Безумный лес — страница 17 из 77

— Спасибо… Панделе никогда не собирал для меня ягод.

— Не думай больше о Панделе. Думай о чем-нибудь другом, только не о Панделе. Ты мне всю душу вымотала своим Панделе.

Она медленно ела, кладя в рот по одной ягодке. Я спросил:

— Послушай, Зое… Неужели ты никогда никого не любила? Неужели тебе никогда никто не нравился?

Она помолчала. Погладила рукой живот. Когда ребенок успокоился, она, отвернувшись и не глядя на меня,-сказала каким-то чужим голосом:

— Конечно, нравился… Перед войной, когда ты еще жил в нашем городе, я думала о тебе. Правда, недолго. И как будто во сне. Или как о цветущей вишне. Я твердила себе, что вот в один прекрасный день вишни созреют, и я тоже сорву для себя немножко ягод… О!.. Не смейся… Не смейся надо мной… Я ужасная дура… Мне кажется, я думала о тебе не потому, что ты мне нравился. Скорее всего просто потому, что больше не о ком было думать. Ты не сердишься? А потом… Потом… Да, потом я влюбилась в одного парня, его звали Сабу. Он был молодой. Красивый. И не хромал, как ты… Нисколько не хромал. Ходил, как все другие. Даже лучше других. И когда я на него смотрела, то прямо таяла от любви. Только замуж мне было еще рано. И отец был жив. Торопиться некуда. А потом мне и в голову не приходило, что может случиться беда. Сабу работал кузнецом в железнодорожной мастерской, здесь, на станции. Иногда, по вечерам, он вместе с другими обедал у нас, в трактире. Я находила себе работу за прилавком и смотрела на него. Знаешь, Дарие, чем больше я на него смотрела, тем больше мечтала, чтоб он никуда не уходил и я могла бы смотреть на него, смотреть и смотреть, до боли в глазах. Бедный папа! Он начал что-то подозревать. Сердиться на меня без причин. Бранить. Он видел, что я не отхожу от прилавка. И накидывался на меня. Хватал за косы. Оттаскивал от прилавка и отправлял спать. «Еще молоко на губах не обсохло, чтобы пускать слюни из-за мужиков! Что из тебя дальше-то будет!.. Станешь такой же непутевой, как твоя мать, будь она проклята!.. А то и похуже…»

— А потом, когда ты стала взрослой, почему ты не вышла замуж за этого Сабу?

— Если бы он был жив, вышла бы. Забыла бы всякий стыд и сама пошла бы к нему. Призналась бы, что люблю. Что очень люблю, и стала бы просить его посвататься за меня. Но… Сабу умер… Его расстреляли, там, на станции. Немцы. В те дни многих расстреляли. Стреляли безжалостно, как собак… Так и стреляли… как собак… Я ждала на пороге трактира, застыв на месте. Не знаю, чего ждала, только стояла и ждала. Слышала выстрелы. Слышала, как в них стреляют, там, на станции. Как их убивают за то, что отказались работать на немцев. Я будто предчувствовала. Сердце в груди заходилось от страха за Сабу. Отец застал меня всю в слезах. «Ты чего плачешь?» — «Зуб заболел». — «Который?» — «Вот этот». И я ткнула наугад в один из зубов. Он позвал меня в трактир и вырвал зуб клещами. После этого, узнав о смерти Сабу, я могла уже плакать сколько влезет, все думали, что у меня болит десна от вырванного зуба.

Она хотела было рассказать еще о чем-то. Но раздумала. Замолчала.

Заходящее солнце скрылось за крышами домов. Зоина девочка свернулась клубочком на дерюге, в обнимку со своей куклой, и уснула. На щеках ее так и остались следы варенья. Целый рой мух с прозрачными синими крыльями жужжа кружился над ней. Я взглянул на Зое. Она выглядела очень усталой, изможденной.

— Ты, кажется, еще что-то хотела сказать?

— Хотела. Только мне трудно говорить… Правда, очень трудно. Впрочем… Я и так, пожалуй, слишком разговорилась.

— Тогда не говори ничего больше.

— Как-нибудь в другой раз, когда соберусь с силами, я расскажу тебе еще. Расскажу все, как на исповеди. А вот и Панделе идет. Вскоре явится и мать. Скоро и она пожалует, сука.

Я собрался уходить. Но Зое попросила:

— Останься еще. Хоть на несколько минут. Поглядишь, какое сокровище подыскала мне в мужья моя сука-мать.

К нам, не торопясь, приближался человек с тонкими черными усиками на сизом опухшем лице и маленькими, черными, как маслины, глазками. У него была несуразно большая голова. Уже намечалось брюшко. А ноги были кривые и на удивленье короткие. Одет он был в серый парусиновый костюм. Жесткая соломенная шляпа сползла на затылок.

Зое представила меня. Человечек протянул руку.

— Панделе Палеу…

Я тоже назвался. Пожал протянутую ладонь. Она была сухая, жесткая, мозолистая. Человечек уже не смотрел на меня. Он по-турецки уселся на дерюге и стянул башмаки с железными подковками. В нос мне ударил тяжелый запах потных, немытых ног. Потом взял на руки свою спящую дочь, поцеловал ее в макушку, положил обратно и приказал жене тоном, каким обычно обращаются к слугам:

— Стопку ракии![8] Да поживее.

Зое пошла в дом. Муж смотрел, как тяжело и осторожно она ступает. Он тоже видел, что из-за большого, вздутого живота ей трудно дышать. Сказал, обращаясь ко мне:

— Неуклюжая у меня женушка. И придурковата. Иногда уставится в одну точку и сидит часами. Черт ее знает, о чем она думает, с чего чахнет. В доме у меня вроде достаток. У женушки моей всего вдоволь. Что-то неладное с нею творится, не иначе.

— Может быть, думает про что свое…

— А про что про свое? Не о чем ей думать. Торговля идет. Не слишком бойко, но идет. Все живы-здоровы. О чем же ей думать? А? Может, вы мне ответите? И от чего она чахнет? А? Можете ответить? Всего вдоволь. В доме у меня всего вдоволь.

Я не знал, что ему ответить. Впрочем, даже если бы и захотел, все равно не успел бы, потому что торговец вдруг спросил:

— А скажите-ка, вы давно знаете мою жену?

— Давно. Еще до войны знал. Девчонкой.

Он помотал головой.

— Не могу ее понять, приятель! Непонятная она для меня женщина. Все у нее есть: муж, дом, стол, во что одеться; жива, наконец, теща, которая помогает ей по хозяйству, а мне в лавке… Детей я ей делаю, по штуке в год… Провалиться мне на месте, если я знаю, чего ей не хватает… Тоскует… По чему она тоскует, а? Не пойму. Пора бы, кажется, зарубить себе на носу, что в один прекрасный день это ее чванство и бредни могут мне надоесть, я не вытерплю. Я больше так не могу!.. Не могу.

Он вздохнул. Помолчал. Снова вздохнул. И вдруг его прорвало:

— Нет мне счастья с женой, приятель, вот в чем штука. Не повезло мне с женой… Наказал меня господь… Расплачиваюсь за грехи деда, разбойника с большой дороги, который успел помереть раньше, чем его поймали и вздернули. Вот в чем штука. Других причин не может быть. Расплачиваюсь за дедовы грехи.

Он, наверное, еще долго разглагольствовал бы. Но я показал ему взглядом на Зое, которая несла на подносе большой стакан ракии. Он взял стакан и осушил единым духом.

— Неси еще!

Опрокинув второй стакан, крикнул:

— Накрывай на стол! Да поживее! Не то…

Заскрипела калитка. Он увидел свою тещу. Засмеялся. Я тоже увидел ее. Поднялся и снял шляпу.

— Целую ручку, госпожа Попазу! Целую ручку!

