Безумству храбрых... — страница 29 из 43

Сказал это Костыря и прикусил испуганно язык. Осторожно покосился на ребят. Нет, кажется, никто не обратил внимания на его последние слова, и он, тут же воспрянув духом, продолжал:

— У нас в Одессе придешь в порт, мореманы на всех языках разговаривают. Даже самые необразованные и то по-английски или по-испански шпарят.

— А ты можешь? — спросил Пенов, с восхищением слушая трепотню Костыри.

— Я про иностранцев говорю, — не удостил его даже взглядом Костыря. — А как начнут драться, вся Одесса качается. Вот так ремень наматывается. — Костыря намотал свой ремень на кулак. — Бляха на конце остается. Как врежешь, так лоб пополам.

— У нас Семка Ожогин был, — вмешался Чупахин. — Кулак — во! Как поднесет, так ремни на мужиках лопались. Одному комбайнеру вдарил, у того штаны спали. А кругом девки. Была потеха.

— Теперь, поди, от Одессы одни развалины дымятся, — раздумчиво сказал Курбатов.

С Костыри разом слетела дурашливость, он помрачнел, глухо обронил:

— Я бы эту фашистскую сволочь по частям резал.

— Точно, — поддержал Виктор. — Всех их надо! — И высказал общую мечту: — Когда же нас отзовут отсюда? Так и война кончится.

— Да уж героем здесь не станешь, — согласился Лыткин.

— Вместо немцев ненцев видим, — подал голос «великий немой».

— Спать! — приказал Чупахин.


В мае солнце стало ощутимо пригревать, и воздух налился перламутровым сиянием.

Подтаивали и с таинственным шорохом оседали снега. На пригорках кое-где показались кочки с побуревшим прошлогодним мхом. В ложбинках накапливалась первородно чистая вода и по ночам застывала стеклянными звонкими пластинками.

Прилетели птицы.

Костыря, всю зиму обещавший сводить Курбатова и Лыткина на птичий базар, уломал однажды старшину отпустить их к дальним скалам, где поселились тысячи птиц. Пошел с ребятами и Жохов.

— Конфискуем излишки, — весело ощерялся Костыря, скорехонько собираясь в дорогу, пока не передумал старшина.

С приближением лета служба действительно пошла веселее. К теплу, к солнцу примешалось чувство ожидания смены, не век же им торчать в этой дыре.

На дальнем мысу, обрывистом и высоком, далеко в море выступали скалы. На них и был птичий базар. Тысячи птиц сидели и кружили над голыми камнями, оглашая воздух неистовым криком.

— Как на одесском базаре! — кричал Костыря, стараясь переорать птиц, и с гордостью повел рукой широко вокруг, будто показывал свое собственное владение.

— Ярмарка! — согласно кивнул Генка Лыткин.

Скалы были сплошь в птичьем помете и яйцах. Ребят удивило, что яйца не падают с совершенно голых камней вниз, в море.

Костыря обвязался пеньковым канатом, повесил на шею корзинку, сплетенную им самим из прутьев полярной ивы, и сказал:

— Держите! Только крепко! Знайте, что на конце этого пенькового конца бесценная жизнь Мишки Костыри!

— Ладно, не болтай.

Жохов крепко взялся за канат, опоясав себя вокруг туловища, и уперся чугунными ногами в камень. Виктор Курбатов тоже взялся за канат, чтобы в случае надобности помочь Жохову. Генка стоял разинув рот. Он был ошеломлен гамом и беспрестанным движением птиц. Он переводил глаза то на камни, покрытые, как накипью, птицами, то на небо, где тучами летали птицы, то на море, которого не было видно опять же из-за птиц.

Нахлобучив шапку на самые брови, чтобы какая-нибудь птица не выхлестала глаза, Костыря осторожно спускался вниз. Когда он достиг ближайшего выступа и утвердился на нем, шум возрос. Птицы, спугнутые непрошеным гостем, поднялись в воздух и сотрясали его неистовым многоголосым криком. Они летали над Костырей, стараясь отогнать его от яиц, и щедро поливали жидким пометом… Но Костыря был не из робкого десятка. Он знай себе наполнял корзинку отборными яйцами. Длилось это с полчаса, и ребята оглохли от крика и хлопанья крыльев. Наконец Костыря дернул веревку три раза, и ребята стали его вытаскивать наверх. Вытащили и схватились за животы от смеха. Перед ними стояло какое-то чучело, облитое белым пометом, все в перьях и в пуху, а в корзинке сверху лежали разбитые яйца.

— Чего ржете, народ! — осклабился и сам Костыря. — Для вас старался.

Ребята отошли подальше от птичьего шума и крика и общими усилиями очистили Костырю.

— Теперь будем ходить сюда, как на птицеферму, — довольно говорил Костыря, отмывая снегом руки и лицо.

— Набрать их и в снег, — предложил Жохов. — Как в погребе сохранятся.

— Точно, — поддержал эту мысль Костыря. — И вообще, надо сюда ходить на огневую подготовку, по движущимся целям бить.

— Смотри, какие яйца, — показал Лыткин Курбатову. — Как груши, поэтому и держатся на камнях, а куриные давно бы скатились. Приспособились птицы к условиям.

— Глядите-ка, — ткнул рукой Костыря.

Все посмотрели, куда он показал, и увидели, как полярная крупная сова треплет в мохнатых когтистых лапах чайку, отрывая окровавленным клювом куски мяса с пухом и перьями. Другие чайки сидели рядом равнодушно и беззаботно, нисколько не обращая внимания на свою погибающую подружку.

Костыря схватил камень и кинул в сову. Сова выпустила добычу и низко, косо заскользила над камнями.

