— Не вздумай еще раз вызвать меня, все равно не выйду. Неужто не понятно, что я не хочу отвечать? И нечего тебе важничать. Все равно отвечать не буду. Ступай лучше к сестрам Скутельнику. Спрашивай у них вместо меня. Пусть они тебе ответят. Их проверяй. Сходи к ним, может, они тебе не откажут. Но я слышала, что тебя они больше не принимают. Что они высмеяли тебя и прогнали ко всем чертям.
И она наговорила ему кучу всяких дерзостей, намекая бог знает на что. А потом посыпались и просто непристойные грязные ругательства, которые можно услышать разве что в цыганском таборе.
Ученики сначала притихли. Но вскоре, уже не стесняясь учителя, парни и девушки дали себе волю, и от громового хохота скамьи заходили ходуном. Тимон рассвирепел, схватил линейку и принялся лупить по рукам всех подряд, по четыре удара каждому. Вот он дошел до скамьи, где сидела Деспа. Сделал ей знак встать и подставить ему ладони, как делали все остальные, получая свою порцию ударов. Но Деспа и не подумала повиноваться. Даже не пошевелилась. Посмотрев ему прямо в глаза и обращаясь на «ты», как в прошлый раз, спокойно сказала:
— Если ты, Тимон, коснешься меня своей линейкой или пальцем, я уйду из класса и брошусь в колодец прямо против твоего дома. Слышишь? Утоплюсь в колодце против твоего дома. Мне не до шуток. Я тебе не сестры Скутельнику, слышишь, Тимон! Попробуй только тронуть меня линейкой или пальцем — пойду и утоплюсь в колодце против твоего дома. Худо тебе придется, Тимон. Тогда уж тебе не выкрутиться.
Учитель посинел от злости. Закусил свой короткий ус. Смолчал. Отшвырнул линейку. Схватил классный журнал и умчался с ним в канцелярию. В классе появился секретарь гимназии — низенький человечек, преподававший нам музыку, — и распустил школьников по домам.
— Ура, Деспа!
— Браво, Деспа!
— Здорово ты утерла нос Тимону!
Деспа молчала. Собрала книжки и тетрадки, засунула их в сумку и ушла. Я узнал эту неприятную новость на первой перемене. Одновременно со мной об этом узнал не только Филипаке, но и вся школа.
— Ничего подобного в нашей школе еще не бывало!..
Парни и девушки судили о случившемся по-разному. Братья Мэтрэгунэ считали, что из-за этого в школе введут более суровую дисциплину. Адамян и Кирович утверждали, что дисциплину, наоборот, ослабят. Все сходились только на одном — что Деспу исключат. Однако, ко всеобщему удивлению, не говоря уже обо мне и одноруком, не произошло ровным счетом ничего. На следующий день Деспа снова явилась в школу. Тимон больше не трогал ее, и урок шел своим чередом.
Слух о столкновении между девчонкой и преподавателем разнесся по всему городу и, послужив некоторое время предметом для разговоров, был вскоре забыт. Вечером, уже дома, я оказался свидетелем разговора Филипаке с сестрой:
— Из-за чего это ты надерзила Тимону? Как ты не побоялась?
— Надерзила? Я? Наоборот, это Тимон надерзил мне. Не побоялась? А что мне его бояться? Это пусть он меня боится. Тут уж я постараюсь. Мне ведь кое-что известно.
Понять я ничего не понял. Но задумался. Что-то ведь крылось за этими словами? Филипаке тоже ничего не понял. Однако он был не из тех, кто станет портить себе кровь из-за пустяков. Пожав плечами, сказал:
— Ну и дура!
— А мне сдается, что из нас двоих дурак-то как раз ты.
Я не стал ни о чем ее расспрашивать, а сама Деспа не сочла нужным исповедаться мне. Раздражение накапливалось в ней уже давно. И открыто, при всех выплеснулось наружу. После этого она успокоилась. Неизвестно, надолго ли, но взялась за учебу. Однако по-прежнему оставалась хмурой, суровой, ни тени улыбки или оживления не появлялось на ее смуглом, словно из глины, лице. Зато Петрица, которая уже побывала с Минкэ в примэрии и вступила в законный брак, оказалась женщиной трудолюбивой, кроткой, покладистой и во всякой работе такой ловкой, что и свекровь, и все мы не чаяли в ней души. Минкэ был на седьмом небе. Совсем другим человеком стал. Рассудительным. Благоразумным. Сдержанным. Ни в трактир, ни в кофейню ни ногой. Бросил карты. Перестал пить. Не уходил по ночам из дома. Но остальным братьям предоставил полную свободу шляться, где им вздумается, и делать, что взбредет в голову. Даже не испытывал желания слушать об их похождениях. А если приходилось отправляться в город — по делам или за покупками, — то просил жену принарядиться, накраситься да нарумяниться, и брал ее с собой. До самого выхода из переулка он нес ее на руках — словно корзину с румяными яблоками. А потом они шли, держась под руку. Как-то раз госпожа Арэпаш спросила меня:
— Как ты думаешь, надолго ли у моего Минкэ такая любовь?
— А кто его знает! Может, надолго, а может, нет. Люди переменчивы.
— Вот и Дуду Арэпаш первое время после женитьбы тоже ласковый был.
— А потом?
— Э! Что уж потом! Потом он был беспробудно пьян, пока господь не сжалился надо мной и не отправил его на тот свет.
— И долго вам пришлось молиться, чтоб бог исполнил это желание?
— Ох, долго. Мне еще и наш батюшка помог, отец Лац, что служит у святой Пятницы.
— Отец Лац? Этот толстомясый верзила? Как же это отец Лац помог вам избавиться от мужа?
— Тоже молитвами. Отнесла ему в дар двух индюков, и он шесть недель молился за меня в церкви. Молил господа ниспослать смерть, чтобы прибрала она моего муженька, Дуду Арэпаша.
Мне любопытно было узнать, какой смертью умер Дуду Арэпаш.
— А что, ваш супруг-то — дома помер?
— Нет. На улице. Зарезали его. До сих пор не дознались, кто. А когда домой принесли, он уже был готов.
— Значит, умер от ножа?
— Умер оттого, что смерть по его душу пришла. Ну, а как вынуть из него душу она не смогла — больно крепкий да здоровый мужик был, — вот и напустила на него кого-то с ножом.
— Ну, а после смерти Дуду Арэпаша лучше жизнь стала?
— Лучше ли, хуже ли — главное, никто с тех пор меня не ругает, никто не колотит.
— Но зато… Зато вам самой часто приходится ругать своих сыновей.
— А иначе они и работать перестанут. Если на них время от времени не покричишь, тотчас разленятся.
— Понятное дело. Мне и Деспа что-то похожее говорила.
— Деспа! Вот уж она-то вся в покойника. Тот тоже такой был. То сладкий мед, а то желчью изойдет. Я и в школу-то ее отдала, чтоб хоть немного пообтесалась. Чтобы замуж за какого-нибудь служащего на станции либо за торговца вышла, чтоб ее в поле на работу не гонял. Деспа не такая, чтобы в поле работать.
— Торговец-то небось приданого потребует.
— Мать припасла. Для Деспы у матери деньжат отложено довольно. Надо будет только последить, как замуж-то отдавать, чтобы деньги эти какому-нибудь обормоту не достались.
Деспа образумилась! Но у меня не стало спокойнее на душе. Я помнил, что такие просветления на нее уже нисходили, но благоразумия хватало очень ненадолго. Вот и теперь она, как и прежде; а, может, даже упорнее прежнего, вынашивала какие-то замыслы. Но какие? Я не мог проникнуть в ее мысли, и поэтому был постоянно начеку, стараясь не спускать с нее глаз, и вскоре заметил, что Деспа совсем потеряла сон. Она стала слабеть и чахнуть. Под черными глазами появились фиолетовые круги. Пропал аппетит. Она осунулась и стала раздражительной. Но в то же время раздалась в бедрах, и у нее стали быстро расти и наливаться груди.
— Ну как, Деспа, хочешь заниматься?
— Хочу, Желтушный, разве ты не видишь?
Мы оба с усердием принимались за уроки, однако видно было, что мысли ее витают где-то далеко. Временами страшным усилием воли ей удавалось сосредоточиться, она слушала меня внимательно и даже отвечала на вопросы. Я был доволен тем, как идут дела, и молил судьбу, чтобы все оставалось как есть до летних каникул, когда я рассчитывал навсегда уйти если не из города, то, по крайней мере, из дома Арэпашей. Но радость моя была недолгой. Однажды вечером, когда мы с Десной остались одни, она взяла меня за пуговицу пиджака и спросила:
— Скажи мне, Желтушный, как эта соплюшка сумела околдовать Минкэ, этакого громадного мужика, и приучила его повиноваться?
— Какая соплюшка?
— Невестка моя.
— Не знаю. Право, не знаю…
— Врешь. Опять ты врешь…
— Да не вру я. Честное слово, Деспа, ну зачем я стал бы тебе врать?
— Ты знаешь. Знаешь, но не хочешь мне сказать. Никто из вас не хочет мне сказать. Считаете меня… Считаете, что я ребенок… Но поймите же наконец, что я уже не ребенок…
Я ждал, что она заставит меня клясться, как в прошлый раз. Но обошлось без клятв. Хотя поток ругательств и оскорблений не прекратился до тех пор, пока на губах ее не выступила пена.
— Я не желаю тебя больше видеть. Слышишь? И ты такой же, как все. Как все остальные… Меня тошнит от тебя. Тошнит, как от падали. Глаза бы мои на тебя не глядели.
— Ладно. Ты меня больше не увидишь. Могу хоть сейчас уйти из вашего дома.
— Ты уйдешь, когда я захочу, а не сейчас.
Мы виделись каждый день и каждый вечер. Я пытался выполнять все ее капризы и желания. Ничего не вышло. Деспа по-прежнему оставалась молчаливой, мрачной и подавленной. Наши занятия прекратились. Это встревожило госпожу Арэпаш, которая принялась упрашивать меня не покидать их дом, запастись терпением.
— Это у нее пройдет, голубчик. Пройдет. Деспа добрая девочка… Только… Только вот находит на нее, голубчик. Такие же причуды бывали у ее покойного отца.
Братья Арэпаши не обратили никакого внимания на то подавленное состояние, в котором находилась их сестра. Они, как и мать, решили, что это всего-навсего обычный каприз, и он пройдет, как всякий каприз. Однако в конце концов и госпожа Арэпаш забеспокоилась.
— Видно, это школа виновата. Не ходи больше в школу, дочка.
— Буду ходить. Я уже привыкла к школе и ходить буду.
— Думаешь, перейдешь в следующий класс?
— Не думаю. И даже не хочу переходить. Но все равно чему-нибудь да выучусь.
— Да ведь над тобой смеяться будут, голубушка.
— Надо мной? Смеяться? Никто не будет надо мной смеяться. Не беспокойся, смеяться надо мной не будут.