Безымянный зверь — страница 11 из 66

– А я о чем говорю?

– Ты мне вот что скажи, на шестой делянке, что рядом с леском, сколько, по-твоему, с десятины возьмем?

– Пудов пятьсот, пожалуй, будет, – нехотя, сухо отозвалась она.

– У меня тоже такая цифирь на прикидке вылезла. Ты не думала, с чего мы ныне такую бздюшность получим?

– А ты сам не знаешь? После майского дождичка все лето жарило, до самой уборки. Ни капли на завязь колоса не упало, одни росы от сплошного пересева уберегли. Скажи спасибо и за эти пятьсот.

– Кому? Нашей придури? Посей мы не в пашню, а по-канадски, под сошник, у нас бы…

– Иди ты к черту, Прохоров, – измученно взорвалась Анна, – забыбыкал! Если бы да кабы…

– Ладно! – свирепо, но как-то звеняще торжественно наехал на ее тираду председатель. – Я вас, пахарей твердолобых, у коих жопы на пашне сопрели, завтра носом тыкать буду!

– Куда это тыкать, позволь спросить?

– Куда следует. Завтра тут комиссия будет с Губпродкома и прочих наивысших инстанций. Уже приглашены Гордоном. Само собой и тебя приглашаю, ежели найдешь, с кем мальца оставить.

– Ты что задумал? Какая комиссия, почему я, главный агроном, ничего не знаю? – всполошенно приподнялась на локте Анна.

– Потому что я, председатель, так порешил, для твоей же пользы, – отсек он, вздыбив усы. Добавил про себя: «А после того или грудь наша в крестах, иль моя голова в кустах».

Анна откинулась на спину. Над ней летело, вразнобой, вязко махая крыльями, воронье туда, откуда протрубил зазывный железный клекот.

Они ехали молча, не проронив ни слова, почти до самой станицы Наурской. Она уже проклевывалась белыми казацкими мазанками сквозь опаленную зноем зелень леска, когда Анна сказала с болью и растерянностью:

– Не пойму я тебя, Никита Васильевич… это мне, академической мамзели, белой кости по матери и тетке, полагалось бы шиш в кармане для нашей власти держать, на Канаду с Америкой зыркать. Однако я за эту власть готова глотки рвать. А ты, который ее шашкой добывал и отстаивал, потомственный крестьянин, чьи предки быкам хвосты крутили, ты, а не я, норовишь этой власти шилом в спину, да поглубже. А она тебя председателем сделала, сотню крестьян под тебя, как яйца под квочку, подсунула.

– Ну, давай напрямки, коль такой разговор пошел, – не обернувшись, закаменел спиной Прохоров. О твоей готовности глотки рвать за эту власть… так эт ты, Аннушка, со страху великого, еженощного. Она ж тебе жить дозволила. А могла бы и раздавить, вроде белой гниды на нашем чесоточном теле, как давили мы беляков несчетные тыщи.

А вот насчет того, что мой батька быкам хвосты крутил… это для родимых голожопых в станице такая установка про меня. А ежели поскрести председателя Прохорова как следует, то вылезет на свет белая кость. Вроде твоей, токо посмуглее. Кулак был мой батька, матерый, мозговитый мужик, староста сибирских старобардовских кулаков. Самого Столыпина любимчик, грамотой его любовно отмечен и персонально золотыми часами.

От него, батьки, я, сын дюже красный, и сбежал сюда, на Кавказ, – грехи его шашкой своею замаливать перед Советской властью.

– А отец где? – потрясенно спросила Анна.

– А где ж ему, мироеду, быть? В могиле, по советской разнорядке. Его, сказывали, шашкой надвое развалила такая же паскуда, как я. Только Терской закваски. Отсюда казак был, с Терека рожак. Так и живем, Павлики Мор-р-р-розовы… одна теперь у меня забота пожизненная: эту землю от ублюдков уберечь, от тех, кто ее пашней, да голодом крестьянским сиротит, грамотно уберечь, как меня батька сызмальства наставлял.

– Выходит, это ты про меня, – тихо, с болью уронила Анна, – это ведь я апологет пашни, меня профессора этому учили.

– Профессор профессору тоже рознь. Один, хоть и барская косточка, корнями, мозгами предков в эту землю врос. А другой, курчавый да картавый, Сталиным, Советской властью прикрываясь, норовит, извиняюсь, только обоссать ее, да обгадить. А назавтра нос зажать и смыться в европы мировую революцию делать, поскольку от своего же говна самому дюже вонько стало.

– Ты кого имеешь в виду?

– Зараз я тебе всех пофамильно перечислю.

– Что это ты меня за курву держишь, Прохоров? – раздвинула дрожащие губы Анна. – Все ж, спаситель мой, партийный крестный, считай, сыну моему. К тому же, оказывается, и костьми белыми мы с тобой далеко не разбежались. И сколько бы нам ни собачиться на разных точках зрения, я добро не забываю.

Прохоров обернулся. Долго, молча смотрел на нее. Потом дернул вожжами, вздохнул:

– Жаль, Анна, не в одной мы с тобой упряжке с самого начала. Опередил меня Василий твой. А то бы поработали всласть на благо России. Хорошая ты баба, хотя Василию я не завидую.

– Что так?

– Да как тебе сказать… распустил он семейные поводья и матриархату в тебе несгибаемого образовалось через край. Чую я – искать ему с тобой всю жизнь пятый угол. Ты уж извиняй.

– За «хорошую бабу» спасибо. Доброе слово и кошке приятно.

– На здоровье, коли так.

– Никита Василич, – странным рвущимся голосом позвала Анна, – может, все-таки поделишься, что ты завтра задумал? Нехорошо у меня на сердце, будто черная змея сосет.

– Значит, одинаковый у нас с тобой суеверный пережиток… что-то ноне воронье дюже резвится… Я завтрашний день тоже вроде затмению вижу. Однако поделиться завтрашним катаклизмом не могу. Не обессудь. Не только мой это секрет.

– Ты хоть Машу оповестил? Что-то я ее с Васильком два дня уже не вижу.

– А нет ее, и Василька нет.

– Как это… нет?!

– Услал я их позавчера ночью.

– Куда? – охнула Анна.

– Подалее. В Россию. А то, сдается, прилип ко мне вплотную в последнее время, как банный лист к мокрому заду, участковый Гусякин. Разве что в сортир не сопровождает. А нюх у него, сама знаешь, собачий.

– Да что ж там у тебя назавтра?!

– Все, Анна свет Ивановна, все. Приехали. Бери наследника – в дом неси. Глядишь, нам в подмену защитник Руси святой выживет и нарастет, – сказал Прохоров, разворошив с нежной опаской простынку над лицом малютки.

И опять наткнулся председатель на сосредоточенный, недетский взор Орловской крохи, за которым безбрежно и штормующе дыбилась чья-то иная, мудро-горькая жизнь, иной жертвенный опыт.


ГЛАВА 6


И втекал в них, разделенных веками, глас:

– Несите к ним Первое, изначально Первое и еще раз Первое: да воздастся каждому по делам его. Как воздастся и за безделие. Ибо в поте лица своего каждый должен есть хлеб свой.

Донесите это до разума их верхнего, человеческого. Но так же и до разумения нижнего, скотского. Пропитайте их верою в ВОЗДАЯНИЕ КОНЕЧНОЕ, как холст бальзамом исцеляющим, дабы не осталось на холсте ни клочка, ни нитки сухой. Ибо их вечность есть лишь мой миг. Уготовлено всем им вознестись светоносной спиралью для суда моего лишь ТУДА. Но ни одному ОБРАТНО:

– ни матери, дабы остановить сына, воздевшему нож над невинной жертвой,

– ни отцу к своей дочери, заползающей с блудом в чужие постели, ни брату к сестре, истязающей злобно пасынка,

– ни сестре к брату, вспухшему жиром на чужом поте и горестях.

С этим, изначально Первым, и с заповедями, порожденными Первым, идите и ТЕРПИТЕ тупость и злость, корысть и лихоимство стад человечьих.

Глас, втекающий в память и души их, иссякал. Но не шли они, а вопрошали с жадным вожделением, разделенные веками, тщась вернуть снизошедший в них голос:

– Господин наш, напитав их извечно Первым, что понесем Вторым?

И звучало в ответ:

– Не время еще засевать стада вторым, пока не пожнут на земле изначально Первого, ибо несоразмерно слаб разум их для ношения Второго, подобен он муравью, норовящему поднять сваленную смоковницу.

– Хватит ли нам отпущенного бытия, чтобы исполнить повеление Твое, – вновь взывали они.

– Многим не хватит, ибо уже низвергнут мною и злобствует в гордыне обезьяна и тень моя, наплодивший Ариманов, Яцатов, Ассуров и тьму, воплощенную в них.

Идите и сражайтесь во всетерпении с ними за людские сонмища.

Тогда уходили они, разделенные веками, но скрепленные волею и верой ЕГО: Авраам (Ибрагим), Моисей (Муса), Исаак (Исхак), Иаков (Иакуб), Аарон (Харун), Давид (Дауд), Илия (Ильес), Иона (Иунус), Иоан Креститель.

Но один не ушел. Лишь один осмелился докучать мольбою:

– Господин, Повелитель мой! Уготовил ты всем вознестись, либо пасть ТУДА, откуда нет возврата. Ты дал нам этот закон во веки веков. Но кто дал, тот волен взять. Утоли смиренную жажду раба твоего, напитай надеждой: возможно ли тебе самому отринуть закон твой и хоть единожды вернуть коголибо, кто вознесся безвозвратно?

– