— Пора нам идти, православные, дабы не опоздать к другим. Нынче и завтра нам надо успеть еще на несколько похорон.
Нигрита рассердилась. Ей показалось, что святые отцы сократили службу, хотя получили все сполна. И она не постеснялась заявить им об этом прямо в лицо:
— Ничего, успеете. До вечера времени много. Весь город можно похоронить. Сперва отслужите службу до конца.
— Мы не собираемся хоронить весь город, это нам ни к чему, мадемуазель Брэтеску, — ответствовал жирный поп. — Для процветания церкви нужны и живые люди, а не только покойники… А что касаемо службы, то мы молились достаточно. Молились, сколько положено.
— Молились!.. Что-то мало вы молились. А по деньгам, что я вам уплатила, и вовсе мало. Уж коли вы, батюшка, берете и с живых и с мертвых, то уж должны служить сколько полагается. За это ведь вы и получаете с живых и с мертвых.
Отец Лац перебил ее:
— Не учи нас, дочка, сколько и как служить. Нам это лучше знать… А что касается плати… Плату мы, как и все, берем с кого можно. Хочешь жить — бери с кого можно. Притом чем больше берешь и чем больше тех, с кого можно брать, тем лучше. У каждого ремесла свои доходы и свои невзгоды. Думаешь, нам приятно служить службу у изголовья всякой падали? Нет, дочка, весьма неприятно. И все же служим.
Нигрита промолчала. Все равно ничего нельзя было изменить. Мы тоже смолчали. Служители господа ушли. Сначала попы, за ними дьячки. Уходя, они даже не взглянули ни на нас, ни на покойника.
— Хорошо, что с попами покончено! — буркнул Кодин.
— Без попов нельзя, — проговорила Нигрита. — Коли бы можно было похоронить отца без попов, вышло бы не в пример дешевле.
— А теперь за дело! — заключил Мишу. — Чего тут еще говорить? Один раз помираем.
Вчетвером — Кодин, Мишу, Жорж и я — мы взяли тяжелый гроб на руки, поднатужились и по узкой лестнице снесли его во двор. Отец забежал вперед, запряг коней и развернул телегу. Мы поставили гроб на телегу, в сено, и накрыли крышкой.
Сыпал частый дождь. Теперь он моросил совершенно по-осеннему. Раскрученные и взбаламученные холодным ветром брызги больно стегали по спинам и лицам. Попов и дьячков уже и след простыл. Отправились служить за упокой души других усопших. Какой-то парнишка-бродяга, неизвестно откуда выуженный и приведенный Мишу, — такой замызганный, задрызганный и угреватый-прыщеватый, что от одного вида могло стошнить, бросился к нам, схватил крест и занял место во главе процессии. Отец хлестнул коней. Телега заскрипела и тронулась. Мы двинулись все разом, — впереди бабка из Кырломану, за нею остальные. И так вот, бредя тесной кучкой за старой, перекосившейся и дребезжавшей телегой, миновали мы притихший город. Лавки и ларьки были еще закрыты. Окна домов прятались за ставнями. Весь Руши-де-Веде казался мертвым и глубоко погребенным в грязи. Редкие прохожие, попадавшиеся нам навстречу, снимали шапки. Один спросил:
— Кто помер-то?
— Тоне Брэтеску, что держал харчевню.
— А-а… Старик уже был… Прости его господи…
На закрытый гроб, где спал вечным сном покойник, на лошадей, на телегу, на всех нас и на убогий город сыпал частый мелкий дождь, подстегиваемый ветром. Промокшие до костей или почти до костей, мы в душе проклинали все на свете. Бабка из Кырломану, подобрав юбку выше лодыжек, шла за покойником, гордо выпрямившись, всего на шаг отставая от телеги. На голове ее была черная шаль, на плечах — мешковина, которая будто бы укрывала ее от дождя. Услышав слова прохожего, она повернулась в его сторону.
— Сын мой вовсе не был старый. Ему всего семьдесят три года. Его застрелили. Если бы его не застрелили, он прожил бы сто лет. А может, и дольше. Так-то, мил-человек. Мой сын помер вовсе не от старости. Он не старый… Он помер, потому что его застрелили.
— Такие уж времена пошли, бабушка. Многих постреляли, еще помоложе его.
— Про тех не знаю. Те не были мне сыновьями. Но все же… Все же так скажу: господи, пошли погибель всем, кто стреляет в людей!
И чтобы проклятие исполнилось, она осенила себя крестом. Моя мать, двоюродные сестры Вастя, Нигрита и сестра Елизабета шли за бабкой. Они пытались укрыться от дождя под зонтиками. Но ветер выворачивал зонтики наизнанку. И они махнули рукой. Дождь исхлестал их, вымочив до нитки. Следом за сестрами шагали Жорж под руку с Кодином. На обоих были летние пальто. Отец вел лошадей. Он вышагивал рядом сними, молчаливый и грузный, и время от времени, скорее по привычке, чем по необходимости, подстегивал лошадей кнутом:
— Н-н-оо, сивка… Н-н-оо, буланый…
Дождь был ему нипочем. Голову прикрывала меховая шапка. Засаленный овчинный тулуп не пропускал воду. Процессию заключали я и Мишу. Оба мы промокли до костей. Губы у моего брата были искусаны в кровь.
— Больно. Ч-черт, ну и боль.
Я подумал было, что он так мучительно переживает смерть дядюшки, и устыдился своего равнодушия. Не для того, чтобы убедиться в своей догадке, а только чтобы участливым словом облегчить его муки, я спросил:
— Что болит-то?..
— Рука!.. Утром сегодня саданул невзначай теслом… Когда стругал для отца крест.
— А я и не заметил.
Так, под дождем и ветром, добрели мы до городского сада. И обрадовались. Обрадовались, потому что городская окраина и кладбище были уже недалеко. Еще немного, и мы отделаемся от дядюшки Тоне, освободимся от своей ноши; и снова можно будет заняться своими делами. Словно вырвавшись из ледяной пустыни, ветер окреп, перешел в ураган и ринулся на город. Он гнул деревья и свистел в их ветвях. Тучи у нас над головой сгустились и еще больше потемнели. Теперь они были черны, как мазут. Дождь тоже усилился, его струи хлестали еще яростней и резче. Мишу повернул голову и посмотрел назад. Потом остановился. Я тоже остановился. И тоже взглянул назад. За нами, словно глупая и доверчивая собачонка, плелась низенькая толстушка с мешком на голове. Мы подождали, пока она подойдет поближе. Толстушка поравнялась с нами. Мишу накинулся на нее:
— Тебе чего здесь надо? Чего ты увязалась за нами?
Женщина ответила смиренно:
— Ничего, господин Мишу, мне ничего не надо.
— Тогда чего ты тащишься за нами?
— Взглянуть на него… Мне очень хочется взглянуть еще раз на господина Тоне, пока его не опустили в землю.
Мишу обругал ее, как в прошлый вечер. И как в прошлый вечер, стал толкать ее. Эта сцена расстроила меня. Я встал между ними и попытался уговорить моего двоюродного брата оставить женщину в покое. Мишу продолжал осыпать ее бранью. Потом, устав кричать, повернулся к ней спиной. Я тоже повернулся к ней спиной. Мы побежали догонять телегу. Догнали. Я спросил брата:
— Это Кириакица была?
— А кому же еще быть?..
Если вы никогда не были в Руши-де-Веде, то не можете и знать, что это за город. А если вы не знаете города, то не сможете себе представить и кладбища. Поэтому уместно сказать, что оно находится на склоне холма, как раз на западной окраине города. Я не знаю кладбища более тихого и красивого. Летом от разросшихся повсюду деревьев падает густая тень. Дикие розы привольно цветут на забытых могилах, распространяя густой пьянящий аромат. А трава… Та трава, что берет свою силу из человечьих тел, некогда полных жизни, тянется высоко вверх своими сочными стеблями, чуть не лопаясь от здоровья и довольства. Только верхушки крестов маячат над этой травой. Но теперь, глубокой осенью, кладбище, к которому мы приближались тяжелым и усталым шагом, выглядело столь же безобразным, как и оставшийся позади город. Ворота кладбища были широко распахнуты, словно говорили всякому проходящему: «Милости просим к нам навсегда». Свирепый ветер пронизывал нас холодом. Дождь хлестал со всех сторон. Жирная грязь липла к ботинкам, и они тяжелыми гирями висели на ногах. Когда мы, вслед за гробом, очутились за оградой, стало слышно, как завывает в голых, почерневших ветвях ветер. Глубокая вязкая грязь еще сильнее липла к ногам, еще больше затрудняя каждый шаг. От усталости все мы едва не валились с ног, исключая, разумеется, покойника, который оставался невозмутим и недвижим, как все мертвецы, и моей суровой бабки из Кырломану. Она шествовала, по-прежнему гордо выпрямившись, статная и проворная. Бабка вымокла до нитки, как и мы все, но холод словно не брал ее. Она не дрожала и не тряслась, не то что мы. Отец, подхлестывая лошадей, заставил их подняться по склону и остановил телегу. Из какого-то господского склепа, каменного, большого и высокого, будто дом, вылез съежившийся сторож. Сквозь свирепый ветер и сплошную завесу дождя он добрался до нас, велел взять гроб на руки и следовать за ним. Мы подняли покойника на плечи. Теперь дядя Тоне показался нам еще тяжелее. Мы медленно двинулись вперед, пошатываясь и со страхом думая о том, как бы не поскользнуться в липкой глине и не упасть. Случись такое, покойник мог бы вывалиться из гроба, пришлось бы изрядно повозиться, прежде чем удалось бы вытащить его из грязи и снова втиснуть меж четырех осклизлых досок.
— Держись крепче, братец.
— Держусь, не бойся.
Тяжело дыша, Мишу спросил:
— А далеко могила?
Сторож ответил:
— Далеко.
Нам пришлось трижды останавливаться, чтобы передохнуть и собраться с силами. Наконец мы дошли. Сторож буркнул:
— Здесь.
Могила оказалась на северной окраине кладбища — наспех вырытая яма между пожелтевшими зарослями бурьяна и кривыми засохшими кустами шиповника. Здесь сторож, худой и тщедушный, помог нам опустить гроб в могилу и забросать его липкой грязью. Парнишка укрепил в головах крест. Нигрита дала ему несколько лей. Получив деньги, парнишка тотчас побежал в город. Деньги о чем-то напомнили Нигрите. Она вдруг хлопнула себя по лбу и воскликнула:
— Ах, я глупая! И где только у меня голова была! Закрутилась с делами и позабыла привязать отцу к пальцу монетку для перевозчика. Теперь перевозчик не перевезет его «туда».
— Перевезет, — сказала бабка.
— Как же перевезет, коли у отца нечем заплатить за перевоз?
— Говорю, перевезет, значит — перевезет. Только не забудьте, когда умрет кто-нибудь из вас, привязать к его пальцу две монетки, одну для Тоне, другую для… — Она по