Она увидела меня. Узнала. Расплылась в улыбке. Влажно блеснули золотые зубы:

— А, так вот это кто к нам пожаловал! Дарие, голубчик! Возлюбленный моей дочки! Добрый вечер, Дарие! Что, небось Зое пришел навестить?

— Да, зашел вот…

Ай да баба! Статная, ладная. В штанах любой был ей друг дорогой. Время от времени покойный муж: основательно колачивал ее. Бывало, целыми неделями ходила с синяками… С тех пор вдова почти не изменилась. Мне она показалась все такой же свеженькой и пухленькой. Глаза — большие, карие. Губы — красные, мясистые. Осыпанное пудрой лицо. Раскормленные телеса тряслись, как студень.

— Ты все такой же шкилет, Дарие, голубчик.

— Да, все такой же.

— Эх ты! А знаешь, о чем я сейчас подумала? Я подумала, что волка всегда на то место тянет, где он овцу задрал.

— Не понимаю, госпожа Попазу, о каком волке и какой овце вы говорите.

— Полно… полно… Не строй дурачка, голубчик. Помнишь, как несколько лет назад ты мне здесь чуть дочь не испортил!

Я испуганно взглянул на Панделе. Мне стало страшно не за себя, я испугался за Зое. Но торговец даже бровью не повел. Увидев это, я успокоился. Теща подошла к зятю и погладила его по щеке:

— Устал!.. Устал, сыночек!.. Столько работает, бедняжка! Работает, чуть с ног не валится, бедняжка…

Я решил, что пора уходить, и попрощался:

— Всего хорошего.

— Всего, Дарие, голубчик.

Зое проводила меня до калитки.

— Послушай… Приходи еще… Слышишь…

Был уже поздний вечер. Небо на западе пылало. Едва я вышел на дорогу, как за моей спиной послышались крики:

— Не бей меня, Панделе. О-ой! О-ой! О-ой! Не бей, а то скину, Панделе, скину твоего ребенка! О-ой! О-ой!..

Я подумал, что, может быть, мне стоит вернуться, вмешаться в ссору, заступиться за несчастную женщину. Свернуть Панделе челюсть или, еще лучше, пырнуть его ножом. Но что бы это дало? Нет. Возвращаться с дороги не имело никакого смысла. И потом, кто его знает, может быть, Зое, которая в общем уже примирилась со своей судьбой, несмотря на все жалобы, тоску и несбыточные мечтания, может быть, она кинулась бы защищать своего мужа? Скорей всего, именно это последнее соображение оказалось решающим. Но только ли оно? Может быть, у меня не хватило еще и храбрости схватиться сразу и с Панделе, и с его тещей. К чему скрывать — малодушие тоже сыграло свою роль. Чтобы хоть как-то оправдать свою трусость, я прошептал про себя, лишь про себя:

— У каждого своя судьба…

Но напрасно я перешел на шепот. Мне почудилось, что мои слова дошли до слуха тысяч и тысяч ушей. Мне показалось, что тысячи и тысячи пальцев показывают на меня. И тысячи голосов кричат:

— Трус!.. Трус!.. Трус!..

Ну и что, даже если трус?! Мало ли трусливых людей на свете! И я чуть не заорал во всю мочь:

— У каждого своя судьба!..

VI

Я огляделся. Улица была пустынна. Меня никто не слышал. Я пожалел, что меня никто не слышит. Чтобы скрыться от стонов беременной женщины, я заткнул уши и, насколько мог, ускорил шаг. Совесть моя, усыпленная лишь наполовину, продолжала бы терзать меня, если бы вдруг, дойдя до конца улочки, я не столкнулся лицом к лицу с Добрикэ Тунсу. Его почти невозможно было узнать. Загорелый, высокого роста, плечи — косая сажень; за четыре года, пока мы не виделись, мой приятель вымахал в настоящего верзилу. Он был одет, как преуспевающий купчик. На шее — галстук в полоску, на ногах — ботинки со шнурками и выпуклыми, по моде, носками. Кофейного цвета шляпа.