— Они — антифашисты, а эти — фашисты! — выкрикнул Федор.
— Не все.
— А может, этот рыжий как раз фашист!
— Может.
— Так в чем же дело? — опешил Федор. — В чем же я не прав?
— В том, что ударил пленного.
— Да не все ли равно: пленный или не пленный! Фашист есть фашист!
— Нет, не все равно. пленный и солдат — разница огромная. Особенно у немцев. Ты ненавидишь их за то, что они убили твоего брата. Это твои личные счеты с ними. А ты подумал, почему твой брат совершил подвиг? Подумал, что он совершил его не ради себя — в этом случае у него бы не получилось, — а ради своих товарищей, ради всех нас, во имя своей родины? Понимаешь?
Чем-то напомнил лейтенант в этот момент Федору отца. То ли словом "понимаешь", что любил говорить отец, то ли непоколебимой верой в то, что говорил.
— Ты ударил немца ради своего личного мщения за брата. Ты о другом не думал.
— Думал. О Макухе думал, — запротестовал Федор.
— О Макухе, может быть. Но так или иначе, ты совершил поступок, недостойный советского моряка. Ты унизил себя. Парень ты неглупый и должен понять, что уронил ты высокую честь Советского Союза, именно всего Советского Союза, а не только свою личную. Не удивляйся! Если хочешь знать, этим ударом ты уподобился самому немцу, ты поступил так, как поступают они. Понимаешь, война была содержанием жизни немцев из поколения в поколение. Злоба, душевная опустошенность, садизм поощрялись. Немецкий солдат привык видеть мир в каске и с оружием в руках, привык верить, что он господин, а другие народы — неполноценны, рабы, привык верить в силу автомата. А нам надо, чтобы он поверил в человечность человека. Надо, чтобы пленный понял, что жил он неправильно, что был орудием в руках негодяев, понял, что он был обманут, сбит с толку. А ты ему в зубы! Сейчас перед ним стоит сложнейший в его жизни вопрос: "Как быть дальше? Как жить дальше?" Сейчас он впервые в жизни САМ принимает решение. Понимаешь, САМ! Раньше за него думал фюрер. Ему так и говорили: "За тебя думает фюрер. Ты выполняй приказ". И он выполнял. Слепо, не думая. А сейчас он ДУМАЕТ! САМ! И наша обязанность помочь ему думать. А ты в зубы! Сейчас происходит процесс нравственного воспитания немца. Когда он поднял руки и закричал: "Гитлер капут!", то это был конец в его прежней жизни. И начало новой. Я недавно слышал песню пленного. Не нацистский марш и не фривольную солдатскую песенку, а песню — думу о родине. Ты только вдумайся, пленный сочиняет песню! И какую! О родине, о любви, о мире! Сейчас он не солдат, которого ты должен убить на фронте, сейчас он твой пленный. И надо, чтобы, когда вернется из плена, начал он строить такую же жизнь, какой живешь ты.
— Освободи его, он опять за оружие возьмется, —— больше из упрямства, чем из внутреннего убеждения, сказал Федор.
— Если так будем обращаться, возьмется. Вот и надо, чтобы больше он никогда не взялся за оружие, чтобы стал другом, а не врагом.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Водолазы получили приказ выйти на разгрузку американского транспорта. Его затопили в заливе немецкие бомбардировщики.
Перед отходом на задание Бабкин притащил на катер бухту новенького манильского каната.
— На! И помни мою доброту, — сбросил Женька с плеч бухту.
— Откуда? — обрадовался Жигун, давно мечтавший именно о таком канате.
— Сорока на хвосте принесла.
— Какая сорока?
— А такая: черная с белым.
— Сороки — они воровки, — посерьезнел Василь. — Тащи-ка ты его обратно.
— Да ты чего? — удивился Женька. — Сам говорил: где достать?
— Тащи обратно, сорока!
Женька в сердцах выматерился, взвалил на плечи бухту и исчез.
Через полчаса вернулся.
— Порядочек. Оптом пошел. Чистоплюи.
Где он свистнул канат и куда сплавил, так и осталось тайной. Работа по разгрузке транспорта нудная: набивай вместительную сетку консервами и кричи по телефону "Вира!" Пока одну сетку тащат вверх, набивай вторую. И так без конца...
Днем работали, вечером скучали: катер стоял на рейде. Сидели на корме, поглядывали на берег, подсчитывали: скоро ли кончатся эти проклятые консервы!
Как-то вечером после ужина Женька вытащил банку со сгущенным молоком.
— Прошу, на десерт.
Ребята не отказались, уплетали за обе щеки.
Женька, как щедрый хозяин, потчевал товарищей. Степан поинтересовался:
— Дополнительный паек сэкономил?
Женька хохотнул:
— За кого ты меня принимаешь?
— Откуда тогда? — перестал есть Степан.
— Оттуда. — Женька топнул ногой по палубе. — Бог послал. Морской.
Толик поперхнулся, а Федор почувствовал приторную горечь во рту.
— Та-ак... — протянул Степан и отложил ложку. — Причастились, значит. А ну, забирай свои баночки и катись к своему богу!
— Кого ты из себя ставишь? — обиделся Женька. — Подумаешь, чистоплюй! Все берут. Откуда таможенникам знать, сколько их там, этих банок? Я же не продаю! Я для всех. Что мы, не имеем права попробовать?
— Ты о себе говори.
— А ты тоже за всех не страдай! Не хочешь — не ешь. Что, я их у тебя взял? У него? — тыкал пальцем в ребят женька. Ребята молчали. — все берут, дуроломы! Чего вы из себя корчите? Все берут.
— Нет, не все, — сказал Жигун. — Мы не берем и тебе не дадим.
— А-а, черт с вами, малохольные! — махнул Женька рукой, сгребая банки. — Сам съем.
— Правильно, — одобрил Жигун. — Ешь сам. Я сниму тебя с довольствия на катере.
— Как снимешь? — оторопел Женька. — Не имеешь права.
— А молоко брать имеешь право? Так что будем квиты.
Женька думал, что это шутка. Но дело обернулось всерьез. Ребята не давали ему еды. А так как катер стоял на рейде, пожаловаться было некому. Женька два дня питался сгущенным молоком, которого припас порядочно. После этого случая при одном слове "молоко" он бледнел и чувствовал тошноту.
На отрядном комсомольском собрании принимали в комсомол Степана Кондакова.
Комсорг отряда Ласточкин зачитал заявление Кондакова и попросил его к столу. Степан подошел к столу, покрытому красным сукном, за которым сидели лейтенант Свиридов, Ласточкин и Толик Малахов — член комсомольского бюро.
— Расскажи свою биографию, — сказал Ласточкин.
Степан переступал с ноги на ногу. И во всей медвежьей фигуре Степана было столько беспомощности, что Федор подумал: "Чего он, чудак, так волнуется?"
— Ну давай, чего ты? — нетерпеливо шепнул Ласточкин. — Рассказывай.
Степан откашлялся и неожиданно сказал:
— Сестренки у меня есть, четыре. Маленькие...
Степан запнулся, увидев улыбки товарищей. Федор разглядел в руках Степана треугольник письма.
— Мать есть. Отца нету. В финскую убили...
— Ты биографию давай! — подсказал Ласточкин. — Когда родился, где и прочее.
Степан угрюмо посмотрел на него и ответил:
— Я и говорю: сестренки дома остались. Маленькие. Самая старшая в школу нынче пойдет, а есть нечего. Вот...
— Да ты родился-то когда? — в отчаянии взъерошил кудри Ласточкин.
Он терпеть не мог отступлений от раз заведенного порядка.
— Чего родился? — начал сердиться Степан. — Родился, когда и все, в двадцать шестом. Я говорю: сестренкам есть нечего, а мы тут сало, масло... Как паны. И деньги еще...
Горячий, подвижный, как и все южане, Ласточкин вскочил и нетерпеливо спросил у всех:
— Товарищи комсомольцы, кто будет выступать насчет кандидатуры Кондакова?
— Подождите, Ласточкин, — вмешался лейтенант Свиридов. — Дайте Кондакову высказаться.
— Я все сказал, — буркнул Степан и попер медведем на место.
Ласточкин только руками развел, по губам Свиридова скользнула сдержанная улыбка, но глаза были серьезные.
— Товарищи комсомольцы, кто будет говорить? — снова спросил Ласточкин.
— Я буду, я скажу, — поднялся Толик. — На Байкале бревно меня чуть не задавило. Если бы не он, задавило б. На него можно положиться. Принять его надо.
Толик сел.
— Кто еще? — спросил Ласточкин.
— Я еще, — неожиданно для себя сказал Федор. — Я тоже, чтобы принять. Смелый он. Я... я струсил тогда, когда мичмана убило, а он... он смелый.
Федор так же внезапно сел, как и встал. У него взмокла спина и колотилось сердце.
Кондакова приняли единогласно.
Потом Ласточкин говорил, что нельзя терять время и надо учиться, как это делает Малахов. И что годы идут, а некоторые только и думают, как бы попасть на танцульки да в "козла" забивают.
Собрание уже кончилось, когда Степан попросил слова.
— Я насчет подводных часов. Насчет оплаты. Не много ли нам платят? И вообще, надо ли? Мы ведь служим, а не деньги зарабатываем. Нас кормят, поят, одевают, водку дают да еще и деньги платят. Другие матросы: радисты, мотористы... не получают таких денег, а служат вместе с нами, в одних условиях. А восстанавливать силы, которые под водой, значит, теряем, нам дополнительный паек дают, сало, масло... А деньги еще зачем? Не надо платить эти деньги. Пусть они идут на оборону или там в тыл... ребятишкам.
Степан сел под любопытными взглядами матросов. Ласточкин собирался разразиться восторженной речью в поддержку Степана. Но его опередил лейтенант Свиридов, попросив разрешения выступить.
— Предложение матроса Кондакова, — начал лейтенант, — очень интересное, патриотическое. Но у комсомольского собрания нет полномочий решать такие вопросы: отменять или не отменять оплату подводных часов. Это дело командования и... вообще правительства. Я предложу другое: собрать деньги на постройку водолазного катера. Катеров не хватает. Давайте соберем деньги и попросим командование построенный на эти деньги катер назвать "Североморский водолаз". Как вы считаете, комсомольцы?
— Правильно, — рубанул воздух рукой Ласточкин.
Собрание зашумело.
— Соберем!
— Голосуем!
Степан снова поднялся.
— Я еще скажу. О приписке подводных часов. Здесь все зависит от совести старшины водолазной станции. Водолаз пробудет в воде час, а ему записывают минут десять-пятнадцать лишних, пока его раздевают, и получает он, как за полтора часа.