— Помирать полетела, — сказал Костыря. — Снайперский удар.

В тот вечер Генка Лыткин усердно рисовал Чупахина. Длинное, вечно бурое, с белыми бровями и крупным сухим носом лицо старшины было преисполнено значительности и торжественной суровости. Подтянутый, наглаженный, с начищенными до блеска пуговицами, в полной парадной форме, с автоматом на груди, Чупахин застыл по стойке «смирно», не мигая и не дыша, ел глазами Генку, который, как заправский художник, то относил от себя лист бумаги и, прищурясь, смотрел на рисунок, то пододвигал к себе и кидал на него штрихи, то впивался глазами в самого Чупахина, и от этого взгляда старшина еще больше каменел. Старшина был узкоплеч, жердист, но во всей его нескладной фигуре чувствовалась трехжильность и та внутренняя уверенность в своей правоте, которая заставляет уважать и побаиваться.

Не так-то просто было написать с некрасивого Чупахина портрет бравого старшины, а именно такой он и требовал, ни больше ни меньше. Генка Лыткин упрел, лицо его выражало досаду, что вот уступил просьбам Чупахина, а теперь мучается.

На нарах полулежал Мишка Костыря и, тихо бренча на гитаре, мурлыкал:

Как-то однажды пришли к рыбаку за водою

Юношей много, и был среди юношей он,

Смуглый красавец с коварной и злою душою,

Пальцы в перстнях — настоящий купеческий сын…

Временами он усмешливо косил на старшину черные блестящие глаза. Чупахин боковым зрением ловил эти взгляды и еще больше багровел.

Костыря прихлопнул струны гитары и спросил недовольно:

— Скоро ты там?

— Сейчас, — отозвался Пенов.

Он возился у рации, стараясь поймать Москву, чтобы послушать вечернее сообщение Совинформбюро о положении на фронтах.

Вот и пошло, полюбили друг друга на горе

Смуглый красавец и юная дочь рыбака… —

продолжил было Костыря.

— Стоп! Передают! — поднял руку Пенов.

Смолкла гитара, Генка замер с карандашом в руках, а Чупахин как стоял, так и остался стоять, только чуть скосил глаза на рацию. Пенов снял с головы наушники и включил громкоговоритель. Сквозь завывания и треск разрядов вдруг прорвалось отчетливо и громко: «…в ходе упорных боев уничтожено и взято в плен более десяти тысяч солдат и офицеров противника. Успешно продвигаясь вперед, войска…»

Рация всхлипнула и смолкла. Пенов схватился за настройку. Все, вытянув шеи, с радостной напряженностью смотрели на него.

— Давай, давай! — нетерпеливо подгонял Костыря.

Но сколько Пенов ни вертел регуляторы, больше Москву не поймал.

— Тебе хвосты телятам крутить, а не на рации работать, — озлился Костыря. Уши Пенова набрякли алой кровью.

Открылся люк наверху, и со смотровой площадки, громыхая настывшими сапогами, спустился Виктор Курбатов. Потер задубевшие от ветра щеки, улыбнулся.

— Весной пахнет, с юга наносит.

— Слыхал, как наши? — спросил Костыря. — Десять тысяч в плен взяли!

— Ну-у! — обрадовался Виктор. — А где?

— Разве с таким радистом будешь знать — где! — кивнул на Пенова Костыря. — Это наверняка морячки-черноморцы дают прикурить. Эх, мне бы к ним! В морской десант!

— А я в разведку хочу. — Виктор разделся, повесил полушубок на гвоздь. — Часовых снимать.

— Тоже дело, — согласно кивнул Костыря.

— Вот так, бесшумно.

И Виктор продемонстрировал, как бы он это сделал. На удивление ребят, он совершенно неслышно прошелся в своих сапожищах по скрипучим половицам кубрика до Пенова, который сидел спиной к ребятам и все еще возился около рации.

— Р-раз! — Воображаемым пистолетом Виктор нанес молниеносный удар по голове радиста. — И кляп в рот! — Ловко заломил Пенову руки назад. — «Язык» взят.

Красивое, смуглое, с неожиданно светлыми глазами лицо Виктора и вся его подбористая фигура спортсмена дышали удовлетворением от своей ловкости и сноровки. Пенов икал и недоуменно таращил глаза на хохочущих ребят.

— Работа — класс, — одобрил Костыря. — Можешь!

Чупахин набычился, забыв, что позирует и ему надо стоять смирно.

— Прекратить! Цирк вам тут!

Посмотрел на большие корабельные часы, прикрепленные к стене, которые были единственным, действительно корабельным предметом в кубрике.

— Выходи на прогулку!

Матросы нехотя стали одеваться. Зануда старшина! Дисциплину держит, как на корабле. Утром подъемчик в шесть ноль-ноль, физзарядочка зимой и летом в любую погоду. Потом уборка поста: вылизывать все уголки, драить каждую половицу. А днем, если на вахте не стоишь и по камбузу не дежуришь, милости просим уставы зубрить, или оружие изучать, или стрелять по цели, или — еще лучше — строевой заниматься: «держать ножку», «рубить» строевым шагом, отрабатывать подход к командиру и отдачу воинского приветствия. И все это по часам, по расписанию, с перерывами на перекур, как в учебном отряде. Больше всех такими порядками был недоволен Костыря, любивший подрыхнуть и посачковать. «Кому это надо! — бурчал он. — Офицеров нету, никто не видит. Поспать не даст. С такой жизни ноги протянешь». Но высказывать громко эти крамольные мысли давно перестал, ибо за такие разговорчики не один раз уже схлопатывал наряды вне очереди.