Безумный лес — страница 42 из 77

— Ступай тише. Лучше всего на цыпочках.

— Почему? Спит сестра Нигрита?

— Нет. Никто не спит. Батюшка…

— А что поделывает дядюшка Тоне? Я давно его не видел.

— Какие уж тут дела! Помирает…

Я хотел ему что-нибудь сказать или спросить о чем-нибудь, но не смог найти подходящих слов. На землю опускались тоскливые темно-синие сумерки. Теперь почти по всему городу раздавались одиночные выстрелы. Мишу, не обращая внимания на выстрелы, зашептал:

— Я ходил к «Ангелу» насчет всего, что требуется для похорон. Чтобы все было готово, когда отец умрет. Но на дверях замок. Придется завтра топать к господину Миелу Гушэ домой, просить, чтоб открыл для меня свою лавку. Хорошо еще, что Васте удалось разыскать в доме несколько свечей!

Мы тихонько пробрались в дом — Мишу впереди, я за ним. Трактир не работал. В кухне, на полках, праздно сияла вымытая посуда. Огонь в печи потух. На окнах — ставни. Я почувствовал тяжелое дыхание смерти, и вдруг во мне пропала вся злость, которую я держал на своего свирепого дядю. Спросил брата:

— А можно мне взглянуть на дядю? Прежде я не раз сердил его. Я хотел бы попросить у него прощения, помириться… Помириться, как положено, по-христиански.

— Почему же нет? У нас сейчас и бабка из Кырломану. По чистой случайности! Притащилась за покупками. Зашла навестить, да так вот и застряла.

Он помолчал. Я тоже. Потом мой брат улыбнулся:

— Представляешь, Дарие, бабка из Кырломану притащилась пешком, по дождю и грязи. За тридцать с лишком километров!..

— А чему ты удивляешься? Не знаешь нашу бабку?

— Знаю. И все-таки — тридцать километров! В ее-то годы! Пешком, по дождю и грязи. Тридцать километров!..

— Крепкая у нас бабка. Она еще и нас с тобой хоронить придет.

— Шутишь, Дарие. Уж всех-то нас ей не удастся похоронить.

— Почем знать. Господь бог великий чудодей.

— Тогда б он был не чудодей, а лиходей.

Из кучи детей, которых бабка родила и вырастила, выжили только трое: моя мать, дядя Думитраке, чья жена Аника наплодила полный дом отпрысков, и дядя Тоне, самый старший из сыновей, тот самый дядя Тоне, который, по словам моего брата Мишу, сейчас был при смерти. Горькая печаль охватила меня… Но… странное существо человек! Во мне вдруг пробудилось жгучее любопытство. Захотелось посмотреть, неужели даже теперь не смягчится суровое сердце бабки из Кырломану. Неужели и сейчас не вспомнятся ей молодые годы и тот час, когда она, совсем еще юная, крепкая и красивая, лишь год как замужем за моим дедом, Делчей, в первый раз взглянула на свое дитя, своего первенца.

Направляясь в комнату, где лежал дядюшка, мы натолкнулись на Нигриту, мою двоюродную сестру. В руках она держала пузатую бутыль с цуйкой. Усталые глаза были заплаканы. Ей вовсе не хотелось говорить, однако, чтобы хоть что-нибудь сказать, она обронила:

— Давно ты не был у нас, Дарие…

— Не хотелось сердить дядю.

— Теперь его уже ничто не может рассердить. Иди, взгляни на него. Он еще всех узнает. Ему будет приятно.

Мы вошли совсем тихо, на цыпочках, не постучав. В нос мне ударил спертый воздух и приторный запах засохшей крови, сальных свечей и табака.

Дядюшка Тоне! Лучше бы мне было подождать его смерти внизу, во дворе, возле ограды. Он лежал на постели вытянувшись, широко раскрыв глаза и устремив взгляд на дверь, чтобы видеть, кто входит и кто выходит. Я уже и раньше знал, что умирающий, когда лежит в комнате, то до самого последнего мгновения смотрит на дверь. В руках его, сложенных на груди, горела свеча. Пламя свечи, желтое и маленькое, колебалось при каждом выдохе.

