Безвременье и временщики. Воспоминания об «эпохе дворцовых переворотов» (1720-е — 1760-е годы) — страница 49 из 75

Итак, я, послушавшись Вас, расправилась с двумя аристократами нашей северной стороны и надеюсь (хотя и очень старалась), это послание заставит Вас запретить подобные описания той, которая, и прочие.

Письмо XXIX

Петербург, 1737.

Мадам,

вместо того чтобы избавить меня от заданий, порученных мне. Вы требуете выполнения еще больших. Я полагала, что исчерпывающе описала герцога и герцогиню в последнем письме, но Вы задаете о них много вопросов, на кои отвечу по порядку. Он сохраняет пост обер-камергера ее величества, хотя сам является сувереном, а она по-прежнему первая фрейлина, с той лишь разницей, что теперь, при ее новом титуле, садится в присутствии ее величества, когда садятся принцессы, и на всех общественных собраниях ей целуют руку. Бироны живут во дворце, но имеют все те же придворные чины из числа своих подданных, как и ее величество, и желания герцога и герцогини, когда они при дворе, выполняются этим штатом. То есть у него есть собственный камергер, а у нее — фрейлины; герцогская чета имеет собственные, и очень пышные, выезды с ливрейными слугами.

Граф Остерман — вице-канцлер империи, и устройство всех дел возложено на него, хотя всем руководит герцог. Остермана считают величайшим из нынешних министров в Европе, по поскольку искренность — качество, которое обычно не считается обязательным в этой профессии, граф не допускает, чтобы она мешала исполнению задуманных им планов. Он любезен и обладает интересной внешностью, а когда выходит из своей роли министра, то оказывается очень занимательным собеседником. Родом он из Вестфалии и приехал сюда в качестве личного секретаря одного голландского адмирала, состоявшего тогда на русской службе. Увидев одну бумагу, переведенную Остерманом на русский язык, Петр Первый послал за ним и, по свойственной этому монарху гениальной проницательности, в разговоре скоро открыв в нем глубокий ум, взял его к себе, постепенно возвысил до занимаемого им теперь поста и женил на русской даме очень красивой, знатной и богатой, хотя сам граф продолжает оставаться лютеранином. Он не алчен, поскольку остается бедным при всех предоставлявшихся ему возможностях. Он был наставником Петра Второго и главной силой, приведшей князя Меншикова к падению, но вскоре был заменен князем Долгоруким, большим фаворитом сего юного монарха, и кое-кто полагает, что только смерть последнего уберегла графа от падения, поскольку фаворит боялся его коварства и осведомленности, подтверждение которым видел в падении Меншикова. Граф был очень галантен, но никогда не стремился обольстить светскую даму, поэтому его любовные похождения не делали много шума, а сейчас он, кажется, считает женщин более просто веселыми и хорошенькими игрушками (чтобы, расслабившись в свободный час, отвлечься на пустяки и болтовню), чем мужчин, которые непременно поведут разумные беседы, тогда как ему хотелось бы услышать лишь вздор. Я знаю, Вы полагаете большинство представительниц нашего пола как нельзя лучше подходящими для этого и убеждены, что так обстоит по крайней мере с Вашей, и прочие.

Письмо XXX

Петербург, 1737.

Мадам,

я вижу, вы нетерпеливы, а потому берегитесь! К графу Остерману добавлены еще двое, составляющие кабинет министров Один из них — князь Черкасский, русский, персона замечательная во многих отношениях. Прежде всего (и, по мнению многих, самое важное), он очень богат: владеет тридцатью тысячами глав семейств, как рабами, и наследница — его единственная дочь. Затем — фигура князя, которая в ширину несколько больше, чем в высоту; его голова, очень большая, склоняется к левому плечу, а живот, тоже большой, — направо. Его ноги, очень короткие, всегда обуты в сапоги, даже на придворных приемах по случаю больших Праздников. Ну и, наконец, он знаменит своей молчаливостью; он, мне кажется, никогда не говорит более, чем некий член другого знаменитого собрания, который, как мы с Вами знаем, сделал это в опубликованной речи. Но владения и знатность князя потребовали для него почетной должности, и он наверняка не станет ни утруждать себя делами, ни мешать кабинету своим красноречием.

