Прошло немного времени. Должно быть, Богородица сжалилась надо мной. Пошарила и отыскала толику сна. И послала мне. Снизошедший сон тотчас смежил мне веки. А уж заснув, я спал долго. Ничто не тревожило мой покой, и я не заметил, как промелькнула ночь. Проснулся на рассвете — кто-то тянул меня за ногу.
— Эй!.. Ленк!.. Ленк!..
Я понял — это была Урума, и для нее я отныне — Ленк. Таким именем соблаговолила окрестить меня моя юная хозяйка — Ленк, то есть Хромой. Я обрадовался. Это имя не могло прийти ей на язык прямо сейчас, вдруг, ни с того ни с сего. Она думала обо мне ночью. Может быть, она всю ночь не сомкнула глаз. Всю ночь думала обо мне. Только обо мне. А что, если… Что, если я обманываюсь?..
VIII
Ленк!.. Это древнее слово, которое редко употребляется даже у татар, приятно щекотало мой слух. Оно мне просто нравилось. День начался для меня хорошо. Как нельзя лучше. «Пошли мне, господи, долгую жизнь… Пошли мне, господи, долгую жизнь…» Я быстро протер глаза, чтоб прогнать остатки сна. Урума, увидев, что я проснулся, отошла и стала ждать у колодца. Не глядя в ее сторону, я вытянул из колодца бурдюк, опрокинул его в желоб и вымыл себе руки и лицо. Татарочка не спускала с меня глаз. Когда я умылся, отметила словно про себя:
— Слуга Исмаил никогда не умывался. За это мой отец постоянно бранил его — и по-турецки, и по-татарски, и по-румынски. Я бы хотела, чтобы ты всегда поступал так, чтобы отец никогда не ругал тебя.
Я посмотрел на нее. Пристально. Ее большие зеленоватые, чуть раскосые глаза, желтое и круглое, как лунный лик, лицо, маленький носик и изогнутые брови — к чему скрывать? — очаровали и опьянили меня. Волосы ее — длинные и желтые, цвета спелого ячменя — были крепкими и блестящими. Чтобы они не рассыпались, она перехватила их тонкой ленточкой. Маленькие груди, как два испуганных воробушка, трепыхались под синей шелковой блузкой. И шаровары!.. Желтые шаровары, а на ногах — вчерашние туфли из синего сукна, туфли как туфли, мягкие и без каблуков. Я прижал руку к сердцу, чтобы унять его биение, смущенно опустил глаза и улыбнулся ей. Урума отвела взгляд.
— Надо опять напоить коней, Ленк…
— Напоим, хозяйка…
Опять колодец! Бурдюк пуст! Бурдюк полон! Желоб! Снова бурдюк пуст! Снова полон! И снова желоб!
— Ты устал, Ленк!..
— Нет, хозяйка, я не устал.
— Да ведь устал, Ленк, ты весь в поту.
Она поймала меня с поличным. Возразить было нечего. Пришлось сознаться.
— Да, устал, хозяйка. Устал, но еще не совсем.
Мое признание, хотя и не вполне искреннее, удовлетворило ее. Голос ее прозвучал мягко:
— А теперь, Ленк, пора. Уже поздно.
Небо посветлело. Известковая луна подслеповато косилась на нас обоих. От моря тянуло свежим ветерком. Где-то неподалеку закрякали утки, загоготали гуси, пролаяла собака, раскудахтались куры. Урума распахнула ворота, поймала горячего жеребца Хасана, крепко ухватилась за гриву и уселась верхом. Я тоже выбрал себе коня, какой подвернулся, и вскочил ему на спину. Когда скачешь без седла — это я знал уже давно, еще живя у своих, в Омиде, — нужно крепко держаться за гриву и подгонять коня ударами пяток. А иначе… Иначе конь сбросит тебя, и ты останешься лежать со сломанной шеей или, в лучшем случае, с вывихнутой рукой или ногой.
Мы ринулись вперед, пустив коней вскачь. Вслед за нами весь табун выкатился со двора на широкую, извилистую улицу, покрытую толстым слоем белесой пыли. Небо, менявшее свой цвет с каждым мгновением, было теперь молочно-белым. Звезды погасли. Луна совсем поблекла. Сквозь топот неподкованных копыт мне слышался шум моря, похожий на шелест вековечного леса, с его нестареющей гладкой корою и вечнозеленой листвой.
Выехав за околицу все еще спавшего села, Урума прильнула к шее Хасана и несколько раз ударила его пятками. Маленький, черный, как вороново крыло, жеребец припустил еще быстрее. Я старался держаться от него на расстоянии лошадиного корпуса. Остальные лошади напрягали все силы, тщетно пытаясь догнать нас. Чем дальше оставался Сорг, тем бешеней неслись наши кони и весь табун. Хотя я непрестанно понукал своего скакуна, не давая ему замедлить бег, Урума намного обогнала меня. Прильнув к спине и шее Хасана, она, казалось, слилась с ним в одно целое.
Над морем заалела заря. И вдруг там, далеко, где море сливалось с небом, а небо растворялось в море, предвестником ослепительно-величественного восхода, вспыхнул край солнца. Море, на которое я время от времени бросал торопливые взгляды, приобрело резкую и густую темно-зеленую окраску. Степь, столь же бескрайняя, как и море, предстала предо мной почти в таком же великолепии — устланная ковром короткой и жесткой травы, чертополоха, репейника и колючки. Неожиданно Урума повернула своего распаленного жеребца и, описав широкий полукруг, остановила его. Вслед за нею я тоже заворотил и остановил своего. Я радовался, что он не сбросил меня, потому что в следующее мгновение весь табун Селима Решита призрачной тенью пронесся совсем рядом. Я хотел было броситься за табуном — догнать и повернуть обратно, но Урума с тревогой в голосе крикнула:
— Не надо догонять лошадей, Ленк! Пусть скачут, покуда скачут, потом сами вернутся.
И действительно, табун, проскакав не больше нескольких сотен метров, замедлил бег и почти шагом вернулся обратно. Лошади разбрелись по пастбищу и принялись щипать жесткую траву. Живительная прохлада раннего утра остужала их покрытые пеной бока, от которых тонкими струйками поднимался пар.
Восточный край пастбища кончался у самого моря. Ветер, проснувшийся с восходом солнца, налетел и наморщил сверкающую поверхность воды. К западу, югу и северу бесконечно простиралась ровная степь, покрытая жесткой колючей травой, репейником и чертополохом. Кроме татарского села, чуть видневшегося у горизонта, сколько я ни оглядывал даль, взгляд мой не встречал ничего, только белесое утреннее небо, пустынное море, еще красноватый солнечный диск и бескрайние просторы равнины, по которой ходили волны созревшего ячменя, пшеницы, ржи и овса.
Урума по-прежнему сидела верхом. Вдруг она повернула жеребца, ударила его пятками в бока, прильнула к его шее и умчалась бешеным галопом, не сказав мне ни слова. Я следил за нею, пока глаза не затуманились слезами и даль не поглотила ее. Оставшись один, без единой человеческой души вокруг, я оглядел свою жалкую внешность, и острое чувство отвращения к самому себе пронизало меня до костей. Я провел ночь в сарае, на каких-то заскорузлых шкурах, как жалкий изгой и бесприютный бродяга, не раздеваясь и не разуваясь. На мою грязную и мятую одежду было тошно смотреть. Злой и мрачный, один в степи и на побережье, я поспешно разделся догола и растянулся на песке. Песок был сырой и холодный, так что сначала я закоченел. Зато от усталости не осталось и следа. Какое-то время я дрожал, как в ознобе, и лязгал зубами. Но вскоре солнце, едва успев взойти, выкатилось в небо и, набирая силы, засверкало все ярче и горячее. Песок раскалился. Прогрелась трава. Понемногу стал согреваться и я. Море уже не было пустынным. Вдали виднелось несколько белых и черных пароходов, возвращавшихся с края света или уходивших на край света. Они оставляли за собой густые гривы дыма. Ветер трепал их концы, рвал их в клочья и рассеивал по небу. Прошло несколько старинных парусных судов. На пастбище озорные жеребята и двухлетки успевали и пастись и играть друг с другом. Я смотрел поочередно то на табун, расползшийся по пастбищу, то на море, то на высокое посиневшее небо. И скоро устал. Прикрыв лицо руками, отдался ощущению солнечного тепла. Солнце проникало в глубь тела, наполняя меня сияньем, силой и страстным желанием жить — жить до самого конца света, когда бы он ни наступил. Жара все усиливалась и вскоре стала нестерпимой. Я встал, разбежался и бросился в невысокие волны, с тихим шелестом набегавшие на берег. И поплыл. Поплыл, испытывая наслаждение, до тех пор мне почти неведомое. Мне хотелось доплыть до того места, где море сливается с небом, а небо растворяется в море. Но такого «места» не существовало. Я нырнул с раскрытыми глазами. Когда почувствовал, что задыхаюсь, вылетел на поверхность. Лег на спину, чтоб отдышаться. Под синим небом меня укачивало сине-зеленое море. Сине-зеленое море баюкало меня, как младенца. А на пастбище лошади мирно щипали короткую, жесткую, колючую траву.
Качаясь на волнах, трудно занять свой ум, и я попробовал размышлять над тем, почему мне так нравятся лошади и почему я так влюблен в прозрачные воды рек и бескрайнюю безбрежность морей.
Быть может,
Много тысяч лет назад
Я бегал в легендарном племени
Кентавров.
Быть может,
На земле, в неведомом краю,
Я лодочником был иль моряком.
Я этого не знал,
Я ничего не знал,
Но мне казалось,
Что я уже когда-то жил на свете.
Казалось мне,
Что я рождался многократно,
И многократно жил
И умирал.
Когда?
И где?
Воспоминанья о прожитых жизнях
Остались смутные,
И никогда позднее
Я их не мог отчетливо припомнить.
А может статься,
Я никогда на свете раньше не жил.
И нынче я живу впервые,
Мой первый раз и мой последний раз.
А образы времен минувших,
Которые в душе рождали грусть,
И сеяли тревогу,
И прогоняли сон,
Являлись мне как память жизней
Чужих и неизвестных мне
Далеких предков, многих тысяч предков,
Которым я наследовал.
Быть может…
Быть может…
Вокруг меня прыгали серебристые, дымчатые и рыжеватые дельфины с продолговатым жирным телом, с большими круглыми бесстрастными глазами. Иногда они подплывали так близко, что едва не задевали меня хвостами. Их веселые игры отвлекли меня от моих неотступных, мучительных видений. Я покачал головой. Встряхнулся. Перевернулся на живот и быстро поплыл к берегу. Растянувшись на песке, я вновь вернулся к действительности. Но не вполне. Привстав на колени, я жадно смотрел на чудесных лошадей татарина Селима Решита — густошерстых, низкорослых и быстроногих. И чем больше я на них смотрел, тем больше не мог наглядеться. Поч