звездами через свой телескоп! Русские, английские и французские звездные атласы лежали поверх археологических учебников. Так было и в моем сердце. Причудливые узоры созвездий я долгое время предпочитал греческой палеографии или истории археологических открытий. Я метался из одной области в другую и наслаждался дивною способностью ума познавать. Я любил мои астрономические книги и звездные атласы. Помногу раз я подходил к ним, раскрывал, любовался ими со всех сторон, рассматривал и гладил их переплеты, беспричинно перелистывал их, снова ставил на полку в шкафы и, отойдя на шаг-другой, любовался снова.

Еженощные наблюдения в телескоп за звездами раскрывали мне все несказанное великолепие надземного мира. Несмотря на протесты мамы, я никогда не приносил телескоп ранее часу ночи. Я приходил возбужденный, с раскрасневшимися щеками и не всегда сразу засыпал. Как часто мне снились те же звезды с их живой игрой, малые и большие бриллианты золотого, рубинового, синего цвета чистейшей воды. Звезды являлись то в одиночку, то сразу по две, вращаясь вокруг общего центра тяжести, то целыми скоплениями, летящими прямо на меня. Но как не влекущи были мои сны, все же звездная действительность была еще прекраснее. И ни разу за всю свою жизнь, тысячи раз прикладывая свой глаз к телескопу, я не мог спокойно смотреть на небесные тела. Даже профессиональная привычка не освободила меня от благоговения перед красотою и величием неба.

Уже одно прикосновение к телескопу вызывало во мне странно-напряженное чувство, похожее на то, когда человек ждет свершения чего-то загадочного, непонятного, великого. Но при взгляде в окуляр я почти всегда испытывал и испытываю головокружение и ту спазму дыхания, о которой говорят «дух захватывает». Это чувство похоже на то, которое испытывает человек, вдруг представший перед пропастью: окружающая красота влечет его взор, глубина потрясает и приводит в действие инстинкт самосохранения. Очарование и ужас сливаются вместе, голова кружится, легкие спастически сокращаются… Как страстно влечет и одновременно пугает звездное небо человеческую душу. Как в бездну, со страхом и неодолимым притяжением заглядываем мы в раскрытое перед нами небо и видим, как живые, горящие сверкающие драгоценные каменья висят в бездне, задрапированной черным бархатом. Всех размеров, одна дальше, другая ближе, сверкая сотнями золотистых оттенков, колеблясь и дрожа, наполняют нашу Вселенную рои бесчисленных светил. Только планеты представляются ровными кружками со всеми многоразличными особенностями. Розоватый Марс со своими шапками полярных снегов, полосатый Юпитер, Сатурн с изумительным безупречным кольцом, наконец, наш спутник – Луна с фантастическими пейзажами!

Ах, Луна! Не одну ночь я посвятил ее изучению. Кто хоть раз видел в телескоп ночную спутницу, когда она кокетничает с нами, становясь в три четверти, тот уже никогда не забудет волнующего очарования ее мертвого, ее бездыханного ландшафта. Острые пики гор, равнины, как бы циркулем очерченные кратеры, длинные угольно-черные тени, без полутеней, моря без воды, а над всем зелено-желтый, пронзительно слепящий свет, тоже мертвый, холодный, безжизненный. Пустыня, усеянная хребтами и кручами, нечто земное и в то же время вполне отошедшее. Лучшая иллюстрация к понятию «мертвое», бесконечно более выразительная, чем любое мертвое тело на Земле. Холодом мрачной, предельно-мрачной безнадежности веет от вечно незыблемых, пустынных, диких, странно-однообразных форм лунной поверхности. Но холод этот не смущает наше воображение, а, наоборот, возбуждает его, разогревает фантазию, как морозный воздух девичьи щеки, заставляет думать, строить гипотезы. Луна перестает быть только астрономической величиной, она входит в нашу жизнь, мертвая врывается в живое. Ее близость к Земле говорит о взаимодействиях, о системе двух тел – Земли и Луны, связанных мощными узами ньютонианского тяготения, обменом излучений и бог весть еще какими силами, нам неизвестными. Под властью лунного ландшафта я зарываюсь в книги о Луне, книги астрономические, но очень скоро перехожу к книгам, где также изучается Луна в ее влияниях на земную природу, на органический мир, на человека. Я перечитываю все, что касается этого праздного, как сказали бы классически настроенные ученые, вопроса: от сочинений Гиппократа, Гелена и многих других – до Парацельса, Нострадамуса.