Безумный лес — страница 41 из 77

Ковыляя в возбуждении и ярости по промозглому городу, чтобы своими глазами увидеть как можно больше из происходящего, я слышал — причем от разных людей, — что забастовка охватила всю страну, что по железным дорогам ходят только военные поезда и что в Бухаресте пролилась кровь. Меня охватила тревога за друзей и знакомых, которые там оставались, стало страшно за их жизнь. И я очень сожалел, что среди тех людей, с красными флагами, я не знал никого, кроме Гинку Павелеску. Но где он теперь? Я зашел к нему домой. Алина только пожала плечами.

— Не знаю, Дарие, ничего не знаю. Я не видела его с тех пор, как в город пришли войска. А если ты хотел повидать Гинку, то почему не зашел к нам до начала забастовки? Он тебя ждал. Ждал несколько вечеров подряд.

— Видишь ли, Алина…

— Все, что надо, Дарие, я уже видела. Например, что ты не пришел, а Гинку тебя ждал. Он хотел просить тебя… Э! Да к чему говорить тебе, что хотел сказать Гинку?

Значит, Гинку меня ждал. Я ничего не сказал больше своей двоюродной сестре. Ушел. Почему я, в самом деле, не заглянул к Гинку в свое время? И вот теперь… Почему теперь, после начала забастовки, я не сделал ровно ничего, кроме как побывал на собрании, пошумел несколько часов в толпе да швырнул три-четыре камня?

— Напрасно ты задаешь себе этот вопрос, Дарие.

— Почему?

— Потому что у тебя не хватает смелости взглянуть правде в глаза.

— Но разве я мог сделать больше?

— Если бы захотел, то мог бы, Дарие.

— Может, я стал чересчур дорожить своей шкурой?

— Большие дела не по плечу тем, кто дорожит прежде всего своей шкурой. Запомни хорошенько, что я тебе говорю, Дарие.

— Хорошо. Я понял. Но как можно выиграть эту забастовку? Ведь у армии — оружие, а забастовщики выступают с голыми руками. Их ждет поражение.

— Их ждет поражение. Да, Дарие. Нынче они, по-видимому, потерпят поражение. Но эта забастовка проложит путь, который когда-нибудь приведет к победе.

— А какая мне польза от этого, если в день победы меня уже не будет в живых?

— Ты! Один только ты! И твоя жизнь! И твоя польза! Ничего ты, Дарие, не понимаешь…

— Нет… Мне кажется, что понимаю.

— Это тебе только кажется.

— Однако я не теряю надежды.

— Может быть, когда-нибудь ты и на самом деле все поймешь.

Лицо мое горело. Я чувствовал, что за эти дин я и впрямь мог сделать больше, чем сделал.

Это будет последний и решительный бой…

Я успокоил себя, рассудив:

— Будут еще и другие бои… И уж тогда…

Спустя некоторое время после начала забастовки выстрелы в городе на Веде стали раздаваться еще чаще. Полиция производила все новые и новые аресты. Так, наверное, обстояли дела и в остальных городах страны, а особенно в Бухаресте.

Я заперся дома. Чтобы убить время, писал дни и ночи напролет, исписывая десятки и сотни страниц. Без всякой радости, не чувствуя в себе ни искры таланта, сочинял лирические стихи — вялые и глуповатые; сочинял и даже отделывал их лишь для того, чтобы отвлечься. Время от времени, уступая настояниям госпожи Арэпаш, вспоминал о Деспе, помогал ей учить уроки, делать домашние задания и — в довершение всего — поучал ее не бояться стрельбы.

— Желтушный, я боюсь. Ужас как боюсь, Желтушный!

— Чего ты боишься?

— Боюсь, что убьют, Желтушный.

— Никто не собирается тебя убивать, Деспа. Никому нет до тебя никакого дела.

— А ты сам… Тебе самому не страшно, Желтушный?

Я покачал головой и шутливо ответил:

— Нет, Деспа, мне не страшно. Я никого и ничего не боюсь…

— Даже смерти?

— А смерти и подавно.

— Пусть тебе верят сестры Скутельнику, Желтушный. Я этому не верю.

Однорукий нашел приют у каких-то женщин и дома не появлялся. Остальные братья Арэпаши закрылись в доме, затопили печь и налегли на еду и питье. Собравшись с духом, я спросил:

— Почему вы не бываете в городе? Разве вас не интересует, что там происходит?

— Нет, — ответил мне Гыцэ. — Мы не любопытны. Не хотим ничего ни видеть, ни слышать. Нас ни капли не интересует, что происходит в городе.

— Скажите лучше честно, что боитесь. Боитесь, как бы вас не задела шальная солдатская пуля.

Они так и покатились со смеху. Когда братья нахохотались вволю, один из них — Андрукэ — ответил мне:

— Эх, парень, мы ведь всю войну провели на фронте… На переднем крае. Два года, как один день. С самого начала и до самого конца. И ни одна пуля нас не задела. В штыковую атаку уж не помню сколько раз ходили. И все четверо остались целы и невредимы, как видишь. Господь бог и божья матерь уберегли нас от смерти. Зачем же нам теперь встревать в дела, которые нас не касаются? Нам не по пути с рабочими железной дороги, а с другими и подавно. Мы, парень, ждем от властей, чтобы они дали нам землю — по наделу в пять-шесть погонов на каждого. Землю нам посулили, когда мы были на фронте. Мы ждали и еще подождем. Обещанное нам должны дать.

В Деспу словно вселился бес. Она беспрестанно вертелась около меня:

— Желтушный, я боюсь смерти. Страсть как боюсь, Желтушный.

— Что же мне сделать, чтобы ты перестала бояться?

— Обними меня, Желтушный.

Я делал вид, что не понимаю. И переводил разговор на другое. Однако смуглянка не отступалась. Продолжала приставать ко мне. Высмеивать. Толкаться. Дразнить. Искушать. Соблазнять. Я почувствовал к ней настоящее отвращение. Меня душила злоба, и от этого Деспа казалась мне лягушкой — блестящей, гигантской черной лягушкой.

— Ну, Желтушный, отчего же ты не целуешь меня?

— Оттого, что не хочу.

— А почему ты хотя бы не обнимешь меня, Желтушный? Ты думаешь, что я все еще ребенок?

— Нет, не думаю. Ты уже совсем взрослая. Я ведь тебе говорил. Тебе уже и замуж пора.

— Тогда что же тебя смущает? Я тебе не по сердцу? Неужто сестры Скутельнику тебе нравятся больше, а?

— Да что ты знаешь о сестрах Скутельнику?

— Знаю, что и все, и даже кое-что еще.

— Ты просто хвастаешь, Деспа, ей-богу, ты хвастаешь. Ну что тебе может быть известно о сестрах Скутельнику?

На дворе — дождь и слякоть, слякоть и дождь. По-прежнему слышны выстрелы. В дождь выстрелы производят еще более жуткое впечатление. Мне было тошно дома. И я стал целыми днями бродить по городу, начинал с окраинных улочек и постепенно добирался до центра. Приходилось быть настороже. Приближение патрулей я чуял уже издалека. И прятался за угол дома или нырял в какую-нибудь подворотню. Переждав, пока солдаты пройдут мимо, снова пускался в путь, по-прежнему держа ухо востро. Во время долгих и утомительных шатаний по городу я много увидел и услышал. Видел избитых, с окровавленной головой. Видел людей со связанными назад руками, видел арестантов, закованных в кандалы. Солдаты или полицейские, шагая следом, гнали их в примэрию. От моего однокашника, Амедеу Пурчела, старший брат которого был помощником городского головы, я узнал, что в здании примэрии арестованных избивают воловьими жилами и мокрыми канатами, после чего бросают в подвал с крысами.

— Мой брат говорит, что так им и надо — зачем устроили забастовку? А еще мой брат говорит, что…

— А ну его к чертям, твоего брата…

На Дунайском проспекте, неподалеку от магазина «У Ангела», мне пришлось сойти с тротуара, чтобы не наступить на труп только что расстрелянного человека; человек лежал, вытянувшись во весь рост. Около электростанции я наткнулся еще на одного убитого. И пока разглядывал его, оказался нос к носу с Зое. Какой жалкий у нее вид! Одна щека распухла и почернела, словно обгоревшая головешка. Синие глаза потухли и вылиняли.

— Это ты?.. Послушай… Ты знаешь… У меня родилась… девочка. На третий день после твоего прихода.

— Я слышал, Зое, я узнал об этом чуть ли не в тот же день. От двоюродной сестры Васти. Услышал и порадовался.

Я лгал. Я действительно слышал об этом. От кого-то, но уж никак не от моей двоюродной сестры. И радоваться я вовсе не радовался. Какая мне радость, что Зое Палеу родила своему мужу Панделе Палеу еще одну девочку? Могла родить и двух. И трех. И сколько угодно… Зое не могла знать, что я лгу. И сказала:

— Слушай… Ты почему больше не заходил к нам? Уж не испугался ли Панделе?

— Нет, не испугался. Я хотел зайти. Несколько раз собирался, да все как-то не получалось.

— Слушай… Ты не думай… Панделе все-таки неплохой человек. Да… Так почему же ты все-таки не зашел?

— Разве я тебе не сказал? Не мог, потому что не было времени.

— Ну да, не было времени… Если бы скучал по мне, так нашлось бы… Но тебе не было скучно. Ни капельки не было скучно…

Живот у нее опал, но лицо было по-прежнему желтое, в коричневых пятнах, перекошенное и обезображенное. Мне захотелось ее поддеть:

— Кто это тебя так, а? Скажи, кто это тебя избил?

— Кто? Будто не знаешь! Ясно, Панделе. С тех пор как в городе забастовка, и лавочка не работает, и ставни закрыты, Панделе целыми днями носу из дому не кажет. Жрет да пьянствует. Пьет, пьет до одури. И, чтоб забыть о своих неудачах, колотит меня почем зря.

Взгляд ее упал на мертвеца, валявшегося под дождем; она вздрогнула. По лицу покатились слезы.

— Послушай… Вот так же застрелили и Сабу… Почему одни люди стреляют в других? За что? Когда наконец перестанут убивать людей? Послушай… Ответь мне, если можешь… Панделе говорит, что Паляку, Геца и Колцан готовы поубивать всех, если те не уймутся… Ответь мне, Дарие, за что они хотят всех убить?

Я не успел ей ответить. Около вокзала загремели, отдаваясь эхом, выстрелы. Такие же выстрелы послышались с другой стороны улицы, из городского сада. Зое вздрогнула и пригнулась. Прошептала:

— Я боюсь! Смерть как боюсь.

Я тоже вздрогнул, но пригибаться не стал. Остался стоять прямо. И тут же пожалел об этом. Почувствовал, как кровь отхлынула от лица. Я был уже не тот, что прежде. Сдали нервы? Ослабла воля? Возможно. В глубине улицы показалась группка солдат. Они выглядели растерянными, но бежали, словно в атаку, с примкнутыми штыками наперевес. Мы бросились в разные стороны. Зое спряталась в каком-то крытом проходе. Я повернул обратно, пробежал одним духом две сотни шагов и попытался найти спасение в узком и длинном дворе дядюшки Тоне. Из окошка на меня удивленно глядел мой двоюродный брат Мишу. Он вырос. Стал юношей. В отличие от меня, на верхней губе у моего брата пробивались усики. Счастливчик! Исполнилась его мечта! Он стал столяром и делал дорогую мебель! По тому, с какой любовью он поглаживал свои усики, я понял, как он был рад показать, что уже не мальчик, а настоящий мужчина. Мишу сделал мне знак войти. И даже вышел встретить меня на верхнюю ступеньку крыльца. Однако не улыбнулся, как бывало прежде. Сказал шепотом: