Безумный лес — страница 73 из 77

— Ленк… Жизнь так чудесна…

— А разве я когда-нибудь говорил, что нет?

— Не знаю, говорил или нет, но ты какой-то горький, Ленк, горький, как сок белены. И мне кажется, что я тебя уже не люблю, Ленк.

— Совсем не любишь?

— Я бы не сказала, что совсем, но чувствую, что уже не люблю тебя так, как любила тогда, вначале.

Меня охватила жалость. Больше, чем жалость. Я молча кусал губы. Кусал до тех пор, пока не ощутил вкус крови. Долго молчал. Бушевало море. Хлестал дождь. Мы теснее прижались друг к другу. Казалось, мы слились в одно существо. Мои губы дрогнули и стали сухи. Я спросил:

— Урума, а давно ли ты не любишь меня, как тогда… Как тогда… вначале?..

Она просунула руку мне за спину и еще теснее прильнула ко мне своим хрупким, гибким телом. И прошептала:

— Мне кажется, Ленк, я стала любить тебя меньше с того вечера… С того вечера, когда ты навеселе вернулся от гагаузок из Коргана.

— Но ты ведь знаешь, я даже не притронулся к тамошним девицам.

— Знаю, Ленк. Но те гагаузки сидели рядом с тобой, пили вместе с тобой, хотели тебя, смотрели на тебя долгим взглядом, Ленк…

— Но что в этом плохого?

Она убрала руку. Слегка отодвинулась. Посмотрела на меня большими, удивленными глазами.

— Как ты не понимаешь, Ленк? Гагаузки смотрели на тебя долгим взглядом, ведь так, Ленк?..

— Ну и что?

— Ты все еще не понял, Ленк, все еще не понял?!

— Но что здесь понимать или не понимать?

Она широко раскрыла свои продолговатые раскосые глаза, зеленые, как зеленая и жесткая трава Добруджи. Удивилась еще больше. Потом печально промолвила:

— Глядя на тебя долгим взглядом, эти женщины или девушки — я ведь до сих пор как следует не знаю, кто они были, — осквернили тебя, Ленк.

Теперь пришел мой черед удивиться. Я пожал плечами.

— Ты забываешь, Ленк, что я только бедная татарская девушка, почти дикарка. У меня тоже есть мысли, которых ты не понимаешь, я по-своему вижу и сужу людей, — тебе этого не понять. А что до любви… Я любила тебя не так, как ваши женщины. Разве не правда, разве я любила тебя, как все?

— Да, — отозвался я, — это правда, ты любила меня не так, как любила или стала бы любить меня всякая другая девушка.

Мой ответ, который ни на йоту не был правдой, удовлетворил ее и обрадовал несказанно. На несколько мгновений она почувствовала себя счастливой. Но вскоре блеск снова потух в ее глазах. Она помрачнела.

— Знаешь, Ленк, когда ты пришел к нам в Сорг и сказал, что тебя принесло море, я всей душой поверила, что тебя и вправду принесло море… На своих волнах с пенистыми гребнями. И еще я подумала, что море на своих пенистых волнах принесло тебя в Сорг для меня. По воле и по велению аллаха…

И она прошептала:

Аллаху екбер, аллаху екбер,

Эшхедуен ллайлахе иллайлах,

Эшхедуен ллайлахе иллайлах…

Когда она умолкла, я тихо сказал:

— Может быть, море принесло меня именно для тебя, Урума… По воле и по велению аллаха, хотя и не на гребне волн, а на палубе корабля.

— Нет, Ленк, море принесло тебя не для меня. Вот уже несколько недель, как я знаю, что море принесло тебя не для меня.

Не знаю зачем, я спросил:

— Уж не с той ли поры ты это знаешь, как начала бить Хасана?

Ей показалось странным, что я пытаюсь проникнуть в ее самые сокровенные тайны. Она повысила голос:

— Почему ты вспомнил о Хасане?

— Потому что мне хочется знать, за что ты его бьешь.

— Хасан — конь моего отца. А раз он конь моего отца, значит, он и мой конь. А раз Хасан мой, я могу делать с ним все, что захочу.

— Ты не ответила на мой вопрос, Урума.

— А я и не хотела на него отвечать.

Ветер усилился. Море взревело. Огромная волна набежала на берег и разбилась у наших ног. Дождь свирепо хлестал по мешку, под которым мы укрывались. Меня пронизал холод. Холодно стало и Уруме. Мы снова прижались друг к другу, чтобы согреться.

— Урума…

— Да, Ленк.

— Почему ты думаешь, что море принесло меня не для тебя?

— Если бы оно принесло тебя для меня, как мне показалось тогда, вначале, ты бы не думал уйти отсюда. И не поехал бы в Корган к гагаузкам, чтоб они осквернили тебя своими взглядами.

Я не хотел, чтобы она снова вспоминала о корганских бабах, одна мысль о которых вызывала во мне омерзение. И сказал только:

— В один прекрасный день мне все равно придется уйти отсюда, Урума.

— Зачем уходить? Тебя ведь никто не гонит.

— Я не могу долго оставаться на одном месте. Верно, сама судьба обрекла меня вечно скитаться по свету. Чтоб я все время бродил по свету. Бродил и бродил…

— Вот видишь, вот видишь? Теперь мне кажется, что ты совсем не любил меня, Ленк! Теперь я знаю, что ты ни капельки меня не любил.

Любил ли я ее? Любил ли? Я и сам не знал этого; вот и теперь… даже теперь я не знал, люблю ли я ее. Любовь с трудом загорается в моем сердце. И быстро гаснет, оставляя меня в одиночестве… А может… Может, мне только так казалось. Я не мог всего этого сказать Уруме. И неуверенно пробормотал:

— Да нет же, Урума, я любил тебя, любил, как никого другого.

— Может быть, Ленк, может, ты и любил меня. Но не очень. Может, ты и сейчас любишь меня, но тоже не слишком. Может быть, вы, неверные, вообще не умеете любить. Может быть… Но нет. Больше я тебе ничего не скажу.

Выдавались солнечные деньки. Случались и звездные лунные ночи. Но потом снова целыми сутками лил дождь.

— Как прошла ночь на пастбище, грязная собака?

— Хорошо, хозяин, как нельзя лучше. От дождей земля ожила, и трава снова зазеленела, пошла в рост, как весной.

— Никто не подбирался к моему табуну, нечестивая собака?

— Никто, хозяин, никто.

— Прошлой ночью воры пытались ограбить несколько татарских домов в Мангалии.

Однажды Урума прискакала на пастбище в дождь, держа в руках железные вилы с четырьмя остро заточенными зубьями. Ее спокойное лицо кривила чуть заметная гримаса. Она показалась мне более привлекательной, чем когда-либо. Я спросил:

— Зачем ты привезла вилы? Что тебе нужно?

Она нахмурила брови. Решив, что я испугался, улыбнулась. Улыбнулась и спокойно ответила:

— Увидишь, Ленк. Сейчас увидишь.

Я подумал о чем угодно, только не о том, что произошло через несколько мгновений. Урума пробралась в середину табуна и нашла Хасана. Услышав свист и свое имя, Хасан повернул голову и, подходя к ней, радостно и негромко заржал. Татарочка долго гладила его морду и гриву, потом поцеловала в лоб, прямо между глаз. Хасан задрожал от удовольствия. Ноздри его затрепетали. Тогда Урума отошла на несколько шагов, подняла вилы и, стремительно ринувшись вперед, вонзила их ему в бок. Конь захрипел, от боли на миг бешено взвился на дыбы, потом повернулся и пустился вскачь, волоча вилы, глубоко засевшие в боку. Он уносился все дальше и дальше… Утомившись, сделал широкий круг, вихрем домчался до берега, два-три раза повернулся на месте и рухнул здоровым боком на песок. И застыл. Урума медленно подошла, с усилием выдернула вилы и еще несколько раз вонзила их коню в тот же бок, словно пытаясь достать до самого сердца. Хасан несколько раз дернул ногами и, обливаясь кровью, испустил дух. Я подбежал к татарке.

— Что тебе сделал Хасан? За что ты его убила?

— Так мне захотелось, нечестивая собака.

Я забыл, что она моя хозяйка. И заорал на нее:

— Отвечай!.. За что убила Хасана? А? За что ты его убила?

Она молчала. Я тоже было замолчал. Но, не в силах сдержаться, закричал снова:

— Отвечай… Отвечай, за что убила Хасана?

Лицо татарки словно окаменело. Она резко ответила:

— Я думала, ты понял. Но раз ты, как видно, ничего не понял, так знай: я убила Хасана, чтобы не убивать тебя, нечестивая собака…

Впервые она назвала меня нечестивой собакой. До тех пор только староста называл меня так, да и то не всегда, а лишь когда почему-либо бывал не в духе или когда во что бы то ни стало хотел напомнить мне, что я, христианин, нахожусь у него в услужении и целиком от него завишу. Иногда так обращался ко мне и Урпат.

— Но… Но… Что скажет староста?

— Что скажет отец? Тебя, нечестивая собака, это не касается.

— Лучше бы ты убила меня, — сказал я ей. — Да, было бы лучше, если бы ты убила меня.

— Ты можешь убить себя и сам, если захочешь! Да ты и вправду сам убьешь себя. Может, скоро. Может, не очень. Но я думаю, ты хорошо бы сделал, нечестивая собака, если бы убил себя как можно скорее.

Она ушла. Села верхом на первого попавшегося в табуне коня, ухватилась за гриву, по-змеиному свистнула, ударила пятками и бешеным галопом поскакала в Сорг, с окровавленными вилами в руке.

Я остался один. Табун нисколько не был опечален гибелью Хасана. Лошади даже не заметили этого. И по-прежнему мирно паслись под дождем. Небо сделало вид, будто ничего не видело и ничего не слышало. Оно оставалось все таким же хмурым. И море тоже не опечалилось смертью Хасана. Ревело, как прежде, и так же, как прежде, вскипали белой пеной гребни волн.

Вечером, когда я вернулся домой, Селим Решит ни словом не обмолвился о Хасане. Я чувствовал себя как на иголках. Мне не терпелось узнать, призналась ли ему Урума в своем диком поступке. Наконец я спросил:

— Хозяин, вы знаете, что у нас больше нет Хасана?

— Знаю. Урума услышала, что я собираюсь его продать. Мне предлагали за него большую цену. Дочка не захотела, чтобы Хасан попал в чужие руки, и убила его. Может быть, это и правильно.

Я спросил:

— Что будем делать? Снимем с него шкуру или закопаем как есть?

— Шкура его мне ни к чему, слуга, как ни к чему и твоя.

Он плюнул в мою сторону. Плевок пролетел мимо моего уха. Я не шелохнулся. Хозяин приказал:

— Возьмешь завтра заступ и закопаешь его глубоко в песок. Как можно глубже. Чтобы собаки не смогли его отрыть.

— Я сделаю в точности как вы велите, хозяин.

Татарин ухмыльнулся.