Основное время ты проводишь, сидя на кровати и размышляя об очередном просчете, думая о том, как уже ненавидишь свою комнату. Правда, иногда прикидываешь, как можно подавить растущее ощущение рока. На случай, если вдова спросит, ты стараешься изобрести правдоподобное объяснение тому, что не ходишь на работу, которая, как ты заявила, у тебя есть. Трое соседей не прибавляют тебе уверенности в собственных силах. У всех у них есть работа. Лучше не сходиться. Под этим ты понимаешь, что шапочно знакомиться не стоит. Ты выдумываешь способы не сталкиваться с ними, особенно с мужчиной из соседней комнаты, который меняет девушек чаще, чем трусы. Тихая женщина встает первой, обычно до петухов, чтобы ей хватило горячей воды. Долго моется. За ней идет крупная женщина. Мужчина в главной комнате встает последним, потому что у него собственная ванная. Сборы тебя будят; когда они уходят, торопясь на автобус, ты больше не можешь заснуть, потому что думаешь об их конторах, договорах и зарплатах.
Изредка ты осмеливаешься выйти подышать воздухом в сад или посидеть на пеньке – спиленной жакаранде у ворот. У ворот ты превозмогаешь себя. Вдруг деревенское воспитание становится преимуществом.
– Привет, как прошел день? Как вообще, как там, откуда вы идете? – приветствуешь ты прохожих.
Ты так редко говоришь, что пугаешься звука собственного голоса, и поэтому не улыбаешься. Люди тоже не улыбаются. Иногда не отвечают.
Раз в неделю ты ходишь за покупками в крошечный супермаркет, имеющий такой же аховый вид, как и ты. Выйдя со двора, ты стараешься придать походке пружинистости, чтобы идти, как женщина, у которой на дне сумки туча долларовых банкнот. В магазине это притворство тебя душит, как будто ты надела слишком тугой корсет. Сделав покупки, ты не хочешь выходить на улицу, потому что сумка топорщится от дешевых пластиковых бутылок, малюсеньких пакетиков и крошечных коробочек. Растительное масло, глицерин для кожи, свечи на случай отключения электричества, спички – все кричит о твоей бедности.
Ты складываешь запасы в углу кухонного серванта, подальше от продуктов других жильцов. Ты копишь еду точно так же, как сбережения из рекламного агентства, что хранятся на счету одного строительного общества, по принципу «меньше значит больше»: меньше есть значит меньше тратить, в итоге у тебя больше наличных. Больше денег на ежемесячных банковских выписках со счета значит больше времени, чтобы привести в порядок свою жизнь. На завтрак жидкая кукурузная каша, практически несъедобная, так как на вдовьей плите невозможно толком ни варить, ни тушить. На обед ты ту же кашу загущаешь в угали[10]. Чтобы полакомиться, начинаешь таскать листья – пару в день – со вдовьего огорода.
Все остальное время ты сидишь у окна, уставившись мимо когда-то младенчески-розовой, а теперь желтеющей ткани на неаккуратный хозяйкин газон. Когда становится нестерпимо скучно, ты чуть сдвигаешься, чтобы в поле зрения попала плита, которую мистер и миссис Маньянги заложили на месте будущего студенческого поселения. Иногда за бетоном ты видишь призрачный силуэт вдовы, она ходит взад-вперед по гостиной.
Ты беспокоишься, как бы не начать подумывать со всем этим покончить, ведь делать тебе нечего: ни дома, ни работы, ни прочных семейных связей. Такие мысли погружают тебя в болото, пенящееся чувством вины. Тебе не удалось ничегошеньки из себя сделать, но ведь матери, погребенной в нищей деревне, еще тяжелее. Как ты, получив такое образование, можешь думать, что тебе труднее, чем ей? Матери, которая уже и не женщина почти и настолько замордована жизнью, что попыталась опереться на вторую дочь, а ведь той самой нужна опора, после того как она потеряла на войне ногу, а теперь добывает пропитание для двух порождений освободительной борьбы, твоих племянниц, которых ты видела всего раз, когда они едва умели ходить. С дядей, который вмешался и, чтобы оградить тебя от судьбы матери, отправил в школу, произошел несчастный случай. Став инвалидом Независимости, он сидит в кресле-каталке: во время оружейного салюта в ходе первых празднований в него попала шальная пуля, угодившая в тонкую мембрану у позвоночника. Ты заставляешь себя не думать об отце, одна мысль о котором приводит в отчаяние. Единственная, кто мог бы помочь тебе и родным справиться с трудностями, – кузина Ньяша. Но она уехала за границу. Последний раз ты слышала о ней, когда она прислала тебе туфли, слава богу, это было тогда, когда почта еще не столько воровала, сколько переправляла бандероли. Ты не помнишь, чья очередь писать и даже отправила ли ты ей благодарственное письмо.
Ты растеряла университетских друзей, потому что не могла поддерживать их образ жизни и не хотела, чтобы над тобой смеялись. Спустя годы, после внезапного ухода из рекламного агентства ты отдалилась и от бывших коллег. В первые дни пребывания у Май Маньянги ты истязаешь себя мыслью о том, что, кроме самой себя, тебе некого винить в том, что ты лишилась статуса составителя рекламных текстов. Тебе следовало бы потерпеть белых людей, которые ставили свое имя под твоими слоганами и стишками. Ты проводишь много времени в сожалениях о том, что исключительно из-за принципа сама вырыла себе могилу. А возраст не позволяет тебе надеяться на место в этой сфере, так как в творческих отделах теперь работает молодежь с прическами ирокез и пирсингом в бровях, языках и пупках.
От гнетущих мыслей ты отвлекаешься в воскресенье, спустя несколько недель после заселения, когда по вдовьему гравию шуршит разбитая синяя «Тойота».
В облаке выхлопных газов она останавливается у навеса на несколько машин точнехонько так, чтобы никто больше заехать не мог.
Оторвав взгляд от журнала, который ты прихватила в рекламном агентстве и читаешь уже в сотый раз, в проеме водительской двери ты видишь мускулистые ноги. Длинная мускулистая рука змеей тянется к задней двери и шарит в поисках ручки, наконец дверь открывается.
Выпрыгивают полдюжины детей.
– Мбуйя! – вопят они.
Дети прилагают все усилия, чтобы разорить вдовий огород. От их прыжков крошатся грядки, рвутся ветки виноградных кустов.
– Эй, ну ты посмотри, что делается! Вот подождите, кто-нибудь увидит, что вы творите, – кричит их отец, быстро выходя из машины. – Будет вам такая взбучка, ввек не забудете. Если бабушка не захочет, уж я постараюсь, будьте уверены.
Дети смеются, визжат и припускают быстрее, замолотив кулаками по вдовьей двери.
– Мбуйя! – опять кричат они, когда дверь открывается и вдова приглашает их в дом.
Их приезд дарит тебе возможность поразмыслить о мужчине. Вполне себе средство для достижения другой жизни, по которой ты тоскуешь, прочь от этого нигде, от этих дней, разверзающихся позади тебя пустотой. Ты не думаешь о любви, ты одержима лишь одной мыслью: что джентльмен может дать тебе, как вдовий сын может послужить гарантией, что ты не рухнешь окончательно.
Ты глотаешь слюну, выступившую во рту, как будто ты куснула лимон, и тут с другой стороны машины открывается дверь и выходит женщина.
– Я не останусь в машине, – заявляет она. – Говорю тебе, не останусь.
Конечности у мужчины слишком длинные. Они двигаются, как лента конвейера, будто хрящи и связки на несколько размеров больше, чем кости. Шагая, он ставит огромные ноги на гравий. Вытирает ладони о мятую рубашку. Потом прислоняется к машине и мрачно закуривает сигарету.
– Сегодня я с ней поговорю, – упорствует женщина. – Что бы ты там ни бубнил, я это сделаю.
Ты черпаешь со дна презрение, мучившее тебя все недели проживания у вдовы. Насмешка мужчины, грея душу, набирает язвительности, а из тебя сочится яд, он мешается с его, и все обрушивается на женщину.
Мгновение спустя у ворот раздается шум. Лязгают болты, и к дому с грохотом подъезжает длинный низенький «Фольксваген Пассат».
Мужчина и женщина забывают о своих распрях, разворачиваются к подъезжающей машине, и их лица прорезают улыбки.
– Ларки! – кричит мужчина с длинными конечностями тому, кто приехал.
Он отшвыривает сигарету и делает шаг вперед.
Женщина капризно скрещивает руки на груди и обтянутыми джинсой ягодицами прислоняется к «Тойоте».
Ларки опускает стекло и в приветственной улыбке обнажает все зубы.
– Эй, Прейз, – ухмыляется он, кивнув на синюю «Крессиду». – Так это она? Та самая отличная штука, о которой ты мне рассказывал?
Второй тоже ухмыляется, но от волнения губы его раздвигаются слишком широко.
– Новая, – решает Ларки, выходя из машины и еще улыбаясь во весь рот. – Хлам, брат! Зачем бросаться деньгами, завозить японский металлолом?
У женщины опускаются плечи. Ларки протягивает руку. Братья стукаются плечами.
– У меня все в порядке, братишка. – Ларки оборачивается убедиться, что его всем слышно. – Знаешь, я приехал на другой, номер три. Чтоб было на чем ездить, когда другие ломаются. Мать детей катается на «Мерседесе». Я предпочитаю «БМВ». Но не на выходные. Больше никаких японцев, – хвастается он. – Только настоящие. Немцы.
– Япония тоже не плоха, – возражает Прейз. – Даже лучше. Они знают, как мы ездим.
– Ты как, Бабамунини? – вмешивается женщина.
– Но ты все делаешь правильно, – еще громче хвалит брата Прейз, чтобы заткнуть ее. – Надеюсь, я увижу твою третью, если она правда так хороша, как ты утверждаешь.
– Приезжай! Приезжай, посмотри сам, – смеется Ларки. – Не тяни. Пожарим мяса. Обязательно привози детей.
Мужчины сжимают кулаки и со смехом машут ими.
– Отлично, мупфана[11]. – И Прейз, опять обнажив все зубы, поворачивается к женщине.
– Бабамунини! Бабамунини! Мне нужно тебе кое-что сказать, – начинает она.
Обхватив себя руками, она чешет плечи, потом опускает их, потому что она безнадежна, из тех, кто жалуется на своего мужчину его младшему брату.
– Мбуйя, сюда, сюда! Мне, мне! – доносятся детские голоса.