— Прошу тебя, друг, дай мне списать, как ты обещал. Угощение за мной. Поведу тебя к цыганкам. Если цыганки тебе не по душе, то поведу к…
Не дав ему досказать, куда он меня еще поведет, я успокоил его:
— Можешь списывать. Ничего не имею против. Постарайся только, как я уже говорил, не попасться на глаза преподавателю. Не то вылетишь с экзамена.
Мое внимание привлекла одна из девушек — пышнотелая, рослая и, пожалуй, лучше других одетая.
Филипаке перехватил мой взгляд:
— Разглядываешь Валентину Булгун?
— Ты знаешь, как ее зовут?
— Конечно! И я должен предупредить тебя, друг, что она служит у Аспазии Гарник, у той, что…
Он не успел закончить фразу. В класс с журналом под мышкой вошел учитель. Первый учитель этой гимназии, которого я видел. Он направился к кафедре. Мы вскочили, словно по команде, и почти в один голос прокричали:
— Здрасте, господин учитель!
— Добрый день, дети, добрый день.
Нас с трудом можно было назвать детьми, но в конце концов мы не возражали. Я тотчас принялся рассматривать и изучать вошедшего, как делал всегда, когда в первый раз встречал человека, с которым мне предстояло иметь дело. Он не вызвал у меня восторга. Но и особого разочарования — тоже. По правде говоря, этого человека жизнь потрепала изрядно хотя ему было не более тридцати. Необыкновенно длинный утиный нос и тонкие черные усы ниточкой украшали его лицо. Очки на носу сидели криво. Одет он был более чем скромно. В волосах, сальных, спутанных и, по-видимому, вообще не знавших гребня, проглядывали седые пряди. Он подошел к кафедре и тяжело, почти по-стариковски опустился на стул. Молча обвел класс глазами, подолгу останавливаясь на каждом ученике. После чего сухо кашлянул и вытер губы платком. Брюзгливо произнес:
— Гм, гм, гм! Вы явились держать экзамен, не так ли? Хотите получить что-нибудь вроде справки, так?
— Так, господин учитель.
— А вы уже не молоды… Многие из вас далеко не первой молодости.
Мы прыснули. Учитель постучал пальцем по кафедре.
— Силенциум…[7]
Мы успокоились и замолчали.
— И вы, девушки… И вы уже не молоды.
Девушки не были удивлены бестактностью учителя. Они потупились и приуныли. Мы, парни, заулыбались. Те, что постарше, поглаживали усы. На их взгляд, девушки, собравшиеся в классе, были в самой поре, как раз созрели для объятий.
— Ну, хорошо, хорошо! Оставим это. Вопрос в другом. Вопрос в том, готовились ли вы хоть как-нибудь. Хоть сколько-нибудь.
В классе воцарилась гнетущая тишина. Ее нарушил низкий голос из дальнего ряда:
— Еще бы! Мы превзошли все науки, господин учитель.
— Посмотрим, посмотрим, — проговорил тот. — А как тебя зовут?
— Мэтрэгунэ… Мэтрэгунэ Искру…
Учитель внимательно посмотрел на юношу, похваставшего, что превзошел все науки. Разглядывая его, он задумчиво скреб затылок. Начесавшись, пятерней поправил волосы. Потом сказал:
— Молодой человек… Ты, что назвался Мэтрэгунэ. Ну-ка, встань.
Все мы, находившиеся в классе, повернули головы. Названный поднялся. Это был один из тех двух крепышей, что перед экзаменом гоняли во дворе мяч.
— Ты случайно не родственник покойного учителя истории Амоса Мэтрэгунэ, о смерти которого мы все сожалеем?
— Я его сын, господин учитель.
— У него было, кажется, два сына.
— Два, господин учитель.
Еще один крепыш поднялся из-за стола.
— Второй — это я. Я тоже пришел. А зовут меня Мэтрэгунэ Друбат, господин учитель.
— Хорошо, садитесь. Садитесь и знайте, что я очень любил покойного Амоса Мэтрэгунэ. Любил и уважал. Он был моим учителем. Хорошим учителем.
Рослую девицу преподаватель заметил тоже. Удивился. Спросил:
— А ты, Валентина, чего здесь потеряла?
— Я тоже пришла сдавать экзамен, господин учитель.
В классе засмеялись. Засмеялся и учитель.
— Ну да, ну да… Ладно.
Филипаке Арэпаш прошептал мне на ухо:
— Ты что-нибудь слышал об этом волосатике?
— Ничего. Откуда? Я четыре года отсутствовал. В мое время гимназии еще не было. Только ремесленное училище.
— Это странно. Туртулэ известен всему уезду. Он из Александрии. Сын купца. Всю войну провел на переднем крае. С той поры он малость не в своем уме. Да ты и сам увидишь. Все уши нам прожужжит фронтовыми воспоминаниями.
Пророчества однорукого не сбылись. Во всяком случае, на этот раз. Неопрятный, длинноволосый учитель не произнес больше ни слова.
Он спустился с кафедры и, заложив руки за спину, стал прогуливаться между рядами. Разглядывал нас, затем вернулся на кафедру. Облокотился на нее.
— Я бы хотел… Я бы хотел, чтобы вы описали мне какое-нибудь событие из вашей жизни. По тому, как вы напишете, я буду судить, знаете ли вы грамматику, читали ли вы что-нибудь из художественной литературы и представляете ли вы, что такое сочинение.
— Я погорел, — прошептал мне Филипаке Арэпаш. — Дружище, я погорел. Если я спишу, он меня застукает. Я погорел. Я думал, он даст нам какой-нибудь грамматический разбор. А теперь я погорел.
— Ничего, справишься. Не бойся. Ты прекрасно справишься.
Учитель снова постучал пальцем по кафедре.
— Силенциум…
Когда класс утих, он добавил:
— Бояться нечего. К таким верзилам, как вы, у кого и в помыслах нет стать учителями, я отношусь снисходительно. Я ведь прекрасно понимаю, что вы вовсе не стремитесь стать великими учеными. Я знаю — вам хочется получить документ, чтобы жить чуть-чуть полегче. К тому же, если вам не удастся блеснуть в письменной работе, у вас останется еще возможность побеседовать со мной на устном экзамене… Устный экзамен будет решающим.
Он раздал нам по листу бумаги; на каждом в углу стояла гимназическая печать и его подпись. Потом подбодрил нас:
— Начинайте. Начинайте и работайте спокойно, не спеша. Поспешишь — людей насмешишь. Времени у вас достаточно.
Он достал из кармана книжечку и, поправив на своем утином носу очки, углубился в чтение.
Я разложил на парте бумагу. Опробовал перо. «Теперь, — сказал я себе, — нужно собраться с мыслями и сосредоточиться». Но не успел я собраться с мыслями, как однорукий вдруг сильно толкнул меня в бок здоровой рукой. Когда я повернулся к нему, он шепотом спросил:
— Ты почему не начинаешь? Разве в твоей жизни не случалось ничего необыкновенного? Мне кажется, когда ты начнешь писать, то и я, глядя на тебя, разойдусь.
Мне трудно было сказать ему правду. Мы ведь только что познакомились. Да я и не смог бы сказать ему правду, даже если бы мы были старыми знакомыми и друзьями. Поэтому я ответил:
— Нет, Филипаке. До сих пор, слава богу, со мной ничего такого не случалось. А с тобой?
— Со мной случалось всякое. Только я не знаю, что выбрать и как начать. До сих пор мне даже открытки самому писать не приходилось.
Он потряс своим уродливым, почерневшим обрубком. Я счел уместным дать ему совет:
— Напиши, как ты потерял руку.
Он помрачнел. Это воспоминание было ему неприятно. Некоторое время он раздумывал. Потом перестал дуться и выдавил из себя некое подобие улыбки.
— Бедная моя рука… Я потерял ее три года назад, на молотьбе. Попала в молотилку. Ее туда втянуло и оторвало. Боль — адская. Думал, глаза лопнут. Но мне повезло. Раздробленную руку отрезали в больнице, и я остался жив. Жить и с одной рукой можно.
— Вот и расскажи про все это и постарайся писать как можно понятнее, по возможности, без грамматических ошибок.
— Ты думаешь, у меня получится?
— А почему бы нет? Попытайся. Попытка не пытка.
Мне сочинение не представлялось трудной задачей. В моей памяти хранилось много событий, одно чудней другого. Я решил изложить несколько наиболее невинных воспоминаний. Так как, не зная моих замыслов, никто мне не улыбнулся, я улыбнулся себе сам; сосредоточившись и обмакнув перо в чернила, я склонился над бумагой. Из-за неловкой позы тело мучительно заныло. Голова запылала в жару. Лицо исказилось. В глазах появился блеск, — и с той секунды, как я начал писать, вплоть до того момента, когда все четыре страницы оказались исписаны мелким, но четким почерком, окружающий мир перестал для меня существовать. Напрягая и подстегивая свой мозг, сжато, сухо, в резких и грубоватых выражениях я поведал об одной истории, случившейся со мной во времена немецкой оккупации.
Кончив, я взглянул на однорукого. Его страх прошел. Он торопливо писал левой рукой. И, казалось, был счастлив.
Подписавшись под своим сочинением, я подошел к кафедре и вручил работу учителю. Тот положил ее в портфель.
Выйдя на школьный двор, я принялся расхаживать вдоль стен. Чуть не задохнулся от зловония, которое исходило от уборных. К горлу подступила тошнота. Я закурил сигарету, после чего вонь показалась мне не столь нестерпимой.
Вскоре следом за мной вышел и Филипаке Арэпаш. Он был весь в поту, словно выкопал в одиночку целый колодец.
— Черт бы побрал это сочинение, дружище! Мне было бы легче с одной рукой валить лес, орудуя пилой и топором, чем написать эти две страницы.
— Довольно сравнений. Расскажи лучше, как получился рассказ?
— Немного путаный. Вся надежда на снисходительность Туртулэ. Если с письменной работой все обойдется, то уж устный-то экзамен я наверняка сдам и переходной балл будет обеспечен.
Солнце стояло в самом зените. Во дворе, покрытом щебнем и пылью, воздух раскалился до предела. Однорукий вытирал с лица пот то здоровой рукой, то увечным почерневшим обрубком.
— Ты не хочешь пойти ко мне? — спросил он.
— А это далеко?
— На Дунайском проспекте, у самой заставы.
— А твои родители не рассердятся, если ты приведешь им в дом незваного гостя?
— Какие родители? Я живу с одной матерью… А мама… если и рассердится, то это ее дело. К вечеру подобреет. Но я думаю, не рассердится. К нам всегда ходит много народу.
Мы отправились. Опять хромой с безруким! Вдвоем мы составляли весьма забавную пару. Встречные прохожие оборачивались и либо глазели, как я хромаю, либо бесцеремонно разглядывали почерневшую культяпку Филипаке. Хромой с безруким!.. Безрукий с хромым!..