Другой кабинет-министр — граф Ягужинский. Его наружность прекрасна, черты лица неправильны, но очень величественны, живы и выразительны. Он высок и хорошо сложен. Манеры его небрежны и непринужденны, что в другом человеке воспринималось бы как недостаток воспитания, а в нем столь естественно, что всякому видно: иное ему не пошло бы, ибо при такой непринужденности, когда каждое его движение кажется случайным, он преисполнен достоинства, привлекающего к себе все взоры даже в очень большом собрании, словно является в нем центральной фигурой. У него тонкий ум и тонкие суждения, а живость, так ясно читаемая на лице, присуща всему его характеру, поэтому за день он успевает сделать больше, чем большинство других — за неделю. Если кто-нибудь просит его покровительства и он имеет основательную причину для отказа, то прямо говорит, что не станет этого делать потому-то и потому-то. Если же сомневается, то назначает время для ответа, а тогда говорит «помогу» или «не могу помочь» и по какой причине. Пообещав выполнить просьбу, он скорее умрет, чем нарушит данное слово. Он всегда без лести высказывает высокопоставленным особам свое мнение, и если бы даже первейшее в империи лицо поступило неверно, он сказал бы это так же откровенно, как и о самых низших. Подобное в этой стране столь опасно, что заставляет его друзей постоянно дрожать за него. Но покуда все облеченные самой большой властью боятся его, ибо его суждения столь справедливы, но и столь суровы, что все трепещут перед ним. Он дружен лишь с очень немногими, хотя многим оказывает услуги; но в дружбе он очень постоянен: ничто не может поколебать его дружеского расположения, разве только когда сам убедится в очень дурном поведении человека. Граф предпочитает уклоняться от обременительных церемоний, сопряженных с его положением, и любит обедать по-семейному с другом, и тогда он — один из самых очаровательных собеседников, какие только бывают. Я должна привести один пример его человечности, который позволит Вам судить о графе лучше любых моих слов. Однажды он обедал у нас по-дружески, как он любит, и я говорила об этом выше (честь, которую он часто оказывает нам, поскольку питает дружеские чувства к м-ру Р. и всегда выказывал их также и мне), и я с состраданием и озабоченностью упомянула об одном бедняге, навлекшем на себя недовольство ее величества и долго томившемся в заключении. Несмотря на то, что граф, пришедший к нам отдохнуть, мог обидеться на разговор о делах, он тотчас сказал: «Матушка, — он всегда зовет меня так, — я позабочусь о нем, но пока не могу этого сделать». Прошло три месяца, и я уже искала возможности напомнить ему об обещании, о котором, как я думала, он забыл, но (в день рождения ее величества) он пришел ко мне и сказал, что тот человек освобожден и восстановлен во всех своих должностях. При этом граф добавил: «Я люблю Ваше сострадательное сердце и, знаю, облегчил его тем, что помог человеку в беде; всегда смело обращайтесь ко мне, причем без всяких сомнений, как в этот раз». Он был большим любимцем Петра Первого, который всегда называл его «своим оком», ибо говорил: «Если Павел увидит что-то, я узнаю истину с той же точностью, как если бы видел это сам». Но моя бумага советует сказать Вам, что остаюсь, и прочие.

Письмо XXXI

Петербург, 1737.

Мадам,

велик соблазн обмануть Вас, сообщив, что господин, которым Вы так очарованы, холост. Ведь мне сдается, если бы это было так, Вы бы приехали сюда и постарались покорить его. Но увы! К несчастью — и его, и Вашему, — у него такая жена, что он сам не знает, как с нею быть, и я советовала бы Вам не вставать у него на дороге. Потому, знаете ли, что он считается с моим мнением и я заставила бы его показать Вам, сколь неразумно и жестоко Вы обходитесь с м-ром Б., и я уверена: Вы не смогли бы устоять против его доводов. Следовательно, если Вы склонны завоевать славное звание старой девы, не попадайтесь ему на пути, ибо он с его проницательностью быстро поймет, что Ваш деспотизм — результат покорности м-ра Б., и, стало быть, так укротит Вас, что Вы тут же сделаетесь всего лишь женой того, кого давным-давно покорили.

Должна рассказать Вам историю одной дамы, мужеству которой дивлюсь, но не имею ни малейшего желания последовать ее примеру. Польский посол и его супруга были приглашены на обед к графу Ягужинскому, где должно было собраться большое общество. Граф живет на одной стороне реки, а они — на другой. Когда они по льду переезжали реку, лед треснул, ее сани провалились в воду, и она с большим трудом выбралась, вымокнув с головы до ног Она отправилась домой, а ее муж поехал дальше, извинился за опоздание и очень спокойно поведал о приключившемся с его женой. Предоставляю Вам судить относительно причины спокойствия: было ли это большое sang froid[79] или радость, что она спаслась. Но вот что меня поразило. Когда подали десерт, появилась сама эта дама. Она переоделась, снова решилась переехать через реку и ничуть не выглядела расстроенной; она танцевала с нами всю ночь, а затем снова по льду поехала домой. Все общество выражало ей свое восхищение такой отвагой. Я же, должна признаться, посмотрела на это дело с другой точки зрения и увидела в нем явное свидетельство легкомыслия, в котором обвиняют наш пол (подвергаться большому риску ради бала); жаль, что так поступила женщина.

Коль скоро я заговорила об этой даме, должна добавить еще кое-что о ней и ее соотечественницах. Здесь вместе с нею присутствовали еще две знатные польские дамы. Все они внешне очень эффектны, хотя и не красавицы, грациозны, очень веселы, но несколько чопорны. Все они любят танцевать и петь и всякого рода развлечения; их тело и дух, кажется, никогда не ведают усталости. Они очень приятные собеседницы — на один час, но слишком утомительны для меня при более долгом общении, ведь я, как Вам известно, способна утратить интерес, особенно к людям, обладающим высокомерием духа, если можно так выразиться, У них великолепные слуги, одежда, но в них столько национальной гордости и воинственности, что теряется мягкость, присущая нашему полу. Однако последнее наблюдение заставляет меня задуматься над тем, насколько несвойственна мне манера, в которой Вы вынуждаете меня действовать. Коротко говоря, если бы мои письма к Вам кто-то увидел, какой смешной я бы выглядела! Впрочем, Ваши желания для меня обязательны, и мои действия — более сильное доказательство моей дружбы, нежели уверения в ней в каждом письме.