Дядя Тоне увидел меня и — о чудо! — не нахмурился. Даже попытался улыбнуться. Я подумал, что улыбка чуть запоздала. Ведь теперь, когда он одной ногой стоял в могиле, его улыбка была мне уже ни к чему. Чтобы не брать на душу греха, я улыбнулся в ответ, но улыбка получилась печальной. Сестра Вастя присела на скамеечку в изголовье. Склонившись над дядюшкой, поправила свечу, чтобы горячие капли растопленного воска не падали на еще живые пальцы. Чуть поодаль, на стуле, замерла моя суровая бабка из Кырломану. Я поискал ее взглядом и, когда наши глаза встретились, сказал:

— Целую ручку, бабушка.

Она отвела глаза и ничего не ответила. Не удостоила меня даже кивком головы. Я не обиделся. Сестра Нигрита повернула выключатель. Большая лампа, свисавшая с потолка, не загорелась.

— Ах, да!.. — вспомнила Нигрита. — Станция ведь не работает.

Она принесла из кухни керосиновую лампу. Зажгла ее. Повесила на торчавший в стене гвоздь. Потом еще раз чиркнула спичкой — над кроватью, где лежал вытянувшись дядюшка Тоне, робко затеплился огонек старой серебряной лампадки. Дядюшка вздрогнул. Я понял, что он увидел смерть и боится. Он тяжело дышал. Смерть снова сжалилась над ним и отпустила. Дядя успокоился и слабым голосом сказал Нигрите:

— Цуйки… Старой крепкой цуйки…

Моя сестра наполнила стакан и протянула ему. Но рука дядюшки ослабла и дрожала, поэтому сестре пришлось поднести стакан к его губам и приподнять старику голову.

— Славно… Славно… дай еще стакан, дочка.

Сестра дала ему еще стакан. Тоже полный до краев. Я снова взглянул на свою свирепую бабку. Время, которое взрастило меня и состарило других, ее пощадило. Она осталась такой же, какой я знал ее всегда, и хорошо знал. Она сидела на стуле прямо, не сутулясь, все такая же крепкая и надменная, как прежде. Будто вовсе не ей только что стукнуло девяносто лет! Из мочек ее ушей, сморщенных и одрябших, по-прежнему свисали две монеты старого турецкого золота. Это было все, что сохранилось от большого ожерелья, которым она так гордилась в молодости и которое долгое время звенело у нее на шее. Ее по-прежнему большие, прекрасные глаза оставались прозрачными и чистыми, как роса. Из-под белого платка, наброшенного на голову, выбивались у висков пряди волос. Не знаю, что на нее нашло: после продолжительного молчания бабка смягчилась и взглянула на меня более милостиво. Я поспешил воспользоваться редкой возможностью и прошептал второй раз:

— Целую ручку, бабушка.

К удивлению окружающих, она протянула мне руку с длинными, тонкими белыми пальцами и сурово приказала:

— Целуй! Целуй, если утром хорошо вымыл рот. Если нет — не обессудь.

— Я умывался, бабушка, раза три умывался.

Я схватил ее руку, поднес к губам и поцеловал. И когда целовал, меня молнией пронзила дрожь. Хотя я давно не верил в бога, мне почудилось, будто я целую руку Богородице. Именно так. Мне показалось, что бабка похожа на древнюю Богоматерь, какой не рисовал еще ни один художник ни в одной церкви и ни на одной иконе, — на матерь божью, грозную и одновременно кроткую и несказанно-нежную. Она ласково привлекла меня к себе. Глубоко растроганный, я прижался головой к ее груди. К груди, которая вскормила дядю Тоне, дядю Думитраке, мою мать и всех остальных детей, давно уже ушедших из жизни. Услышал, как бьется ее сердце. Бабке показалось, что я вздохнул. Оттолкнув меня, она резко спросила:

— Чего это ты хнычешь?

— Я не хнычу, бабушка. Радуюсь, что ты позволила поцеловать твою руку.

— А мне показалось, что хнычешь. Терпеть не могу тех, кто хнычет. Глаза бы мои не глядели.

Я подошел к постели дядюшки. Теперь, в ожидании конца, он был накрыт одеялом до самого подбородка. Лицо его, небритое уже несколько дней, было совершенно бескровно. Подернутые пленкой глаза лихорадочно блестели и таяли с каждой секундой. Усы взмокли и прилипли к щеке. Крупные капли пота выступили на лбу и лысине.

— Как вы себя чувствуете, дядюшка?

— Хорошо… Куда уж лучше.

Его шутка мне понравилась. Понравился и голос, который был словно бы и не его. Кроткий, спокойный. Дядя продолжал:

— Я был бы рад, если бы так же хорошо чувствовали себя мои враги.

Я засмеялся и спросил:

— Неужели у вас есть враги, дядюшка?

— У всякого человека есть враги, Дарие.

Некоторое время он молчал. Потом попросил еще стакан старой цуйки. Ему дали. Он выпил. Выпив, облизал потрескавшиеся от лихорадки губы. К нашему удивлению, у дядюшки прибавилось сил. Он широко улыбнулся. И снова заговорил со мной:

— Давно я не видел тебя, племянник. Ты все еще в городе?

— Да, все еще в городе. Я не мог зайти, было много дел.

— Дел! Подумаешь, дела! Ты должен был навестить меня. Я ведь тебе дядя, а ты мне племянник. Сын моей сестры. Ну… И чем ты теперь занимаешься? Кажется, учишься? Барином хочешь заделаться? Многие в нашем роду хотели стать барами. Кое-кому это удалось.

— Учусь в гимназии.

— Грамота хорошее дело! Держись за нее зубами. Без грамоты жизнь куда как тяжела. Эх! Племянник, племянник! Тяжело мне пришлось в жизни!

— Тяжело, дядюшка, я знаю.

— Ты знаешь! Никто не может этого знать, кроме меня. Из-за этой-то жизни я и одичал и озлобился.

— Вы не злой человек, дядюшка.

— Теперь — да, теперь я уже не злой. Теперь я уже ни злой, ни добрый. Теперь я всего-навсего умирающий старик. Однако много во мне было злости, племянник.

Он устал. Нигрита отерла ему пот со лба и с щетинистых щек.

Дядюшка прошептал, обращаясь ко мне:

— Подойди и сядь сюда, ко мне на постель.

Я присел на край постели возле его ног, укутанных одеялом.

— Плох я, Дарие. Совсем плох. И мне холодно. Мне так холодно, как никогда не бывало. Словно нет во мне больше крови, словно в теле не осталось ни капли крови. Один лед. Я ухожу… Ухожу… Туда, откуда нет возврата.

— Может быть, вы не умрете, дядюшка. Может, еще поживете.

— Нет. Больше мне не жить. Ухожу. В другой мир. Встречусь там с батюшкой. Я все время вижу его во сне. Стоит на миг задремать, как он сейчас же и появляется. Словно бы я еще мальчик, а отец еще молодой… Такой, каким я его запомнил в детстве. И вот я с ним. Он садится возле меня на постель, вот как ты, но постель другая: широкая, прикрытая циновкой, как это водилось у нас в Кырломану. Берет мои руки в свои. Руки холодные. И говорит: «Иди ко мне, Тоне. Здесь, где я сейчас, хорошо. Здесь у тебя ничего не будет болеть, Тоне. Ничего не будет больше болеть…» Помогает мне подняться. Я чувствую себя легким-легким, как пушинка. Хочу пойти с отцом. И тут чувствую пронзительную боль, здесь… в верху груди, где прошла пуля. И просыпаюсь весь в поту. Вижу перед собой Вастю или Нигриту… Бедный отец. Думать-то я о нем частенько думал, а вот до сих пор ничего на помин его души не пожертвовал. Даже на кутью не разорился. И ведь было откуда взять. Но… поскупился. Бедный отец! Он закрыл глаза на мой грех. Простил меня.