— Но уж постарайтесь вложить весь свой талант, — приказала директриса.
— Постараюсь, мадемуазель, вложу весь свой талант.
Подонок Лэптурел еще два-три раза наезжал в город на автомобиле. Заявился с инспекцией в примэрию. Посетил гимназию. Заглянул и в ремесленное училище. И в этом училище Лэптурел, тот самый лодырь Лэптурел, который по-настоящему и грамоты не знал, не дал себе труда выучиться хотя бы какому-нибудь ремеслу, произнес цветистую речь, где напомнил ученикам, что «ремесло — это золотой браслет». Ремесленники, одетые в старые, заношенные и залатанные блузы, молчали. Зато учителя, аплодируя, отбили себе все ладони.
— Пожалуйста, господин Лэптурел, передайте его превосходительству господину министру Стэникэ Паляку, что мы всем сердцем голосовали за него.
— Попробовали бы вы не проголосовать за дядюшку Стэникэ! — возмутился Лэптурел. — Узнали бы, где раки зимуют!
Один из учителей, обучавший ремесленников грамматике, поспешил исправить положение:
— Отличная… Отличная шутка!.. Сразу видно, что господин Лэптурел, как и мы, выходец из народа.
Я наткнулся на Лэптурела в центре города возле статуи генерала Манту. Глаза его заблестели.
— Ты мне нравишься, слышишь? Еще с зимы. Зайдем в кондитерскую, я угощаю.
— Не могу, спешное дело.
— Спешное дело? Какое у тебя может быть спешное дело? Собак гонять можно и потом, голоштанник.
Подонок схватил меня за руку и затащил в кондитерскую Синатры. Теперь он уже не стал спрашивать, чего я хочу. Заказал пахлаву.
— Угощайся, голоштанник. Они сладкие и очень сытные.
Я съел одну штуку. Лэптурел проглотил пять. Выпили бутылку апельсинового сока.
Закурили. Принялись разглядывать прохожих. Лэптурел провожал взглядом местных красавиц. И вдруг принялся исповедоваться:
— Собираюсь жениться, парень. Женюсь, слышь ты. Хватит с меня холостяцкой жизни. Пора жениться.
— Невеста из здешних мест?
— Как бы не так! Местные нищенки не для меня.
— Тогда откуда она?
— Из Кымпины. Дочь нефтепромышленника. И к тому же единственная у родителей.
В моем причудливом воображении слово Кымпина вызвало вдруг картину всей Проховской долины. Леса вышек. Нефтеналивные цистерны. Нефтеочистительные заводы. Мне почудилось, что даже пропитанная медом пахлава, что лежала передо мной, ничуть меня не соблазняя, пахнет мазутом. Отогнав эти видения, я спросил:
— И сколько у него вышек?
— Двенадцать пока что. Со временем… Со временем от моих вышек народятся новые.
Я не был сентиментальным. Меня трудно было растрогать, но тут мною вдруг овладела жалость, жалость глупая, дурацкая — и все-таки жалость. Разочарованно оттопырив губу, я спросил:
— И зачем тебе торопиться? А вдруг привалит невеста с двадцатью четырьмя вышками? Или даже с сорока восемью? Что для такого бесценного молодца, как ты, двенадцать вышек? Всего-навсего двенадцать вышек!..
— Ты прав, голоштанник, но я совершил бы непростительную глупость, если бы согласился ждать дольше.
— Почему? Убей меня бог, если я понимаю, почему.
Лэптурел огляделся вокруг, не подслушивает ли кто, прежде чем сделать одно важное признание. И сказал шепотом:
— Хоть мы и трезвоним на всю страну о своем прочном положении, дела у нас, парень, плохи. Из рук вон. Правительство неустойчиво. Уже шатается. Рабочие готовятся к новым забастовкам. Финансы на исходе. Кризис… Дядюшка министр говорит, что к Новому году наша власть кончится.
— Ладно, предположим, что дела обстоят так, как ты сказал. Но неужели Стэникэ Паляку не принимает своих мер? Неужели после такой долгой и жестокой борьбы он удовлетворится лишь несколькими месяцами власти? Только начал привыкать — и на тебе.
— Об этом, голоштанник, не может быть и речи! Дядюшка министр уже сейчас ведет тайные переговоры с Михалаке. Как только правительство падет, мы тотчас со всей организацией переходим к цэрэнистам.
— Что же, господин Паляку считает, что к власти придут цэрэнисты?
— Надо же и им отвалить кус. Нельзя же вечно держать их в оппозиции.
— Значит, я все-таки прав. Тебе нечего торопиться с женитьбой.
— На первый взгляд ты, конечно, прав. А на деле нет. И вот почему: может случиться, что цэрэнисты не сдержат слова. Такое уже бывало. Возьмут да и надуют дядюшку министра, не включат в свое правительство. С чем тогда останусь я? С журавлем в небе, вместо синицы в руках? Нет уж, парень. И не подумаю. Лучше женюсь теперь. Двенадцать вышек — это как-никак двенадцать вышек!
Лэптурел заплатил по счету. Мы вышли из кондитерской в уличную суету.
— До свидания. Я — в Бухарест. Женитьба. Хлопоты. Государственные дела.
— Прежде всего, конечно, государственные дела.
— Еще бы. Государственные дела — это государственные дела, не какие-нибудь там пустяки.
Я счел неуместным желать ему счастливого пути, потому что ничего подобного я ему вовсе не желал. Если бы он со своей машиной врезался в стену и сломал себе шею, я, может быть, и пролил бы одну-две слезинки, но никак не больше.
Праздник по случаю окончания учебного года прошел в обстановке всеобщего подъема. Будто среди учителей никогда и не было ссор, раздоров и неприязни. Туртулэ, как всегда обросший, три часа ораторствовал перед битком набитым залом. Билеты распространяли сами ученики — среди родных и знакомых. Послушав некоторое время, кое-кто из собравшихся в стенах пивного зала Джувелки начал зевать и клевать носом. Кицу-рогожник, потеряв терпение, поднялся и потребовал от учителя, чтобы тот кончал тянуть волынку.
— Я сполна заплатил за билет. И не желаю, чтобы мне капали на мозги до умопомрачения.
Зал встрепенулся. Раздались смешки. Хлопки.
Бедный Кицу! Он и понятия не имел, что за человек наш учитель! Туртулэ приблизился к краю сцены, поправил на носу очки и заявил:
— Я и не подумаю кончать. Будьте добры дослушать до конца. Непременно. Вы поняли? Это моя дипломная работа. Я работаю над нею уже десять лет. Я работал над ней даже во время войны, на фронте, подвергая свою жизнь опасности во имя Великой Румынии, чтобы вам было где втридорога продавать ваши рогожи.
Но Кицу не унимался. Он перешел на крик:
— И я тоже был на фронте. И даже получил увечья.
Тогда, убранная, как новогодняя елка, и раскрашенная, как пасхальное яйцо, из-за кулис неожиданно появилась Дезидерия Гэзару. Зал замолк.
— Господа, — произнесла директриса, — как вам не стыдно. Если его превосходительство господин министр Стэникэ Паляку узнает, как некрасиво вы себя ведете, он может рассердиться…
Из глубины зала кто-то крикнул:
— Да здравствует господин министр Стэникэ Паляку, отец и благодетель нашего города! Ура-а-а!
Кое-кто из зрителей захлопал. Другие принялись свистеть. Зал разрядился и успокоился.
Вспомнив про войну, Туртулэ уже не мог остановиться. Обладая незаурядным даром слова, он принялся подробно повествовать о своих фронтовых переживаниях. Кое-кто не мог сдержать вздоха. Пожилые женщины вспомнили о страданиях, перенесенных во время немецкой оккупации, и прослезились. Но как раз когда Туртулэ вдохновенно описывал знаменитое сражение под Мэрэшешть, какой-то озорник с галерки крикнул:
— Александри!.. Вернитесь к Александри!..[28] Перед тем как сойти с рельсов, вы читали «Счастья вам!.. На поле чистом…».
— Возвращаюсь… Возвращаюсь…
Учитель торопливо закончил свои фронтовые воспоминания и действительно вернулся к теме лекции. Он говорил еще час, не больше, но чары уже рассеялись. Послышался кашель. В зале двигались, почесывались, скрипели стульями.
За лекцией Туртулэ последовали обещанные в программе стихи и неистовые народные пляски. Стихи, изрыгавшиеся не столько из уст, сколько из чрева, вызвали оживление, а народные пляски в исполнении парней, наряженных пастухами, и девушек, одетых пастушками, привели зал в совершенный восторг. Над маленькой сценой пивного зала Джувелки пыль поднялась столбом. Заклубилась над залом, забиваясь зрителям в уши, в ноздри, разъедая глаза. Пьеса «Светает» закончилась, когда на улице и впрямь рассвело.
Сестры Скутельнику, которых я давненько уже не видел, тоже явились на праздник. Я весь вечер пытался подойти к ним или хотя бы привлечь к себе их внимание. Это оказалось невозможным. Бибина не удостоила меня даже взглядом. Не замечала меня и Маргиоала. Они сидели в первом ряду стульев, в самой середине, одна держала Тимона за левую руку, другая за правую. Усатый, с козлиной бородой учитель успевал ухаживать и за той и за другой, что-то шепча, расточая улыбки и нежности. Девушки были счастливы, глаза их блестели, словно весь мир принадлежал им одним. Когда, как и почему они помирились? Этого я не знал тогда, не узнал и позднее.
Хотя вокруг было много людей, чувство одиночества нашло ко мне дорогу и, как в теплую нору, прокралось в сердце. Я отнюдь не всегда легко переносил одиночество. И на этот раз оно было мне совсем не по душе. Я пробрался вдоль стены, прошел за кулисы и там наткнулся на Валентину. За успехи и прилежание она получила первую премию. Участвовала в спектакле. И теперь, сломленная усталостью и пьяная от радости, безмолвно переживала свой триумф.
— Мне хотелось бы поговорить с тобой, Валентина.
Она посмотрела на меня большими, какими-то чужими глазами, каких я прежде у нее не видел.
— Сейчас нет.
— А когда?
— Дня через два-три.
— Где?
— Как где? У мадам Гарник.
— Ну нет, туда я больше ни ногой.
Я оставил ее одну. Праздник закончился. Развлечения — если они были для кого-нибудь развлечением — пришли к концу. Публика разошлась.
Я не торопясь отправился домой под сенью старых, разросшихся каштанов. По дороге мне встречались торговцы молоком, сыром и овощами, направлявшиеся на рынок. Они несли большие корзины с товаром. У всех или почти у всех были веселые, свежие лица людей, хорошо выспавшихся и с надеждой встречающих новый день. Не знаю отчего, мне вдруг вспомнилась Деспа. Очень много бы я дал, чтобы понять, что же происходит со смуглянкой. Эта сумасбродка за последнее время настолько изменилась, что даже я, изучивший все ее капризы и испытавший на себе все ее причуды, не узнавал Деспы. Она не болела, но и здоровой ее нельзя было назвать. Она чахла. Еле передвигала ноги. И произносила не больше одного-двух слов за день, это Деспа-то, чей язык прежде никому не давал пощады. Когда я, выбирая слова поласковее, пригласил ее на праздник, она ответила с раздражением: