Безвременье — страница 18 из 41

А сами за головы схватились и даже застонали.

— Ах, — стонут, — если бы Гольденберг жив был! Прямо Гольденбергское дело!

— А кто такой, — робко спрашиваю, — Гольденберг был?

Даже воззрились.

— Гольденберг?! — говорят. — Да если б Гольденберг жив был, — ты бы уж сейчас миллионером был! Из-за стола не выходя!

— А другого, — говорю, — Гольденберга нету?

— Другого! Он говорит — другого! Гольденберги родятся веками! Человечество сто лет беременно бывает, пока Гольденберга родит. А впрочем, и теперь люди есть. Не бойся! Будет взмылено!

Ничего не понимаю, но кажется, моё дело в хороших руках.

Всю ночь мне во сне Гольденберг снился и что-то мылил. Даже соседи в стенку стучали: кричал во сне шибко, снилось, что будто в мыльной пене тону.

31-го августа.

Дела — фурор! Величественно идут дела.

Прихожу сегодня в Кюба, на заседание по оживлению отечественной промышленности, встречают:

— Пей «Монополь»! Акции уж на 50 рублей выше номинала стоять!

— Да как же, — говорю, — они стоять могут, ежели их ещё нету?

— А это уж, — говорят, — не твоё дело. Пей и молчи. Молчи и пей. В этом оживление промышленности и состоит.

На 50 рублей. И это — Гольденберга нет! Что же было бы, если б Гольденберг был жив?

Высказал эту мысль одному из компаньонов.

Тот даже заплакал:

— Если б Гольденберг был?!

Приказал поднять штору и показал мне пальцем на улицу:

— Видишь людей?

— Вижу! — говорю.

— Ну, так вот! — говорит. — Все бы эти люди уж без исподнего ходили! Понял? Вот что бы было.

Опять кричал во сне, — видел всю ночь Гольденберга.

1-го сентября.

Предварительные записи на акции поднялись ещё на 75 рублей. Успех колоссальный! Многие уж капиталистами сделались. И что замечательно, — никто у себя в руках не оставляет, все только друг с друга разницу берут.

Тем не менее, был огорчён беседой с одним московским мануфактурщиком.

Миткалевое у него дело.

Личность величественная, но разговор неприятный.

Предложили ему на тысячу акций предварительно записаться:

— Пока не тесно!

Говорит:

— Тысячу-с не тысячу, а одну акцию возьму охотно. Больше для того, чтоб в зал заседаний иметь право войти, — будто бы гражданский истец, — когда вас судить будут. А то теперь оченно трудно-с в зал заседаний попасть-с!

— Позвольте! — говорю. — Как в зал заседаний! Дело солидное. Капиталисты принимают участие.

— Помилуйте-с, — говорит, — какие же у вас в Петербурге капиталисты-с? У вас ежели человек хорошую марку красного вина пьёт, — так он и капиталист! А только я так замечаю, что многие за последнее время с красного вина на пиво перешли… А впрочем, я что же-с? Услужающий, дай мне и господам шесть бутылок «Монополя-сэк». Пусть промышленность оживляют, а я послушаю. Я люблю это! Забавно-с.

Пренеприятная личность.

А впрочем, как мне один из компаньонов сказал:

— Что его слушать? Сам потом плакать будет, что миллионы мимо носа проплыли.

Вот рад буду, когда он заплачет! Вот рад буду!

2-го сентября.

Вот сегодня истинно приятно провёл время. И акции ещё на 50 рублей поднялись и с графом с одним познакомился. Настоящий граф! Не только потому «сиятельством» зовут, что хорошее красное спрашивает.

Величественная личность.

Другого такого деятеля в России нет! В 44 обществах членом ревизионной комиссии состоит. Шутка?

— Ваше, — говорю, — сиятельство, а не изнуряете вы себя?

— Ничего, — говорит, — справляюсь! Я приказал, чтоб на дому меня не затрудняли. К Кюба дела носят!

Мне пояснили, в чём дело. Человек величественный, рода знатного, но насчёт имущества в умалении. Вот за него и хлопотали:

— Сделайте так, чтоб человек сообразно жить мог.

Ну, и сделали. Как общество, так и говорят:

— Вы уж в члены ревизионной комиссии графа выберите.

До 77 тысяч в год. Зато дня спокойного нет: все откуда-нибудь жалованье приносят.

Сядет завтракать, — сейчас швейцар:

— Ваше сия-сь. Там артельщик из вашего общества вас спрашивает!

— Меня? Ты хорошо знаешь, что меня? А то тут на прошлой неделе путаница вышла. Я с Коко Петрищевым перепутался. Я за него, оказывается, жалованье получил, а он за меня в отчёте ревизионной комиссии расписался. Переписывать потом пришлось! Ты хорошенько артельщика спроси!

Такой осторожный граф.

— Так точно! Ваше сия-сь спрашивают!

— Ну, зови! Что тебе, братец?

— Жалованье, ваше сия-сь.

— А! Хорошо! Давай жалованье. Что сделать надо? Писать где-нибудь?

— Так точно, ваше сия-сь. Вот здесь, ваше сия-сь.

— Здесь? В этой клеточке? Что писать надо?

— Званье-фамиль.

— Вот тебе «званье-фамиль». Больше ничего?

— Нет, вот здесь ещё, ваше сия-сь, черкнуть потрудитесь. Отчёт ревизионной комиссии.

— Давай сюда. Здесь что? То же «званье-фамиль?»

— Уж и число проставьте для верности.

— Изволь тебе «для верности». Какой у нас теперь месяц? Какое число? Всё?

— Покорнейше благодарим, ваше сия-сь.

— Ну, на тебе рубль. Иди с Богом. Кланяйся директорам…

— Много лет здравствовать, ваше сия-сь! Счастливо оставаться, ваше сия-сь!

— Иди. Иди… Постой, постой! Швейцар, верни артельщика! Верни! Ты из какого, братец, общества?

— Из общества чугуно-плавильного-косте-обжигательного-тряпко-варенного дела на вере.

— Ну, ступай! Какие, однако, у нас в России общества есть! Скажите!

Граф и нас ревизовать будет.

Мне потихоньку сказали:

— Надо и ему десяток учредительских записать. Таков уж обычай!

Пусть записывают, тем более, что, в виду успеха дела, число учредительских решено удвоить.

3-го сентября.

Акции идут в гору и в гору.

Теперь нужно уж и за хлопоты приниматься.

Вчера мне объявили:

— Теперь пора уж и к Донону обратиться.

— Прошение, — спрашиваю, — что ли писать надо?

— Зачем, — говорят, — прошение? Можно и без прошения дело объяснить!

Так в Петербурге всё просто и величественно. Господи!

4-го сентября.

Был у Донона.

Вот уж величественно, так величественно! Это у них, должно быть, в роде совета какого-то. Кругом только и слышишь: «ваше превосходительство», «ваше превосходительство».

Обедали с одним. Заштатный, но в силе, говорят, такой, какой ни одному штату не полагается.

Обошлось, действительно, без прошения. Просто, спросили бутылку какого-то такого вина, — я даже испугался: думал — младенца подкинули и в корзиночке несут. Два лакея на цыпочках, прикусив губы и стараясь не дышать, несли. А метрдотель около танцевал и на них цыкал.

Заштатный как увидал бутылку, так и сказал:

— Судя по марке, речь идёт о нефтяном фонтане. Не так ли?

Тут меня начали в бок толкать и за фалды дёргать.

— Не столько, — говорю, — даже о нефтяном фонтане, ваше превосходительство, сколько беспокоит нас то, что осталось некоторое количество не розданных учредительских акций. Не дозволите ли…

Заштатный других четверых кликнул. Ещё четыре таких же бутылки с такими же предосторожностями понесли, ещё…

Были у Эрнеста.

Заштатный речь держал, об оживлении промышленности говорил и на меня пальцем показывал, как на пример для подражания.

Какой-то генерал, — из постороннего ведомства как-то попался, — экспромт в стихах в мою честь говорил, почему-то меня называл Дарьей:

«К тебе я обращаюсь, Дарья!

Тебе желаю: „жарь!“ я!»

Послали за цыганами, за какими-то статскими советниками, — государственные вопросы решали, танцевали по этому случаю… не помню…

4-го сентября.

Кюба… Эрнест… Не помню… Ничего не помню…

Какого-то числа, день был без числа.

Очутился утром у Фелисьена под руку с тайным советником.

Официант спрашивает:

— Изволите за кем послать, или так в кабинете плакать будете?

— Как плакать? О чём плакать!

— А так, — говорит, — очень многие к нам поутру плакать приезжают. Возьмут кабинет, смотрят на реку и плачут. Потому что душу имеют.

— Да ведь этак, — говорю, — и самоубийством кто может кончить?

— Не извольте, — говорит, — беспокоиться. Мы петербургское лицо знаем. Зачем петербургскому лицу до этакого отчаяния чувств доходить. Отплачется у нас и опять за прежнее с новыми силами примется.

— Дай, — говорит мой спутник, — нам большой кабинет. Много плакать хочу! Тот вот, где мы намедни всем ведомством плакали.

Отвели. Подали фрукты, ликёры, нашатырного спирта, одеколона, — и заперли.

Величественный момент пережил. Исповедь тайного советника слышал и рыданиям его внимал.

Плакал мне в жилетку. Бил и себя и меня в грудь.

— Знаю я вас! — кричит. — Вы на нашего брата глядите, думаете: «Ишь пиршествует! Ишь доволен! Ишь кому жить!» А вы нам внутрь заглядывали? А вы знаете, что у нас внутри-то делается? Внутри?! У меня, например! Внутри у меня — солитёр! Знаешь ты это?

— Как, — говорю, — солитёр?

— Так, — говорит, — солитёр в желудке. У другого жена — транжирка, другого француженка разоряет, на правильной стезе им удержаться не дают. А я от этого воздерживаюсь. Я даже с одним пустынножителем в переписке состою. Но меня солитёр губит! Жены нет, француженки нет, — солитёр! Я как, может быть, страдаю! Ты думаешь, я не чувствую? Я всё, брат, чувствую. Я утром просыпаюсь, думаешь, не решаю? Решаю! «Так поступать буду, этак. Баста. Довольно». Клятву даю. А иду мимо Милютиных лавок и вдруг вижу в окне фигу. Индийскую фигу! И вдруг мой солитёр поднимается: фигу ему, подлецу, подай! Знать ничего не хочет! Подай фигу! Устриц ему, негодяю, шабли, рейнской лососины, пулярку с трюфелями! Ну, и иду к вам, к предпринимателям подлым! И сдаюсь: кормите моего солитёра. А если бы у меня не солитёр! Может, судьбы России иные были бы. А солитёр! Мне бы по моему солитёру совместителем восьми ведомств надо быть. А у меня одно. Не свидетельствовали.