Бабка слушала. Скривила губы, но продолжала слушать. Не любит она жалоб. Не нравится ей и история про сон. Она уже еле-еле сдерживается. И наконец обрушивается на дядю:
— Тоне! Что с тобою, парень? Ты ведь был настоящий мужчина! Что это ты вдруг стал думать про сны и морочить нам голову? И не стыдно тебе, бессовестный? Я прибью тебя палкой, если не перестанешь болтать глупости при детях! Что они подумают о тебе, слушая такие речи? Что ты спятил! Теперь уж совсем не время с ума сходить. Коли уж приходится помирать, то уж постарайся помереть в здравом уме.
Никакой палки у бабки в руках нет. Да если б и была, не верится, чтоб она набросилась с ней на этого старого человека с пожелтевшим лицом и без сил, своего сына, который доживает в этих четырех стенах свои последние часы, а может быть, и мгновения. Дядюшка, получив выговор, молчит. Бабка так же сурово обращается к нам:
— Слышите? Ему снятся сны! И он носится с ними! Человеку, когда он спит, всегда снятся разные сны, один чудней и глупей другого. Ха! Вот уже больше чем полвека мне из ночи в ночь снится моя мать. И точно так же манит меня: «Иди ко мне, доченька. Ну же, иди ко мне, доченька». Но я-то знаю, что это сон. И гоню ее прочь, мать-то. Говорю ей: «Ты ведь лежишь в могиле, во тьме, во сырой земле. Что же хорошего может быть там, где ты сейчас? Возвращайся к себе в могилу, слышишь?!» И мать уходит. Недовольная, правда, но уходит. А я остаюсь, не иду. И вовсе нет охоты идти за ней. Моя мать спит на кладбище, в сырой земле. И пусть себе спит. Рано или поздно все мы уснем вечным сном. И вы, и дети ваши, и я, но до той поры я еще поживу.
Нигрита спрашивает:
— А дедушка тебе никогда не снится?
— Снится. Тоже, дурень, твердит одно: «Иди ко мне. Ну иди, иди ко мне!» Иногда, право, даже сердце ноет, так хочется послушаться и пойти. Делча является мне молодым, красивым, с тонкими светлыми усиками — таким я его узнала впервые. И я даже поднимаюсь, чтобы идти вместе с ним. Но вдруг меня точно молнией по голове: как же это я иду вслед за Делчей? Делча ведь, как и мама, давно уже умер и сгнил. Куда же он меня зовет? Этого ведь на самом деле не может быть. Это — сон. И… я просыпаюсь. Набрасываю на себя что-нибудь. Выхожу в сад. Гуляю. Небо в звездах. В саду пахнет цветами и листьями. В ручье, что течет посреди сада, поют лягушки. И я радуюсь, что живу. Счастлива, что живу. И жалею о том, что Делчи уже нет со мной. Но раз он умер, разве могу я его воскресить? Умершего не воскресишь, сколько по нем ни плакать.
Снаружи громыхает ставнями ветер. На город опустились сумерки. Дядюшка Тоне молчит. Тяжело дышит и молчит. Жаркий пот снова заливает ему лицо. Бабка смотрит сыну в глаза. Она не хочет, чтобы он умер во лжи, сохранив хотя бы малейшую надежду воскреснуть. И продолжает:
— Все, что рождается, должно умереть, Тоне. Это уж закон жизни: все, что родилось, да умрет. Вот ты, пока был жив-здоров, хоть раз взглянул на звездное небо? Звезды вроде бы неколебимы. Смотришь на них и говоришь себе: до чего красивы! И начинаешь думать, что звезды не ведают смерти. Но вдруг звезда, на которую ты смотришь, или какая-нибудь другая, рядом, вздрагивает, срывается, словно перезревшее яблоко с ветки, и падает. Падает, вспыхивает и гаснет. И уж коли сгорает и гаснет звезда, если и она не бессмертна, то как же может быть бессмертным жалкий человек, ничтожная горстка праха?!
Дядя Тоне напряженно слушает все, что говорит бабка. Губы его начинают вздрагивать. Дрожит и правая рука, в которой он, с помощью Нигриты, держит горящую свечу. И вдруг им овладевает ярость. Он вскидывается. Вырывает свою ладонь из рук Нигриты. Швыряет свечу о стену. Свеча гаснет. Откуда у него только достало на это сил? И разражается воплем:
— Звезды!.. Умирают! И пусть их умирают!.. К черту звезды!.. Но я-то… Я-то почему умираю?.. Я-то ведь человек, а не звезда. Звезде все едино, гореть или гаснуть. Она и не знает, что горит. И не знает, что в один прекрасный день ей суждено погаснуть. Но я-то… Я-то ведь человек. Мне только-только исполнилось семьдесят три года. Я до ста лет мог еще жить. Почему же мне умирать сейчас? Уже сейчас? За что они в меня стреляли? Я вышел из дома закрыть ставни. А они увидели. Прицелились и выстрелили. За что они стреляли в меня? За что меня застрелили? Я ничего им не сделал. Мне была отпущена долгая жизнь. И я бы хотел еще пожить!
Его грудь, перевязанная бинтами и укутанная одеялом, разрывается от хрипа. Испуганный этим хрипом, дядя было затихает. Но после того как Нигрита стирает с его губ красную пену, он начинает говорить снова:
— За что они стреляли в меня? За что я получил от них пулю? Я был порядочный человек.
Бабка хмурится. Обрывает его:
— Тоне!..
