— А ты во всем признаешься? Признаешься, что это твой ребенок, а? И женишься на мне, да? И будешь меня любить, да?
Я не хотел отнимать у нее жалкой и невеселой радости по поводу одержанной победы. Но когда увидел ее раскрытые объятия, по-куриному вытянутую шею и ищущие поцелуя губы, поспешил рассеять ее иллюзии:
— Нет, Деспа, я ни в чем не буду признаваться, даже если меня насадят на вертел и станут живьем поджаривать на медленном огне. Я не могу и не хочу врать. А что до женитьбы… Ну, посуди сама! Разве похож я на жениха?
Над верхушками тополей, облитых, как и мы, лунным светом, пронеслась стайка ночных птиц. В траве зажглись огоньки светлячков.
— А!.. Я знаю!.. Знаю, почему ты не хочешь жениться на мне.
— Что ты знаешь?
— Ты, Желтушный, не любишь меня. Что ж, я понимаю. За что меня любить? У меня кожа черная и блестит, как дно у чугунка. А теперь я еще и беременная.
Некоторое время она сидела, сгорбившись, совершенно, казалось, подавленная свалившимся на нее горем. Потом выпрямилась, на лице ее снова появилось надменное выражение, и в голосе сквозило презрение:
— Нет, Желтушный, тебе нечего бояться. Я передумала. Я не буду сваливать вину на тебя. А то еще, чего доброго, вся слобода подымет меня на смех. Пойдут разговоры: «Деспа спала с кривобоким. С колченогим. На нее никто и смотреть не хотел. Больно уж безобразна. И чересчур уже черна… Вот и стала спать с кем попало».
— И что дальше? Ты ведь не сможешь долго скрывать свою беременность.
В ее словах прозвучали решимость, угроза и ненависть:
— А вот увидишь…
Она пошла к дому. Следом отправился и я. Луна скользила теперь позади тополиных верхушек. Ворота распахнулись. Во двор въехала телега, в которой сидели братья Арэпаши, а за нею жнейка. Госпожа Арэпаш позвала нас к столу. Позвала и Деспу. Деспа пришла. Я взглянул на нее, обеспокоенный угрозой, прозвучавшей в ее словах: «А вот увидишь». Вглядевшись, я перестал тревожиться. Черные, как деготь, глаза смуглянки были спокойны. Таким же спокойным было и лицо. Мы уселись ужинать на завалинку. Принялись за еду. Мамалыга обжигала язык. Брынза была соленой и острой.
Деспа обвела всех долгим взглядом. Казалось, ей было жалко нас. Потом лицо ее прояснилось. Она даже засмеялась. И сказала:
— Мне хочется есть. Никогда так не хотелось есть, как сегодня.
— Ешь, голубушка, ешь досыта. Слава богу, еды у нас хватает! — обрадовалась госпожа Арэпаш. — Еды у нас столько, что и другим можем подать.
Деспа понимающе взглянула на меня и проговорила с набитым ртом:
— Конечно, можем. И подаем — не день, не два, а уже больше года.
— Деспа! Как тебе не стыдно!
— А чего мне стыдиться, мама?
— Ничего страшного, — сказал я, — не стоит ссориться из-за такой мелочи. От Деспы мне приходилось выслушивать кое-что и похуже.
— Дарие, голубчик, ты уж прости ее. Деспа еще ребенок.
Однорукий изумленно воззрился на Деспу:
— Что это с тобой, Деспа? Ты ешь, будто под страхом смерти.
Смуглянка рассмеялась. Рассмеялась и сказала:
— Ем, потому что проголодалась. А насчет смерти, братец, можешь запомнить — я смерти не боюсь.
— Черта с два! — заявил однорукий. — Все люди боятся смерти. Почему бы тебе быть не такой, как другие?
— А вот потому, — ответила Деспа.
Она встала. Один из братьев убрал со стола. Мы достали сигареты и закурили.
Из дома вышла Деспа. В руках у нее был мешочек, в котором лежал продолговатый предмет, завернутый в газету. Мать спросила:
— Куда это ты, Деспа?
— В сад. Хочу собрать черешни. Я видела, на ветках еще остались черные, перезрелые ягоды.
— Неужели ты собираешься лезть на черешню теперь, среди ночи?
— А что тут такого? Сейчас луна. А мне захотелось поесть черешни, хоть немножко.
— Тогда принеси и нам. Полакомимся…
Деспа не ответила. Не повернула головы. Горделиво выпрямившись, прошла мимо и исчезла среди деревьев, потонувших в голубоватом тумане лунного света.
Мы по-прежнему сидели на завалинке, как вдруг в глубине сада, как раз там, где стояли черешни, среди ветвей, усыпанных сладкими красными ягодами, взметнулось высокое пламя. Послышался короткий вскрик, в котором был не столько страх, сколько удивление. Раскачиваясь, пылающий факел бежал, не разбирая дороги. Налетев на дерево, остановился и заметался, словно со всех сторон задуваемый ветром. Мы все разом бросились туда. Пока мы бежали, пламя съежилось и погасло. В нос ударил резкий запах паленых волос, горелого мяса и бензина. Мы приблизились. Взглянули и не поверили своим глазам. Деспа лежала, скорчившись, возле ствола старой черешни, усыпанной черными перезрелыми ягодами. Ее волосы и платье были сожжены огнем, кожа спалена до самого мяса. Голое тело обуглилось и стало совсем черным… Чернее, чем при жизни. Мы склонились над трупом. Переглянулись в растерянности и недоумении. Сделать уже ничего было нельзя. Только ждать, пока останки остынут.
Госпожа Арэпаш не издала ни звука. Не запричитала. Даже не заплакала. Застыла, как каменное изваяние, безмолвное и неподвижное. Прошло несколько минут, Она повернула ко мне свое посуровевшее, искаженное болью лицо. Спросила:
— Скажи, из-за чего Деспа наложила на себя руки? Что с ней случилось?
Я пожал плечами.
— Откуда мне знать?
Соседка, которая, увидев пламя, перелезла во двор Арэпашей через забор, вдруг сказала:
— Какой у нее большой живот!..
Другая соседка, вошедшая через ворота, постаралась рассеять ее недоумение:
— Это из-за огня. Из-за огня кишки распарились и вспухли.
Однорукий быстро сбегал домой и вернулся с простыней. Тело завернули в простыню. Один из братьев взял его на руки и унес в дом.
Я пошел в комнату. Там сидел однорукий. Он плакал. Ни о чем не стал меня спрашивать. Я тоже его ни о чем не спросил.
Собрал свои пожитки. Их было немного. Все уместилось в кожаной сумке, с которой я ходил в школу.
Филипаке спросил:
— А с писаниной своей что будешь делать? Не возьмешь с собой?
— Нет, — ответил я, — не возьму.
— Мне на память тоже не оставляй. Мне она ни к чему.
— Не оставлю.
Я собрал бумагу, исписанную за год всяким вздором. Разорвал на мелкие клочки. Нашел корзину. Набил ее доверху. Пошел в глубину сада. Высыпал обрывки в болото. Бумага не тонула. Тогда я подобрал ветку. Стал мешать болотную жижу. И мешал до тех пор, пока она не поглотила все клочки до последнего. Потом пошел к колодцу. Вытянул бадью воды. Вымыл руки. Сполоснул лицо. Умывшись холодной, как лед, и чистой, как слеза, водой, стал словно чище душой. С души смылась вся сажа и вся грязь, налипшая за последние годы.
Выброшенные и утопленные в болоте рукописи, над которыми я столько трудился, означали конец. В то же время они должны были стать началом. Пришла пора уйти из города. Как можно скорее. У меня было ощущение, что если я задержусь хотя бы на день, море грязи и океан помоев нахлынет на меня и навсегда погребет под собой. Ну уж нет! Этого мне не хотелось! Надо уходить. Скорее. Как можно скорее. Попытаться начать другую жизнь. Найти что-то другое. Попытаться писать по-иному. Как? Постараться узнать.
— Надо, Дарие. Слышишь? Надо!
От многих слышал я эти слова. Однажды — этот день казался мне теперь страшно далеким — эти слова сказала мне и Валентина Булгун. И вот наконец я сказал их себе сам. А Валентина… Валентину тоже надо было забыть. Надо было забыть все и все переменить, если я хотел добиться успеха.
А я хотел добиться успеха.
Золотистым медом хотел я наполнить соты своей жизни.
Таким же золотистым медом хотел я наполнить и жизнь других людей.
— Надо, Дарие. Слышишь? Надо!
Я вошел в дом. Однорукий увидел, что я беру свою сумку. Спросил:
— Уходишь?
— Ухожу.
— И где ты собираешься ночевать? Сейчас полночь.
— Где-нибудь переночую.
Когда я затворял за собою калитку, Корноухий набросился на меня с лаем. Он знал, что Деспа умерла и теперь никто не выбранит его и не ударит.
Мне казалось, что я пьян. Потом мне стало казаться, что я трезв. И снова показалось, будто я пьян.
Пошатываясь, я медленно брел по Дунайскому проспекту, вверх, к центру города, где стояла бронзовая статуя генерала Манту. Миновал аллею старых каштанов. Прошел мимо полицейского. Он ничего не сказал мне. И я тоже не заговорил с ним. Закурил сигарету. Вдохнув дым, вдруг ощутил запах паленого мяса. Примял пальцами горящий кончик сигареты, отшвырнул ее прочь. И зашагал дальше. Шел, пока не устал. Присел на край тротуара. Рыдания душили меня. Я расплакался. Город спал непробудным сном. Наконец слезы иссякли. Я поднялся и медленно, нетвердыми шагами заковылял в сторону вокзала. До самого рассвета гулял взад-вперед по пустому перрону. Вместе с рассветом из Турну пришел поезд на Бухарест.
Я сел в поезд. Через несколько минут паровоз свистнул и тронулся, волоча за собой длинный хвост вагонов. Я навсегда оставлял старый, убогий городок, затерявшийся среди плоской, бескрайней равнины. Давным-давно, в незапамятные времена, эта равнина была покрыта огромным буйным лесом, который орда завоевателей, владевшая в те поры всем краем от Дуная до Карпат, окрестила на своем языке Делиорманом, что значит Безумный лес…
1963