ресовала моя личность, чем эти бега-догоняшки, на которые, похоже, ему было в высшей степени наплевать. Не обращая внимания на пританцовывающего долговязого, он продолжал угрюмо разглядывать меня.
— Что молчишь? — вероятно, сделав для себя определенные выводы, наконец произнес Рябой. Это относилось, безусловно, ко мне, но верзила, до крайности истомленный бездельем и неопределенностью, принял вопрос на свой счет.
— А все же зря мы... Нам бы сразу, а? — изрек он.
Как ни странно, Рябой понял его с полуслова.
— Ты что, ослеп? Не узнал стражей? Нет уж, пусть они подлюки-ищейки сами гонят свою добычу, а мы... Мы служим другому Богу. И веруем...
Довести до конца свою мысль ему не дал ставший было совсем неслышным и теперь вновь заявивший о себе с прежней силой (теперь-то я знал, чей!) свисток. Он быстро приближался, и притихшая улица, казалось, сопереживающе вслушивалась в этот пробуждающий негодование призыв к охоте на Человека.
С того момента, как меня "поймали", прошло не более двух-трех минут. Чем руководствовался беглец, предпочтя обратный ход, понять было трудно. Просто порыв отчаяния — хоть куда, лишь бы бежать? Так или иначе, погоня возвращалась. У долговязого, словно у охотничьей собаки, аж ноздри раздулись. Мне тоже стало не по себе: неужели тот, ищущий путь к спасению, не понимает, что здесь ловушка? Ведь он сам гонит себя к роковой черте! А я ничем не могу ему помочь.
Топот нарастал. Полминуты назад бывшие расплывчатыми, очертания приближающихся людей стали хорошо различимыми и одежда одного из них — бегущего впереди — показалась мне знакомой. Кожаная куртка... Это был Пров! И я понял, почему он бежал в обратную сторону.
— Смотри! Что это? — ошарашено вскричал верзила.
Вопрос прозвучал излишне, потому что и я и Рябой изумились не менее долговязого. На наших глазах, будто в издевку над порядками, издревле установленными природой, начало твориться что-то невообразимое.
Возникнув сразу, в один момент, без каких-либо предварительных намеков на возможность своего появления, оно принялось кромсать и перекраивать мир по своему разумению. Для начала в ход пошла дальняя часть улицы, та, откуда возвращалась погоня. Словно гигантский невидимый нож, неслышно скользящий вдоль улицы, рассекал ее и, по мере приближения к нам, разрез этот все ширился до тех пор, пока улица окончательно не расслоилась, распавшись надвое. Всего доли секунды понадобились для того, чтобы все — и дома, и люди, и кусты, за которыми мы стояли — раздвоилось и стало жить каждое в своем обособленном пространстве. Получилось две совершенно одинаковых улицы: одна, изначальная, истинная и другая — вторичная, отслоившаяся от первой. Правда, расположились они на разных уровнях: улица-двойник чуть выше, как бы паря в полуметре над первой. Но особенно странно и дико было видеть, как трое бегущих, будто им стало более невмоготу умещаться в тесноте собственных тел, неожиданно, вопреки законам естества, вырвались из плена, вознеслись над ними, подобно душам, услышавшим глас Господней трубы, и, уже в таком размноженном состоянии, образовавшиеся близнецы, синхронно повторяясь в движениях, продолжали сумасшедшую гонку к неведомой финишной черте.
Раздвоенные находились уже совсем рядом, в каких-нибудь двадцати метрах, когда улица — я не сразу сообразил какая — внезапно дернулась, подалась чуть назад и, малость помедлив, поползла вбок, подальше от нас, одновременно поворачиваясь вокруг некоей оси, проходящей позади бегунов. Впечатление было такое, словно нас подхватило неведомым течением и, крутя, понесло прочь от родного берега. Тройки разъединились и стали расходиться в разные стороны, быстро увеличивая расстояние между собой. "Как стрелки часов после полудня", — подумал я.
Вращение улицы-фантома все ускорялось. Незримое колесо дьявольской карусели, видать, входило в раж. В какой-то миг я даже почувствовал легкое головокружение и инстинктивно ухватился за закатанный рукав Рябого, но тот, не оборачиваясь, зло двинул меня локтем и, высвободив руку, потянул с плеча автомат. Верзила, следуя завороженным взглядом за вывертами взбесившегося видения, медленно, как во сне, высоко задрал ногу и полез через кусты, да так и замер на полушаге. Наверное, тех троих столь быстрая утрата только что обретенных "братьев" тоже как-то сбила с толку; темп их бега сломался, пошел вразброд, понизился до еле слышимого бормотания и, пожалуй, сник бы вовсе, если бы не четкий выговор преследуемых ног, несмотря ни на что продолжающих свою страстную речь. Их обладатель, Пров, явно не испытывал желания останавливаться на достигнутом. Несколько обескураженные происходящим, "охотники" спохватились, что "дичь" может и уйти, и с прежним пылом бросились вдогонку за строптивым беглецом. И, как знать, чем бы все это закончилось, не вмешайся сюда еще одна темная сила. Именно так — темная, иначе и не назовешь.
Долговязый сумел-таки переправить ногу на другую сторону шпалеры, однако перелезть ему туда не удалось — властная лапа Рябого шутя вернула его назад.
— Не суйся!
Щелкнул предохранитель... И в это время мир внезапно исчез. Плотная пелена густого серого цвета, ровного, без оттенков, легла на мои глаза. Опять эта сплошная кошмарная пустота, в которой брезжит скорее угадываемый, чем видимый свет. Блуждали какие-то блики, неясные тени, а определенного — ничего. Только шумное прерывистое дыхание, громкий топот, да хриплый басок, разрядившийся отборной солдатской бранью. И тотчас же автоматная очередь полосонула по непроглядной мгле. Послышался короткий вскрик, барабанная дробь топота захлебнулась, распалась, и тут же раздался глухой, вязкий звук, будто на землю бросили тяжелую ношу.
Хлестко ударил одиночный выстрел (наверняка, долговязого — у него карабин) и серая мгла замолчала. Лишь, по-прежнему, летучая поступь удаляясь, продолжала свой теперь уже монолог.
61.
Я чувствовал, что Фундаментал доволен. Во-первых, он наказал меня, расстрелял. Во-вторых, он все же сохранил меня для себя, потому что нуждался во мне. Отсюда и условность расстрела. Фундаментал явно проникался идеями диалектики.
— У меня к вам просьба, — сказал он. — Держите Каллипигу или за руку, или на руках, это уж как вам удобнее. Но чтобы она от вас ни на шаг. А вы сами — от меня.
— Договорились, — согласился я.
— Уж и на минутку нельзя отлучиться! — недовольно вздернула носик Каллипига.
— Ваши минутки равны, оказывается, годам, — снова посуровел Фундаментал. — А у нас дел невпроворот.
Я не стал расстраивать его относительно "дел". Знай он, сколько недочетов, ошибок и глупостей было в его проекте, он, быть может, вообще прикрыл эту лавочку. А мне исправленный по советам Каллипиги мир человеко-людей нравился. "Нравился" — это, конечно, сказано слишком по-людо-человечески. Но он был нужен Каллипиге, а, значит, и мне. Работа в качестве перводвигателя этого мира меня не очень утомляла. Да и теоретически я был хорошо подкован. Бывая Аристотелем, я досконально разработал эту проблему в своей "Метафизике" и "Физике". Конечно, мир, созданный мною по проекту Фундаментала, мало походил на мир, в котором я побывал. Тот мир, у озера, жил сам, а этот нуждался в постоянном подталкивании, исправлении и корректировке.
Меня радовало, что здесь появился человек, с которым я беседовал у озера. Меня огорчало, что вместе с ним был и тот космолетчик, у которого я отнял Каллипигу. Но радость и огорчение взаимно уравновешивали друг друга, то есть диалектически я был радостно огорчен или огорчительно радостен.
— Вычислителей переплавим в строителей! — заявил Фундаментал, призывно махнув нам рукой, и мы втроем проделали обратный путь через темную комнату. Остался позади уже и коридор Космоцентра. Фундаментал начал ежиться, поводить плечами, сучить ногами — это дроби вспучивались на нем, но он переносил все стоически. Каллипига на моих любящих право-левых руках чувствовала себя вполне комфортно и даже что-то вполголоса напевала, что, впрочем, не мешало нашему с Фундаменталом разговору.
— Так что, — спросил он, — проблема умножения "два на два" решена?
— Решена, решена, — успокоил я его.
— От-лич-но! И сколько же?
— Что: сколько же?
— Да, дважды два?
— А-а... Да сколько угодно.
— Четыре! — погрозил мне Фундаментал заскорузлым от коростообразующих дробей пальцем. — Четыре, дорогой мой.
— Бывает и четыре, — согласился я.
— Вы что, сомневаетесь в правильности таблицы умножения?
— Нет, не сомневаюсь.
— В чем же тогда дело?
— В доказательстве... Пусть в правильности таблицы умножения убеждены все людо-человеки, пусть она абсолютно достоверна, очевидна, пусть она удостоверяется бесчисленным количеством фактов. Однако никто и никогда из вас не ответит на вопрос: почему дважды два четыре? В сущности, вы не сможете и ответить на вопрос: почему один да один — два? Конечно, единица и двойка обладают определенным смысловым содержанием, и в силу этого содержания сумма двух единиц равна двум. Но почему данное численное содержание ведет именно к такому численному результату, — этого никто из людо-человеков не разъяснил и, мне кажется, не в силах разъяснить. То же самое можно сказать и о всем вашем людо-человеческом знании, и, в частности, о вашей формальной логике. Как бы она ни была очевидна, убедительна и ясна, за ней стоит некая бездна непонятного, алогичного, таинственного, откуда она и получает свою структуру, но о чем нельзя ни говорить, ни мыслить. Никогда ваша логика не разъяснит вам своих логических форм, как бы они для вас ни казались ясными и очевидными сами по себе.
— Да чем это наша логика и таблица умножения вам не угодили?
— Мне не надо угождать. Вы спрашиваете, я отвечаю.
Фундаментал нашарил в пустоте ручку двери, толкнул ее, отчего сразу же образовалась и сама дверь и даже косяк. Донесся шум голосов вычислителей.
— Так все-таки, дважды два — четыре?
— Смотря где... Может быть и четыре.