— Да. Я знаю, о чем ты думаешь. В своей торговле мне случалось кое-кого обмануть, это правда. Приходилось и обвешивать, когда я был мясником. Но такова уж жизнь. У меня была жена. Были дети. Мне надо было вырастить кучу детей. Одному богу известно, как мне это удалось. Теперь они уже взрослые. Одни из них хорошие, другие нет. Но все они моя кровь. Мои дети. И я… я одинаково люблю их всех. Это ради них я обвешивал и обсчитывал. Ради них и ради себя самого. Чтобы жить. Чтобы жить чуть получше.
Вастя пытается сказать отцу что-то приятное, чтобы он улыбнулся, чтобы забыл о своем состоянии. Но она проговаривается и попадает пальцем в небо:
— Ладно, отец, не хвались. Ты никогда особенно не баловал нас своей любовью. Ни за что ни про что бил нас смертным боем. С тех пор как скончалась наша бедная мамочка, мы все время жили в страхе.
Дядя Тоне слушает. Молчит. Нигрита снова обтирает ему губы. Выговаривает Васте:
— И что тебе приспичило говорить отцу об этом сейчас? Вот дура!
— А когда же, по-твоему, об этом говорить? Через час-другой он отдаст богу душу. А тогда уж, говори не говори, все равно не услышит. Когда люди умирают, они уходят в страну мертвых. И уже не слышат, что им говорят живые.
Бабка из Кырломану начинает сурово ей выговаривать:
— Лучше бы тебе умереть вместо него, болтушка. Все равно зря небо коптишь.
Вблизи дома раздались выстрелы. Потом послышались шаги — человек бежал вдоль стены, направляясь к флигелькам в глубине двора. В следующую минуту двор заполнился полицейскими.
— Он пробежал здесь. Через двор.
— Догнать его!..
— Вон он. Перелезает к соседям…
Захлопали пистолетные выстрелы.
— За ним!.. Держи его!..
Шаги полицейских стихли в отдалении.
— Теперь, — сказал Мишу, — эти индюки взобрались на крышу. Хотят перелезть во двор дядюшки Сокола. Ищут Ангела Сокола. Видать, загнали его в угол.
Нигрита отозвалась:
— В конце концов они поймают и дядю Сокола. От них никто не уйдет.
Я улыбнулся. Улыбнулся и сказал:
— А вот уйдет. Ангел Сокол от них уйдет. Непременно уйдет.
— Почему?
— Потому что… Потому что так нужно.
Раздалось еще несколько выстрелов. Потом не стало слышно ничего, кроме завывания ветра на крыше и стука закрытых ставень. Дядя Тоне горько улыбнулся.
— Не надо, мама, бранить Вастю. Она девочка добрая и послушная.
Бабка молчит. Дядюшка Тоне отыскивает Вастю взглядом и говорит ей:
— Ты права, Вастя. Я и тебя бил, и других тоже. Я бил вас за шалости, когда вы сердили меня. Но я вас всегда любил. Любил вас всех. И может быть, больше всего любил тогда, когда бил. Хотел, чтоб из вас вышли люди.
XIII
Бабка сидит на стуле с грозным, словно высеченным из камня лицом. Можно подумать, что она повелительница мира и под нею золотой трон.
Тягостная, гнетущая тишина. Смерть, которая на время оставила нас, после успешной охоты на улицах города возвращается назад. Мы все почувствовали, как она снова вошла в дом. И теперь дом опять в ее власти.
Нигрита поднимает с полу упавшую свечу, поправляет ее, зажигает и вкладывает в руку дядюшки Тоне. В правую руку, которой дядюшка Тоне — трактирщик и мясник — зарезал и разрубил на куски тысячи быков, коров и телят, руку, которой он зарезал тысячи овец и барашков, тысячи коз и козлят.
Смерть рядом с нами,
Среди нас.
Но ее не видно.
Ее лишь чувствуешь,
Как невидимую железную птицу.
Как ледяное дыхание.
Бабка понимает, что дядя Тоне увидел наконец желтый, перекошенный и безобразный лик смерти. И пытается теперь ободрить его, приласкать. Но говорит безо всякой веры, лишь бы что-нибудь сказать:
— Может быть, ты не умрешь, сынок. Может, не умрешь… Пуля ведь не задела сердца. Прошла около Может, сынок, ты не умрешь.
— Нет, умру, мама. Сердца пуля не задела, зато порвала что-то вот тут, внутри. Очень уж много крови я потерял. Доктор, когда меня перевязал, ушел молча, опустив голову. Даже обнадеживать не стал. Я скоро умру. До утра не доживу. Может, не дотяну даже до полуночи.
На дворе еще гуще легли сумерки. Опустилась на землю тяжелая, плотная и давящая мгла. Соседний дом за окном остается по-прежнему погруженным во мрак. Мгла окутывает весь город. Нигде не горит ни одного фонаря, ни лампы, ни огонька. И по всему городу гремят выстрелы.
Нигрита шепчет:
— Подкрути фитиль, Вастя…
Вастя чуть увеличивает пламя керосиновой лампы.
— Что ты делаешь, дочка? Почему не добавишь света? В комнате стало совсем темно. Я уже совсем ничего не вижу…
Дядя Тоне втягивает под одеяло левую руку. Прижимает ее к груди, там, где повязка.
— Задыхаюсь. Откройте окно. Скорей. Дайте воздуха!..
Я торопливо распахиваю окно. В комнату врывается влажная волна холодного свежего воздуха. Дядюшка Тоне умоляюще шепчет:
— Мне холодно. Закройте окно.
Я только что поторопился открыть его. Теперь спешу закрыть. Бабка, все так же неподвижно сидящая на своем стуле, приказывает Васте:
— Быстро покличь всех остальных. Мой сын кончается.
Вастя выходит, бежит к флигелькам в глубине двора и возвращается в сопровождении братьев. Дядя Тоне широко раскрывает большие, воспаленные глаза и окидывает взглядом своих отпрысков. Озабоченно спрашивает: