— Чего тебе здесь надо?
— У…умер господин Тоне… Я хотела бы взглянуть на него…
Мой брат ткнул ее кулаком в бок.
— Ах ты, курва!.. Пошла прочь!
Женщина поднялась. Покорно, как привыкшая к побоям скотина, пошла, охая, в дождь, в снег, в темноту. Мне стало жалко ее. Захотелось пойти следом, сказать доброе слово. Но я не пошел. Мне было стыдно. Стыдно за своего двоюродного брата. Я спросил только:
— Кто это была?
— Кириакица… Соседская служанка. Моет полы и посуду в трактире у Бончу. Миловалась с покойным. Грела ему, бывало, старые кости.
— А ударил ты ее за что?
— А что мне оставалось делать? Если бы я пустил ее в дом, мои сестры вцепились бы ей в волосы. Они и так уже не раз колотили ее. Живет, дескать, на отцовские деньги.
— И ты веришь, что она жила на его деньги?
— Да нет, не верю. Она его… она его любила.
Братец хохотнул. Мне было не до смеха. Я сглотнул горькую слюну, заливавшую рот. Мишу направился в дом. Я поплелся следом. Мы поднялись по лестнице. Вошли в комнату умершего. Бабка из Кырломану уже успокоилась. Молча сидела у изголовья покойника. Девушки уже утерли слезы. Нигрита спросила шепотом, словно боясь, как бы дядя Тоне не пробудился от своего вечного сна:
— Не приготовить ли горячей воды омыть его, бабушка?
— Приготовь. Но лучше, если бы обмывать пришла чужая женщина.
— Нам некого позвать. Если бы он умер не в такое время…
— Тогда обмывайте сами.
У меня вдруг вырвалось:
— Кириакица… Она тут недалеко… Бродит вокруг дома. Может, она не откажется обмыть покойного? Сходить?
Нигрита метнула на меня гневный взгляд:
— Как это тебе в голову пришло вспомнить об этой дряни?
— Я подумал, зачем вам трудиться… И потом, по-моему, это не принято.
— Нет уж, лучше мы сделаем все сами. А что до приличий… по нынешним временам и так сойдет.
Нигрита ушла, сердитая. Пошла ставить воду. Вастя и Мишу внесли корыто, в котором обыкновенно стирали белье. Братцы Жорж и Кодин отправились во флигель спать. Мой дядя умер. В их ли силах вернуть его к жизни? Нет! Так зачем этим двоим терять остаток ночи?
Вода нагрелась быстро. Сестры внесли котел в комнату. Ополоснули корыто, слили мутную воду в жестяной таз и принялись раздевать покойника. Бабка отодвинулась в сторону. Однако, отодвинувшись, взгляда от дядюшки не отвела. Рана, оставленная пулей, была почти незаметна. Закоченевшее бездыханное тело было в пятнах засохшей крови. Нигрита обернулась к нам с Мишу и сказала:
— Давайте и вы помогайте.
Мы стали помогать. Мишу поддерживал тело за плечи. Я — за ноги. Мы подняли дядю с постели и опустили в корыто. Прикосновение к мертвецу вызвало у меня гадливое чувство. Когда я дотронулся до его ног, мне словно передалось оцепенение дядюшки Тоне. Я не опечалился. Напротив. Обрадовался. Обрадовался, что не я, а кто-то другой взят смертью.
Нигрита попросила мыла. Вастя принесла кусок, и они принялись тереть тело тряпкой, смывая грязь. Вода в корыте стала красной. Сестрам пришлось трижды менять воду.
— Готово, — сказала Нигрита. — Уложите его обратно на постель.
Мы вытащили тело из корыта и положили на постель. И снова я почувствовал отвращение от прикосновения к мертвецу. Почему это? Ведь покойник не чужой мне человек. Старший брат моей матери. Как бы не так! Мертвец есть мертвец. Родной или чужой, а мертвец. Вастя тоже взглянула на покойника, которого только что мыла. И увидела, какой он худой и желтый. Нигрита сходила во флигель, принесла чистую пару белья и старый поношенный костюм. Покойника обрядили, обули. Потом Нигрита спросила:
— А как быть с бородой? Отец никогда не носил бороды. Грешно хоронить его с бородой. На том свете покойники выглядят так, как их похоронили.
Вастя сказала:
— Ну и что из того?
— Глупая. Ведь он может встретить маму. А если он будет бородатый, она его не признает, — объяснила Нигрита.
Но Вастя не сдавалась:
— Как же он ее встретит? Тот свет небось гораздо больше, чем этот. Сама подумай! Ведь на том свете собрались все, кто жил здесь, на земле, от самого сотворения мира и по сю пору.
Сопливая девчонка была права. Смерть подбирала всех, всех-всех… И всех сводила там, на том свете.
В разговор вмешался Мишу:
— Довольно вам трещать, сороки. Завтра утром я схожу и приведу парикмахера. Отец при жизни был красивым мужчиной. Борода ему не к лицу. Надо до похорон подравнять ему усы и выбрить до блеска.
Бабка молчала. Так они и сидели молча, вместе с моими двоюродными сестрами, у изголовья покойника, когда мы с Мишу уходили из комнаты. Под дождем, сквозь мокрый снег и темень, мы протопали напрямик, не разбирая луж, по двору, добрались до флигеля и легли спать. Мишу заснул тотчас, едва успев опустить голову на подушку. Ко мне сон не приходил очень долго. И спал я поначалу неспокойно. Мне снились солдаты. Снились военные трубы. Снились пули. Мертвецы. Приснился мне и Туртулэ, я спросил его, убивал ли он людей, когда был на фронте. Об этом я спрашивал многих, и не только во сне. Это стало у меня чем-то вроде мании. Мании? Нет, тут было что-то иное. Всем или почти всем, кто побывал на фронте, пришлось убить хотя бы по одному человеку. Однако, возвратившись с войны, они вели себя так, будто им не приходилось убивать вовсе. Даже в Руши-де-Веде я жил среди людей, которые совершали убийства. Почему это казалось мне странным? На то ведь и война — чтобы люди убивали друг друга.
Наконец я заснул. Заснул крепко. Ближе к утру бог сжалился надо мной и послал мне чудесные сновидения. Мне приснилось татарское село Сорг. Приснилось бескрайнее синее море. Приснился татарчонок Урпат. Под конец я увидел и Уруму. Татарочка мчалась верхом, полуобнаженная, с распущенными волосами, развевавшимися по ветру. Весело несся Хасан. Добруджанская степь желта, дика и бесконечна. Я рванулся было Уруме вослед. Но у меня не было коня. Сделав несколько шагов, я запутался в каких-то колючих кустарниках, упал, и из носу у меня хлынула кровь. Почему и этот сон, такой чудесный вначале, закончился так скверно? Я не знал, как это объяснить и кого спросить. Я ведь совсем, совсем одинок! Но разве люди вообще не одиноки? Не знаю. Этого я тоже не знаю. Впрочем… Наверное, другие не так одиноки… Проснулся я с тяжелой головой, чувствуя себя еще более разбитым… И уже не пошел к своим хозяевам. Провел весь день у родни. Пока Мишу бегал по городу в поисках цирюльника, попа и церковных служек, свечей и ладана, гроба и бог знает чего еще, я помогал Васте перебирать пшеницу, мыть ее и варить. Это была кутья!.. Сладкая кутья в память покойника!..
Словно и впрямь окаменев, бабка не притронулась ни к еде, ни к питью. Когда умер дед — я помнил его смерть, как будто это случилось вчера, — она ела до отвала и пила без меры. «Мертвым гнить, живым жить». Теперь же она ни разу не посетовала, не проронила ни единой жалобы. Сказывался, должно быть, преклонный возраст. Держалась она хорошо, но, вероятно, ей не давала покоя мысль о том, что и ее смерть уже не за горами. Она смотрела на покойника. Смотрела, не сводя с него своих больших, красивых, еще молодых глаз. Мои братья Жорж и Кодин сходили в примэрию и получили разрешение на погребение, а затем побежали на кладбище хлопотать насчет места и похорон. Возвратились они к полудню и, войдя в дом, сразу же спросили, нет ли чего поесть. Нигрита на скорую руку поджарила им глазунью. Такую же глазунью предложила и нам, то есть мне и Мишу. Вастя удовольствовалась двумя-тремя ложками вареной пшеницы. Нигрита вообще отказалась от еды. Глаза у нее были красны от слез. Я подумал, что слово сочувствия развеет ее печаль. И сказал участливо:
— Не надо плакать, слезами горю не поможешь, дядюшку Тоне не воскресишь.
Она недовольно взглянула на меня — так глядят на человека, сболтнувшего невпопад.
— Неужто ты думаешь, что я плачу по отцу?
— А по кому же?
— По Дрэгушу. По этому подлецу Дрэгушу.
— По какому еще Дрэгушу?
— Что служит шофером у Колцана.
— Он тоже умер?
— Хуже. Он удрал из города. С дочерью своего хозяина.
— Верно, любит ее.
— Наверно. Может, и любит. Да только на кого он меня-то бросил?
— Ты с ним помолвлена?
— Нет. Помолвки не было, но я с ним жила.
Она погладила свой округлившийся живот и добавила:
— Он обещал жениться на мне.
Опять зарядил мелкий дождь. Старый, раскисший от слякоти неприглядный городишко стих, но не совсем. По улицам и переулкам все еще рыскали патрули, однако солдаты, хотя и пьяные, теперь не били и не хватали людей. Не слышно стало выстрелов. О смерти мы больше не говорили, несмотря на то, что в доме лежал покойник, которого покамест нельзя было обойти вниманием. Бабка сидела в изголовье и следила, чтобы свечи горели неугасимо. Уговорились, что до кладбища, как это принято в деревне, мы понесем гроб на себе, вчетвером: двоюродные братья и я. Я позволил себе заметить:
— Кладбище далеко, а покойник тяжелый. Намучаемся.
— Да, покойник тяжелый, — ответил Жорж. — Но ничего не поделаешь. Придется по дороге останавливаться, опускать гроб на землю и отдыхать.
Это меня тоже не радовало. Я процедил сквозь зубы:
— Хоть бы дождя не было!
Бабка метнула на меня недобрый взгляд:
— Ну и что, коли дождь? Когда помер мой мужик, дождь тоже лил как из ведра. А все-таки я снесла его на кладбище и похоронила как следует быть. Покойник есть покойник, его надо похоронить.
Мишу отправился на улицу — встречать попа и дьячков, нанятых отпевать дядюшку. Я вышел следом, но остался во дворе, укрываясь от дождя. Вдруг Мишу закричал мне:
— Иди сюда, Дарие! Не пожалеешь.
— Уж не ожил ли дед из Кырломану и не едет ли забрать бабку?
Мишу засмеялся.
— Нет, не он, другие едут.
Не успел я дойти до ворот, как во двор въехала телега. Я узнал наших лошадей. И нашу телегу. В телеге сидели мой отец, мать и сестра Елизабета. Я посторонился, пропуская их. Отец ввел лошадей во двор, выпряг, кинул им охапку кукурузных початков. Мама и сестра вылезли из телеги. Первой на меня глянула мать, потом — сестра. И обе так, словно перед ними не человек, а столб. Обе не обронили ни слова. Наконец покосился в мою сторону и отец. Я тоже посмотрел на них. Отец спросил: