неприветливая земля безмолвствовала, прислушивалась и приглядывалась к нам, выжидая. В один прекрасный день мы полностью будем принадлежать ей. Мы взглянули вверх. И увидели белку. Она уставилась на нас. Потом испугалась. Умчалась и спряталась в листве. Дважды назвала свое имя кукушка. Потом сорвалась с ветки, и больше мы ее не слышали. Валентина вскрикнула и остановилась.
— Что случилось?
— Разве не видишь? Я чуть не наступила на ежа.
— Где он?
— Вот.
Ежик, весь рыжий, величиной не более огурца, услышал и увидел нас. Ему стало страшно. Он свернулся в клубок. Мы начали катать его, как мячик, легонько подталкивая носками туфель. Я вспомнил, как когда-то в поле, у нас в Омиде, я играл с ежами. От курносого мальчишки, каким я тогда был, во мне не осталось ничего, кроме воспоминаний. Хотя в горле у меня першило, я спел ежу песенку:
Ежик, ежик,
Не прячь своих ножек,
Побегай на мельницу,
Там ежи женятся
На толстушке Ченице…
Еж высунул мордочку. Развернулся. Моя песенка ему понравилась. Он не побежал на мельницу к Ченице лишь потому, что не знал, где она. Мне и самому было неизвестно, кто такая Ченица. И я оказался бы в трудном положении, если бы еж мог говорить по-человечьи и спросил меня об этом. Но он не знал человечьего языка. Насколько я помню, еж вообще не знал никакого языка. Он не стал выпытывать, где находится мельница Ченицы; не стал он спрашивать и Валентину. Только показал нам свою остренькую рыжую мордочку, поморгал маленькими глазками с тонкими вишневыми ободками… Мы застыли на месте. Возможно, он решил, что мы — это деревья. Я пожалел, что это не так. Наверно, еж тоже пожалел, что он не дерево. Он бросился наутек, мелко перебирая ножками, и притаился под колючим щитом синеватых зарослей.
— Ты, Дарие, и сам похож на ежа, — сказала Валентина.
Голос ее дрогнул. Вероятно, она хотела сказать что-то другое. Я не стал допытываться. Улыбнулся.
— На ежа? Почему именно на ежа?
— Да, на ежа. Как увидишь человека, так сразу и съежишься, одни иголки торчат. Мне кажется, что ты и на самом деле боишься людей.
— Возможно.
— А почему ты их боишься?
— Потому что человеку только человек может причинить зло.
Я подавил улыбку. Подавил улыбку и замолчал. Валентина замолчала тоже. Проснулся ветер и легонько подул сквозь свои тонкие губы. Качнул верхушками деревьев. Я продолжал:
— Не подумай обо мне плохо. И пойми меня правильно. Я люблю людей. Но… Разное со мной случалось. И слишком часто доставалось от людей. Каждый бил, чем придется. Одни кулаком, другие палкой.
— Со всеми что-нибудь да происходит. Но одни переживают больше. Другие меньше. И все-таки ты ужасно странный. У тебя ото всего остаются глубокие, неизгладимые следы. Ты… Ты никогда не будешь ни довольным, ни счастливым. Ты все слишком близко принимаешь к сердцу.
Я ничего больше не сказал. Мне не хотелось говорить ни о счастье, ни о несчастьях. Мы зашли уже глубоко в чащу леса. Я показал Валентине на деревья, изъеденные старостью.
— Как будто люди, согнувшиеся под тяжестью лет.
— Похоже…
Некоторое время мы шли вслед за роем пчел, искавших дупло, где можно было осесть. Подолгу стояли на полянах, покрытых высокой сочной травой. Устав, останавливались и слушали лесные шорохи. Шли дальше и снова останавливались, и опять шли, пока не дошли до той части леса, на склоне холма, где каменистая почва была красноватого цвета. Здесь деревья росли вкривь и вкось, ветви их изогнулись, заломленные в мучительном надрыве, кора покрылась влажными язвами. Мы то разговаривали, то умолкали. И снова начинали разговор. Потом, взявшись за руки и поддерживая друг дружку, поднялись по склону. От прикосновения к молодому и упругому телу Валентины все во мне страстно взволновалось. Я пошел с ней в лес без каких-либо задних мыслей. Теперь я покраснел. Стал заикаться. Мне стало стыдно, что я столь слаб и не властен над своей плотью, иссохшей и хилой, которую обтягивала совсем уже мерзкая кожа. Валентина поняла, что творится со мной. Отпустила мою руку. Ускорила шаг. Ушла вперед. Полезла по склону, цепляясь за изогнутые и заломленные ветви кривых, покрытых коростой деревьев. Намного опередила меня. На вершине холма остановилась. Здесь раскинулась поляна, поросшая густой и сочной травой, низкой и ровной, словно недавно по ней прогулялась коса. Валентина показала рукой на лес, из которого мы только что выбрались, и на все, что виднелось за лесом. Луг. Река. Город с его тополями и маковками церквей. Потом протянула руку к солнцу, которое уже склонялось к западу и разбрасывало свои косые лучи по верхушкам деревьев.
— Знаешь, Дарие, я никогда еще не видела ничего более красивого! Никогда!
Я промолчал. Подумал. Мне пришлось много бродить по свету. Я видел восходы на море. Видел закаты. Каждый день бывает восход и закат, и всякий раз они другие. Мне случалось встречать в горах зори и сумерки. На глубоких и прозрачных озерах, при свете факелов, я ловил с лодки рыб, у которых чешуя блестела, как серебро, или отливала золотом. В бешеной скачке легкими призраками носились мы с Урумой по диким и суровым полям Добруджи под восковым рогом луны и в желтом, как мед, туманном ее сиянии. Но мне не захотелось разочаровывать девушку.
— Кажется, я тоже не видел ничего прекраснее.
И снова у меня дрогнул голос. И мне снова стало стыдно. Стыдно самого себя. Я отошел от Валентины. Углубился в лес. Вынул из кармана нож, срезал молодую кленовую ветвь, ровную, чуть потолще пальца, и очистил ее от побегов. Возвратился назад и принялся поигрывать ею, со свистом рассекая прохладный, посвежевший воздух, от которого беспокойно сжималось сердце и пьяно кружилась голова.
— Ты приготовил палку, — заметила Валентина. — Думаешь, понадобится?
— Вполне может случиться, что на обратном пути на нас набросится свора псов, — никогда не мешает иметь под рукой палку или хотя бы прут для защиты.
— Да что ты! Никакой опасности нет. В лесу ни души.
— В лесу — возможно. Но после леса остается еще весь путь до вокзала.
— На дороге, Дарие, тоже никого не будет.
Она легла в траву. Ничком. Я тоже опустился на землю в нескольких шагах от нее. Достал карандаш и бумагу. Я всегда носил с собой карандаш и несколько клочков бумаги. И принялся черкать. Валентина следила за мной, но не двинулась с места. Однако когда увидела, что я сунул карандаш и бумагу в карман, подползла ко мне и спросила:
— Что ты написал?
— Ничего интересного.
— Я давно подозреваю, что ты пишешь, — еще с тех пор, как ты явился на экзамен и поссорился с Туртулэ. Но мне и в голову не приходило, что ты поэт.
— Я не считаю себя поэтом, но иногда пишу и стихи.
— Прочти, что ты сейчас написал. Пожалуйста.
Я никому не читал своих стихов. От застенчивости. Но тут прочел:
Как в лесу у меня
Серые лисицы, зайцы ярче огня,
А олени с витыми рогами,
С рогами-ветвями.
Как в лесу-то моем
С колуном не ходят, не стучат топором,
Лишь медведицы толстые гуляют,
По тропинкам в сандальях щеголяют.
Как в лесу-то моем
У ежей глаза с малиновым зрачком,
Петухи-дикари озорничают,
Подерутся — только шпоры сверкают.
Как в лесу у меня
Меж деревьев слышна болтовня,
Хоть природу нельзя изменить,
Хоть деревьям не дано говорить.
Читая, я отметил про себя, что стишки эти можно бы и опубликовать, хотя они и не бог весть какие. Валентина слушала, не шелохнувшись. Только иногда покусывала свои полные, пухлые ярко-красные губы. На лицо ее легла тень.
— А я думала, — сказала она, — я думала, что стихи про меня. Когда мы взбирались на гору, мне показалось…
Я понял, что она хочет сказать. Побоявшись услышать продолжение, поспешно перебил:
— Это только так показалось. Это все из-за подъема. Когда я подымался в гору, у меня сердце билось чаще, чем обычно.
— Только из-за этого?
— Да. Только из-за этого.
— И глаза блестели тоже из-за подъема? Блестели, как у бешеного волка.
— Если глаза и впрямь блестели, то я уж и не знаю, почему. Да они и не блестели. Нет. Не блестели. Когда у меня глаза блестят, я это чувствую.
— Уж это-то я и сама знаю. Поняла там… Где служу. Знаю, почему иногда у мужчин блестят глаза. Понимаю, отчего они иногда словно бешеные.
Я вознегодовал. В душе проснулась подленькая злоба. Впрочем, со мной это случалось и прежде. Но не успел я еще открыть рта, чтоб излить весь яд, что клокотал во мне, как совсем близко раздались чужие голоса:
— Влюбленные, слышь, Строе. Кажись, мы не с левой ноги ступили. Вот сразу и наткнулись на влюбленную парочку.
Я вскочил на ноги как ошпаренный. Валентина — тоже. Всего в нескольких шагах от нас мы увидели двух смуглых, молодых здоровых цыган, мордастых и усатых, одетых по-городскому. Они разглядывали нас жадными, похотливо блестевшими глазами, уперев руки в боки и, казалось, готовились напасть.
— Ну, Нае, что будем делать?
— Будто сам не знаешь?.. Знаешь небось…
Свирепые лица цыган, их намерение и слова, которыми они обменялись, привели меня в замешательство. Зато Валентина, к великому моему изумлению, совершенно хладнокровно и спокойно сказала:
— Ступайте своей дорогой, бродяги. Убирайтесь отсюда и оставьте нас в покое.
Здоровяки цыгане переглянулись и захохотали. Тот, кого звали Строе, злобно ухмыльнулся.
— О чем это ты, красотка? С какой это стати нам убираться? Не каждый день выпадает такая удача.
Они поплевали на ладони. Затем неторопливо и уверенно стали подступать ближе, не сводя с нас глаз. Строе вытянул руки, намереваясь схватить меня за глотку. Я отскочил. Нае неожиданным прыжком бросился на Валентину. Девушка увернулась. Увидев, что я не поддаюсь, не проявляю охоты быть задушенным, но и не собираюсь дать тягу, Строе резко замахнулся, целя мне кулаком в темя. Но я уже не впервые сталкивался с такими людьми. Усталость и слабость как рукой сняло. Я подумал: «Еще посмотрим, кто кого!» Напрягши все силы, как дикий зверь, я изловчился и отпрянул в сторону. Голова была спасена. Но удар свинцового кулака молотом обрушился на плечо. Плечо хрустнуло. У меня потемнело в глазах. Я покачнулся. И рухнул. Цыган нагнулся, собираясь двинуть мне тыльной стороной руки между глаз. Я отбил его руку. Тогда он снова замахнулся кулаком. Ухмыльнулся. Зубы у него были большие и белые, как у волка. Я следил за его движениями, и в ту секунду, когда кулак цыгана со страшной силой устремился к моему лицу, я нащупал и вытащил из кармана нож, выставив его острием вверх и крепко сжав рукоятку.