, с моей помощью. Так мы и вращались по своим орбитам: я — снаружи, они — внутри. По ночам, дежуря по очереди, они направляли на меня прожектор, чтобы не потерять из виду. Менялись времена года, дети увеличивались в размерах, облака трупного яда рассеивались, старики испепеляли друг друга взглядами, бормоча себе под нос; Я еще тебя переживу, или: Ты еще меня переживешь! С моим возвращением у них появилась тема для разговора и даже спора, та же, что и раньше, когда я уходил, и даже вновь возник, возможно, интерес к жизни, как и тогда. Время стало меньше обременять их. Не бросить ли ему объедков? Нет, нет, это может сбить его с курса. Они не хотели измерять импульс, стремивший меня к ним. Как он изменился! Верно, папа, и все же нельзя его не узнать. Это они, кто обычно не отвечал, когда к ним обращались, мои родители, моя жена, выбравшая меня, а не кого-нибудь из своих поклонников. Еще несколько раз наступит лето, и он будет среди нас. Куда его поместить? В подвал? Возможно, в конце концов, я нахожусь всего-навсего в подвале? Что заставляет его все время останавливаться? О, он всегда такой, он и в детстве был малоподвижный, правда, бабуля? Да, верно, трудный ребенок, совсем не двигался. Если верить Махуду, я так до них и не добрался, они все умерли раньше, все десять или одиннадцать, их унесло колбасным ядом, в мучительной агонии. Обеспокоенный сначала их пронзительными криками, затем вонью разлагающихся тел, я печально повернул обратно. Но не будем спешить, иначе мы никогда не доберемся. Во всяком случае, это больше не я. Он никогда не попадет к нам, если не сдвинется с места. Похоже, он замедлил движение, по сравнению с прошлым годом. О, последние круги много времени не займут. Моя отсутствующая нога их совсем не поразила, возможно, она уже отсутствовала, когда я уходил. Не бросить ли ему мочалку? Нет, нет, это только собьет его с толку. Вечером, после ужина, когда жена не сводила с меня глаз, бабуля и дедуля рассказывали засыпающим детям историю моей жизни. Сказка на сон грядущий. Один из любимых приёмчиков Махуда как раз и заключался в том, чтобы в подтверждение историчности моего существования фабриковать якобы не зависящие друг от друга свидетельства. Покончив с этим, все дружно заводили церковный гимн «В надежных руках Иисуса», например, или «Светоч души моей, Иисус, укрой меня на своей груди». После чего все шли спать, все, кроме ночного дежурного. Мои родители расходились во взглядах на меня, но соглашались в том, что я был славным малышом, в самом начале, первые две-три недели. И все же он был славный малыш! — этими словами они неизменно завершали свои рассказы. Часто они замолкали, погруженные в воспоминания. Затем один из деток обычно произносил заключительную формулу: И все же он был славный малыш. Взрыв звонкого, невинного смеха тех из них, кого еще не поборол сон, приветствовал это преждевременное заключение. Даже сами рассказчики, оторванные от своих грустных мыслей, с трудом сдерживали улыбку. Затем все поднимались, кроме матери, которую ноги не держали, и пели «Великодушный Иисус, кроткий и нежный», например, или «Иисус, единственный, незаменимый, услышь, как я зову Тебя». Он тоже, должно быть, был славный малыш. Моя жена сообщала последние новости, чтобы было с чем отойти ко сну: Он снова пятится, или: Он перестал чесаться, или: Жаль, вы не видели, как он прыгал вбок, или: Смотрите, дети, смотрите, он стоит на четвереньках, — это, надо думать, стоило увидеть. Затем, как было заведено, кто-нибудь спрашивал ее, приближаюсь ли я, несмотря ни на что, продолжаю ли двигаться вперед — они не могли заснуть, те, кто еще бодрствовал, не убедившись, что я не утратил достигнутого. Я двигался — и иных свидетельств не требовалось. Я так долго уже продвигался, что, и при условии моего дальнейшего пребывания в