Не хватало лишь перчаток и трости.
Заметив меня, он обрадовался, словно встретил самого господа бога. Поспешил навстречу, раскрыв объятия, обхватил и с такой силой прижал к груди, что у меня хрустнули кости. И даже, щекоча усами, расцеловал меня в обе щеки. Успокоившись, начал расспрашивать:
— Ну, Дарие, рассказывай… Чем занимаешься, старина? А? Как жизнь?
Я кое-как высвободился из его объятий.
— Как жизнь, говоришь? Да так, потихоньку. А ты?
— Разве по мне не видно? Слава богу, у меня все хорошо, как нельзя лучше. На здоровье не жалуюсь. Торговля идет. Словом… Словом, все идет как по маслу.
Он отступил на один шаг. Оглядел меня. Мой вид ему не понравился. Краше в гроб кладут. Он помрачнел.
— Э-э, старина, да ты… Несладко тебе живется… Весь какой-то желтый… Оборванный… и… не сердись… хромаешь сильнее прежнего…
Я оценил его искренность. Однако мне подумалось, что он мог бы и не говорить мне этого в глаза. И я не стал благодарить его за откровенность. Вместо этого резко ответил:
— Сильнее прежнего, по-твоему? Так оно и есть. Болезнь обостряется с каждым годом.
— Худо, старина, очень худо!
— Худо или хорошо, — приходится нести свой крест.
— Вот уж и впрямь крест! Но все-таки, какая нужда привела тебя в наши края?
— Сдаю экзамен в гимназию.
Услышав это, Добрикэ Тунсу побагровел. И напустился на меня:
— Глупец!.. Снова за книги!.. К чему? Ведь так и помрешь в нищете под забором. Или от вшей на циновке…
— А ты — в кругу семьи, на пуховой перине. Смерть она везде смерть.
Мы оба рассмеялись. Он — от всей души, как человек здоровый и преуспевающий. Я одними губами. У меня не шел из головы Зоин крик: «Не бей меня, Панделе… Не бей… а то скину…»
— Мой поезд отходит через два часа, — сказал Тунсу. — Давай-ка поужинаем у Сотира.
— У Сотира? С чего бы это у Сотира? Туда ходят только те, у кого водятся деньги.
Добрикэ Тунсу похлопал себя по нагрудному карману, где у него хранился бумажник. И похвастался:
— Деньги есть. В честь нашей встречи я тебя угощаю.
Он подхватил меня под руку, чтоб я держался прямо и шел быстрее. Я не противился. Мы миновали трактир дяди Тоне и много других кабаков, даже не взглянув на них. Так, рука об руку, вошли в сад ресторана Сотира и по-барски расселись за одним из немногочисленных столиков, которые еще ждали посетителей.
На город откуда-то издали пахнуло свежестью. Закачались верхушки акаций, окруженных стенами домов. На белую скатерть столика медленно, как утомившиеся стрекозы, опустилось несколько желтых листьев. Добрикэ Тунсу смахнул их наземь, позвал кельнера и заказал свиных колбасок, поджаренных на рашпере: «Да пожирнее, слышишь? Пожирнее», — и жаркое из телятины. Потом велел подать салат из острого перца и вино со льдом. По тому, как он разговаривал с кельнером, я понял, что они знакомы давно и что мой старый приятель отнюдь не впервые угощается изысканными кушаньями в этом очень модном ресторане, который был предметом гордости горожан. Кельнер поблагодарил за заказ и отошел. Я огляделся.
Сад ресторана был заполнен разодетыми субъектами, пожаловавшими сюда с семьями послушать оркестр, доставленный «ценой больших жертв из Бухареста для удовольствия почтенной публики», — как было написано в афише, приклеенной к окну, что выходило на улицу. Меж столов играли в пятнашки двое мальчишек, похожих друг на друга как две капли воды. Они бегали и кричали: «Не поймаешь, не поймаешь, где тебе…»
Оркестр заиграл, перекрывая гвалт и суматоху, царившие в саду. Добрикэ Тунсу опустил голову. Я тоже. Мы молча слушали «Дунайские волны». Старый пленительный вальс, под который не довелось танцевать ни моей бедной матери, ни сестре из Омиды, нежно ласкал мне душу. В нем было столько романтики! Столько чувства! Как хорошо бы жилось, если бы на свете не перевелась романтика! А почему, собственно, хорошо? И кому бы жилось хорошо? Вальс уже не доставлял мне удовольствия. Неприятное озлобление, едва исчезнув, вновь завладело мною. Я сказал:
— Ты, как я вижу, преуспеваешь, Добрикэ. Стал состоятельным купцом.
Добрикэ встрепенулся.
— Что ты сказал?
— Я сказал, что ты, судя по всему, преуспеваешь. Денег, должно быть, куры не клюют.
— Я и впрямь кое-чего достиг. Работал как вол и теперь в самом деле добился успеха. Грешно было бы не признать этого.
— Ладно. Вот ты говоришь, работал как вол. Допустим. Но ведь многие так работают, а все-таки остаются бедняками. Как тебе удалось накопить денег? Вот что мне хотелось бы знать. Разумеется, если у тебя есть охота поделиться опытом.
— Почему бы и не поделиться? Тут нет ничего зазорного. Напротив, все очень просто. Как тебе известно, спустя некоторое время, после того как ты покинул город, началась война. Потом фронт был прорван, и в страну хлынули немцы. Придя сюда, в город, они подожгли несколько лавок и спалили часть Большой улицы. В отличие от других, я немцев не испугался и остался в городе. Разве они не люди? — сказал я себе. — Люди! И еще какие! Остался у хозяина и, не жалея трудов, старался как можно лучше изучить дубильное и скорняжное ремесло.
— Это мне тоже известно.
— Откуда?
— Слухом земля полнится. Встретишь одного, другого… Поболтаешь о том, о сем… Иногда заходил разговор и о тебе.
— Для многих немецкая оккупация была тяжким злом. А кое для кого манной небесной! Дубильщики и скорняки, к примеру, наживали целые состояния. Здесь, в Руши-де-Веде, с немцами водился некто Стэникэ Паляку. Теперь он адвокат и депутат. А тогда был только адвокат. Немцы назначили его городским головой, наделили большой властью. Под его началом оказался не только город, но и окрестные села. Попробуй пикни! Он за бесценок скупал у крестьян овчины и заказывал нам, мастеровым, кожухи и шапки для германской армии.
— Стэникэ Паляку?
— Да, Стэникэ Паляку. Ему сам черт не брат. Теперь у него денег — хоть лопатой греби. По слухам, скоро произойдет смена правительства, и Стэникэ Паляку станет министром. Вот тогда увидишь, как он развернется, какие дела затеет! В конце концов потеряет счет своим миллионам!
— Ладно, хватит про Стэникэ Паляку. Рассказывай лучше о себе.
— Два года назад я вернулся к себе, в деревню Балач. На деньги, что скопил здесь, открыл скорняжную мастерскую. Когда дело пошло, завел еще и дубильное предприятие. Теперь у меня уже шесть подмастерьев, понял, Дарие? Ребята — будь здоров: старательные, работящие, послушные, все как на подбор. Я с них глаз не спускаю, и они вкалывают, пока с ног не свалятся.
— Другими словами, ты, безбожник, выжимаешь из них последние соки.
Добрикэ Тунсу моя шутка пришлась по душе. Он просиял. Хохотнул.
— А как же иначе? Ты что, думаешь — Добрикэ Тунсу дурень вроде тебя? Нет, жизнь его многому научила. Жизнь научила Добрикэ Тунсу, что если он не научится выжимать пот из других, то другие будут выжимать пот из него. Что, разве не так? А теперь скажи мне: с какой стати я должен потеть за других, а не другие за меня? Рубашка, старина, ближе к телу, чем тулуп, а собственная шкура и того ближе.
— Насколько я понимаю, ты всегда думал и думаешь лишь о себе.
Он вытаращил глаза. И накинулся на меня:
— А что тут плохого? Я понимаю, на что ты намекаешь. Так знай, старина, у меня нет времени заниматься бреднями.
Я промолчал. Сдержался. Мы наполнили стаканы. Чокнулись. Выпили. Покончили с жареными колбасками. Переключились на перченое мясо.
Вокруг нас тоже чокались и пили. Оркестр? Его уже никто не слушал! Прожевав очередной кусок, я сказал:
— Послушай, ты слышал что-нибудь о Гогу Шорике?
— О каком Гогу Шорике?
— Который избил меня в тот день, когда я нанялся в ученики к господину Моцату. Мне тогда еще и от тебя досталось.
— От меня? Возможно. От меня слишком многим доставалось, чтоб я всех помнил. А что это ты заговорил вдруг про Гогу Шорика?
— Сам не знаю. Просто так.
— Бедняге не повезло. Отдал богу душу. Совсем еще молодым. Мог бы еще жить.
— А отчего он умер? Болел? Или застрелили?
— И болеть — ничем не болел, и стрелять никто в него не стрелял. Судьба! Так уж было на роду написано — помереть от ножа.
Я больше не спрашивал. Мне вспомнился Гогу Шорик. Крепкий и красивый парень. Когда я нанялся учеником в дубильную мастерскую, он избил меня до полусмерти. Гогу прошел войну. Вернулся цел и невредим. Мог бы и теперь жить. А вот — помер. От ножа. Подлая и мучительная смерть. Впрочем, всякая смерть, наверное, подлость.
Добрикэ Тунсу на время оставил меня наедине с моими мыслями. Потом добавил:
— Его зарезал Бенце Котелич на одной вечеринке.
— Чего они не поделили?
— Будто ты не знаешь, из-за чего режутся наши парни на вечеринках? Из-за девчонки.
— Да хоть стоила она того?
— Рожа рожей!..
— Бедный Гогу! Помереть таким молодым!
— Жалей не жалей, прошлого не воротить. Гогу Шорик погиб от ножа Бенце Котелича, с которым повздорил из-за девчонки. Эх, Дарие, послушай, что я тебе скажу: нет на свете такой девушки или девчонки, такой бабы или бабенки, из-за которой стоило бы потерять жизнь.
— Ты думаешь?
— Да. По-моему, баба есть баба, и только.
— Не нравятся мне твои речи, Тунсу. Откуда у тебя, молодожена, такие мысли? Женился небось по любви…
Он прыснул со смеху. Опрокинул еще стакан вина. Потом ответил:
— По любви! Как бы не так! Я уже говорил, что ты умрешь нищим, заеденный вшами. Лопух! Я женился потому, что хотел обзавестись хозяйством. Будь ты трижды лунатик, тебе все равно придется усвоить хотя бы такую вещь: настоящим хозяйством без жены не обзавестись.
— Ладно. Я понял. Но ты ведь не хочешь сказать, что женился на девушке, которая тебе даже не нравилась?
— Нет, Мариука мне нравилась; нельзя сказать, чтоб не нравилась. Но знаешь, старина, жизнь есть жизнь. Она мстит тому, кто вздумает с ней шутить. И в ответ может сыграть с ним злую шутку. Так что, как бы мне ни нравилась Мариука, — если бы за ней не дали приданого, я бы ни за что не взял ее в жены. Поискал бы другую — чтоб нравилась и чтоб с приданым.