Причалив к берегу баркас,
Ему сказала: "Все вас знают,
А я вас вижу в первый раз..."
— Ты погоди песенки петь! — перебил его Степан. — Ты ответь, что думаешь!
— Отвяжись! — лениво бросил Женька. — Не велика фигура, чтобы я перед тобой отвечал.
Именно тогда Толик сказал:
— Идейные, говоришь? Идейные... — Толик обвел товарищей посветлевшим взглядом. — Уязвить нас хочешь! Читали Ремарка "На западном фронте без перемен"?
Кто-то ответил, что нет. Федор даже не слышал о такой книге.
— Я ее на немецком читал. О наших ровесниках она, о семнадцатилетних немцах, которые в первую мировую воевали. Тоже школьники. Загнали их в окопы за "великую Германию" воевать. Кто уцелел на передовой, все равно погиб духовно. Все равно — жертва войны. А вот нам тоже по семнадцать... Ну, не нам, про нас что говорить, — вздохнул Толик, — а тем, кто на передовой. Я о них говорю. Вот Макуха удивлялся: "Что за поколение?" Помните? А чему удивляться? Просто мы все знаем! За что воюем — знаем! Что после войны лишними не будем — знаем! А те ничего не знали. "Потерянное поколение". А мы? Да ни черта подобного! Да после войны я еще охотнее учиться буду, крепче на земле стоять буду! Ремарк толкует, что каждый день может стать последним, а значит, живи им, утешайся малым. А я не хочу так, я хочу жить взахлеб, "как чашу, мир опрокидывая"! Мне мало сегодняшнего дня. Я хочу жить теми днями, что будут после победы. И если хочешь знать, Женька, то именно мы будем главными в послевоенной жизни. Мы, идейные! А ты?
Женька, изумленный такой длинной и необычной речью Толика, с интересом глядел на него.
— Ну, а твоя идея какая? — наседал на него Толик.
Женька взял бравурный аккорд на гитаре.
В ответ, открыв "Казбека" пачку,
Сказал ей Костя с холодком:
"Вы интересная чудачка,
Но дело, видите ль, не в том..."
Женька прихлопнул струны.
— Ты интересный чудак. Но дело, видишь ли, не в том... Ты зря меня агитируешь, не отбивай хлеб у Свиридова. Я тоже за коммунизм, я ведь не фашист. Чего ты на меня взъелся? Только я тебе скажу: коммунизм — это завтра. А завтра ты можешь загнуться под водой, и все твои идеи не помогут. И потом, одними идеями сыт не будешь, что-то другое кусать надо. И сегодня, а не завтра. Ты вот про Ремарка толкуешь, не читал, а по-моему, он прав. Чего там зариться на журавля в небе, лучше уж синица пусть будет в руках. Ордынцев вон тоже идейный был, про завтрашний день говорил, и комсоргом отряда был до Ласточкина, а что сделал? Жизнь-то с воробьиный шаг оказалась.
— Ну и что? Жизнь коротка? А жизнь определяется не длиной, а содержанием. Это еще римский философ Сенека сказал.
— Эка, хватил! — присвистнул Женька. — "Римский философ"!
— Не свисти! — сдвинул брови Толик. — На черта мне твоя длинная жизнь, если она, как у ворона: падалью питаться! А скептицизм твой от пустоты сердца идет.
— А-а! — плюнул Женька. — Ей-богу, спятил! Ну вас к черту с вашими докладами! Хоть бы о бабах говорили, а то в политику вдарились, будто помполиты вы, а не водолазы.
Чертыхаясь, Женька ушел на соседний катер, к Демыкину.
— Может, я действительно красивых слов наговорил, — остывая, конфузливо похлопал глазами Толик. — Я всегда так. В школе дадут доклад делать, а я как повезу, как повезу! И Женьке ничего не доказал. Тут тоже надо уметь. А ему о бабах надо!
О "бабах" ребята действительно не говорили. Да и что могли говорить? Не было у них этих "баб". А о любви как-то неудобно было говорить. У Толика, например, ее и не было. Его любовь — книги. У Степана она была всего одну ночь перед уходом на службу. Просидел он до зорьки на крылечке сельсовета со своей любовью, да так и не признался ей.
У самого Федора тоже не было ничего серьезного, если не считать первые полудетские увлечения, когда какая-нибудь девчонка с торчащими косичками вдруг становилась владычицей мальчишеских дум и в присутствии которой он был неестественно возбужден и дурашливо-шумен или становился застенчив и тих.
Настоящую любовь пережил только Василь Жигун. Была у него невеста Галя. Ходили они в сумерки на плотину Днепрогэса и, облокотясь на чугунный парапет, смотрели, как опускается вечер на родное Запорожье, как таяли очертания знаменитой Хортицы — родины буйной Сечи.
В один из таких вечеров первой сказала Галя, что любит Василя. Это было в субботу, двадцать первого июня.
А на рассвете угодила бомба в маленькую хатку на берегу Днепра и разнесла ее в клочья. Отец Василя, мать, сестренка остались под грудой обломков. В тот же день простился Василь и с Галей. Уже на Севере узнал, что угнали Галю в неволю, в Германию.
С тех пор Жигун каждый месяц регулярно подавал командиру отряда рапорт об отправке на фронт. Каждый раз отказывали.
Вот о чем вспомнил Федор, когда Бабкин, хлопнув дверью, выскочил из кубрика.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Мотор смолк, будто захлебнулся. Степан выглянул в иллюминатор.
— Пришли. Сейчас к "Таймыру" пришвартуемся. Вылазь на палубу!
Над местом гибели корабля болтался красный буй.
Пронзительно и тревожно кричали чайки.
Крупная зыбь качала катер. О борт билась пологая волна и длинными брызгами обдавала лицо.
С "Таймыра" по штормтрапу проворно спустился лейтенант Свиридов.
— Кто идет в воду?
— Матрос Черданцев, товарищ лейтенант, — доложил Степан.
— Добро. — Лейтенант повернулся к Федору. — Ваша задача — осмотреть корабль внутри. Снаружи его осмотрят водолазы с "Таймыра". Обратите особое внимание на кингстоны: закрыты они или нет.
— Сами себя топили? — спросил Федор.
— Вам предстоит разгадать это.
— Говорили: транспорт торпедирован.
— Да, торпедирован. Но не всякая пробоина смертельна для корабля. Осмотреть с особым вниманием!
— Есть осмотреть с особым вниманием!
Федор привычно спрыгнул с трапа. Вода стала родной стихией, и чувствовал он себя в ней как рыба.
Не сразу победил Федор страх.
Даже после случая с миной, когда он впервые одержал победу над собой, спускаясь под воду, внутренне сжимался, словно заводил стальную пружину. Стиснув зубы, выполнял задание.
Стравливая воздух, Федор опускался все ниже. Смотрел под ноги, откуда должно было приблизиться дно, где лежит корабль.
Светло-зеленые слои сменились серыми, потемневшими. Потом зеленый цвет совсем пропал в коричневой густевшей краске.
Темнело.
Привычно, как в гипс, заковывало нижнюю часть туловища. Это вода обжимала скафандр. И чем глубже, тем сильнее.
Если посмотреть на водолаза со стороны, как смотрят на рыб в аквариуме, то показался бы он маленьким забавным паучком, спускающимся в безмерной толще моря на своей паутинке — шланг-сигнале.
В подводном мире много удивительного. Например, актинии. Оранжевые, фиолетовые, белые, они гнездятся на серых камнях и протягивают к тебе красивые лепестки-щупальца. Беда той рыбешке, что зазевается или соблазнится чудесным прозрачным, будто газообразным, цветком. Вмиг опутают ее лепестки-щупальца и сунут в черный рот стебля.
Или ламинария — морская капуста. Это уже не цветы, целый подводный причудливый лес необычной раскраски. Огромные листья-ленты длиной в десять, двадцать, тридцать метров беззвучно шевелятся, манят в свою загадочную и жуткую чащу.
Интересно наблюдать, и как ползет оранжевая или фиолетовая морская звезда, как протягивает она вперед свои лучи-присоски. Время от времени останавливается, выгибает горб, подтягивает лучи и сжимается в кулак. Поймала что-то.
Водолаз видит и бесформенную, студенистую и бесцветную медузу. И будто разбитую параличом камбалу.
— Стоп шланг-сигнал! — приказал Федор. — Вижу корабль. Лежит с креном на правый борт.
Сверху прекратили травить, и Федор повис над судном.
Печален вид затонувшего корабля. Его засасывает ил, он обрастает ракушками, в каютах и на капитанском мостике хозяйничают рыбы.
Все безмолвно, недвижно.
Корабль — труп, а рядом часто трупы тех, кто населял его.
Много видел таких кораблей-трупов Федор. И чужих, и своих. И эсминцев, и катеров, и транспортов, и подводных лодок. И всякий раз, видя затонувшее судно, Федор испытывал горечь.
Все мертво, все покрыто илом, как прахом. И будто не было никогда ни людей, ни солнца, ни манящих морских далей.
Небытие.
Вот она, перед ним, непрочитанная книга человеческих страданий! И он первым открывает ее страницы...
Федор висел над кораблем, различая в потаенном царстве темно-зеленых красок смутные очертания надстроек, исковерканные шлюпбалки, беспомощно запрокинутую сломанную грот-мачту...
На палубе стоял паровоз, другой был сорван и воткнулся торчмя в ил у борта.
В левом борту судна зияла огромная дыра с рваными краями: торпеда угодила в грузовой трюм. Шпангоуты, искореженные, завитые в узлы, торчали, как ребра гигантского ископаемого животного.
На палубе в беспорядке валялись сдвинутые с места принайтованные ящики, бочки, тюки...
Как сухожилия, вытянутые из тела, висели порванные ванты. Все уже покрылось налетом рыжего ила.
— Трави помалу шланг-сигнал!
Свинцовые подошвы калош бесшумно стукнулись о палубу, взметнулось облако рыжего ила. Из-под ног шарахнулся краб, боком-боком отбежал и замер, похожий на свастику.
Говорят, в Японии таких вот крабов и осьминогов ловят кувшинами. Ставят кувшины на дно, а крабы залезают в них, да еще упираются, когда их потом оттуда вытаскивают.
Федор посмотрел на краба; тот угрожающе поднял клешню.
"Ай, моська!.." — усмехнулся Федор и подошел к люку.
Люк был открыт. Федор выбрал слабину шланг-сигнала, намотал на руку и стал спускаться вниз.
— Включи свет! — попросил Федор.
В руке вспыхнула подводная лампочка-переноска.
Сбрасывая с руки кольца шланг-сигнала и освещая путь переноской, Федор шел по коридору. Наткнулся на треску. Рыба оперлась брюшком и плавниками о настил и лежала неподвижно.