движении, оснований для беспокойства не было. Меня запустили, так с какой же стати я должен останавливаться, на это я просто не был способен. Затем, перецеловав друг друга и пожелав приятных снов, все засыпали, за исключением дежурного. А что если его окликнуть? Бедный папа, он сгорал от желания подбодрить меня. Держись, мальчик, это последняя твоя зима. Но мысль о моих трудах, о трудностях, которые я взял на себя, удерживала его, он понимал, что сейчас будоражить меня не стоит, момент неподходящий. Но что чувствовал лично я, в то время? О чем думал? Чем? Трудно ли мне было поддерживать в себе боевой дух? Ответ таков, цитирую Мэлона: Я был поглощен ближайшей задачей и совершенно не стремился выяснить, точно или хотя бы приблизительно, в чем она заключалась. Моя единственная трудность состояла в том, чтобы, максимально используя убывающие силы, продолжать, поскольку не продолжать я не мог, сообщенное мне движение. Это обязательство и кажущаяся невозможность его выполнения превратили меня в механизм, полностью исключая всякую игру разума или эмоций, так что в своем нынешнем положении я стал похож на старую надломленную ломовую клячу, не способную даже понять, ни инстинктом, ни из наблюдения, движется ли она к стойлу или прочь от него, впрочем, и безразличную к этому. Вопрос, как подобное возможно, наряду с другими вопросами, давно перестал меня занимать. Столь трогательное положение казалось мне довольно привлекательным, и, припоминая его, я снова задаюсь вопросом, не я ли вращался в этом дворе, как уверял меня Махуд. Имея достаточный запас болеутоляющих средств, я обильно использовал их, не позволяя себе, однако, принять смертельной дозы, что положило бы конец моим функциям, каковы бы они ни были. Заметив, так или иначе, жилище, и даже допустив про себя, что, возможно, видел его раньше, я бросил о нем думать, равно как и о дорогих родственниках, наполняющих жилище доверху, в поднимающейся лихорадке нетерпения. Хотя до цели оставалось рукой подать, шаг я не ускорил. Сомнений быть не могло, но необходимо беречь силы, если я хотел прибыть. Никакого желания прибывать. Никакого желания прибывать у меня не было, но сделать для прибытия все, что в моих силах, было необходимо. Желанная цель, нет, времени подумать об этом никогда не было. Продвигаться вперед, я по-прежнему называю это «вперед», продвигаться и приближаться — вот что было моей единственной заботой, если и не по прямой, то, по крайней мере, по предназначенной мне траектории, ни для чего другого в моей жизни места не оставалось. По-прежнему говорит Махуд. Ни разу я не остановился. Кратковременные привалы- не в счет, их целью было укрепить меня в движении вперед. Я пользовался ими не для размышления над судьбой, а для того, например, чтобы натереться мазью Эллимана или вколоть себе опиум, что не так-то просто для человека с одной ногой. Часто раздавался крик: Он упал! — но на самом деле я припадал к земле по собственной воле, для того чтобы отбросить костыли и иметь возможность воспользоваться, в покое и удобстве, обеими руками. Нелегко, разумеется, человеку всего с одной ногой припасть к земле, в полном смысле этого слова, особенно если он слаб головой и его единственная сохранившаяся нога обессилела, от недостатка упражнений или от их избытка. Самое простое, что остается в этом случае, — отшвырнуть костыли и рухнуть. Именно так я и делал. Таким образом, когда говорили о моем падении, то не слишком ошибались. Случалось, что я падал не по своей воле, но не часто, я закален в сражениях, поверьте мне. Впрочем, думайте, что угодно. Поднимаясь и падая, принимая лекарства, ожидая, когда боль стихнет, переводя дыхание, прежде чем продолжить путь, я останавливался, если вы настаиваете, но не в том смысле, в каком говорили они: Он снова упал, он никогда до нас не доберется. Когда я проникну в этот дом, если когда-нибудь проникну, я буду вращаться все быстрее и быстрее, все более и более конвульсивно, как собака, замученная запором или глистами, переворачивая мебель, в окружении семейства, когда все сразу постараются обнять меня, до тех пор пока последняя судорога не отбросит меня в противоположном направлении, и я не удалюсь прочь, задом наперед, так ни с кем и не поздоровавшись. Надо бы остановиться на этом подольше, кажется, в этом рассказе есть доля истины. Махуд, вероятно, уже отмечал, что я скептик, поскольку иногда он небрежно бросал, что у меня не хватает не только ноги, но и руки. Что касается соответствующего костыля, то я сохранил, по всей видимости, подмышку, чтобы удерживать его и им орудовать, прибегая к помощи единственной ноги для того, чтобы ударом выбрасывать конец костыля вперед, когда в этом возникала нужда. Но что потрясло меня буквально до основания, до той степени, когда сознание мое (Махуд говорит) обуяли непреодолимые сомнения, это предположение, что бедствия, пережитые моей семьей и замеченные мной сначала по доносящимся звукам агонии, а затем и по запаху разлагающихся тел, именно они заставили меня повернуть назад. Начиная с этого момента, я перестал ему верить. Объясню почему, это даст мне возможность подумать о чем-нибудь другом, и, в первую очередь, о том, как вернуться к самому себе, я бы охотно этого не делал, но это мой единственный шанс, по крайней мере, я так считаю, единственный шанс замолчать, сказать, наконец, что-нибудь правдивое, если именно этого от меня ждут, чтобы нечего было больше говорить. Итак, причины. Назову три или четыре, этого должно хватить. Во-первых, моя семья — сам факт наличия семьи должен был бы меня насторожить. Но в определенные моменты моя благожелательность такова, а мое желание, пусть кратковременное, пусть слабое, влиться в великий поток жизни, струящийся от простейших одноклеточных до сложнейших человекообразных, таково, что я, нет, вводное предложение еще не кончено. Начну снова. Моя семья. Начать с того, что она не имеет никакого отношения к тому, чем я занят. Отправившись в путь из данного места, вполне естественно сюда и вернуться, при условии точности моего передвижения. Моя семья могла бы сменить в мое отсутствие место жительства и поселиться в сотнях миль отсюда, но я при этом ни на волосок не отклонился бы от своего маршрута. Что касается предсмертных воплей и трупного запаха, при условии, что я был в состоянии обратить на них внимание, то они показались бы мне вполне естественными и привычными. Если бы такого рода явления всякий раз вынуждали меня поворачивать, недалеко бы я ушел. Омываемый снаружи только дождями, с головой, раскалывающейся от невысказанных проклятий, я повернул бы скорее от самого себя, чем от всего остального. В конце концов, вполне возможно, что именно это я и делал, должна же быть какая-то причина для моего почти кругового движения. Ложь, все ложь, не мне знать, не мне судить и проклинать, не мне, мне только идти. То, что колбасный яд в состоянии искоренить всю мою родню, никогда не устану повторять это, я признаю без всякого усилия, но при условии, что мое собственное поведение от этого никоим образом не пострадает. Выясним лучше, что же произошло на самом деле, если Махуд говорил правду. А зачем ему лгать мне, ведь он так хотел, чтобы я слился, а с чем? мне сейчас пришло это в голову, с его представлением обо мне. Зачем? Чтобы не причинять мне боль, возможно. Но я здесь, чтобы мучиться, и этого мои искусители не поняли. Все они, каждый согласно своим представлениям о выносимом, хотели, чтобы я существовал и, вместе с тем, умеренно или, лучше сказать, ограниченно мучился. Они даже прикончили меня с сочувственным замечанием, что, достигнув предела выносливости, я могу только исчезнуть. Предел в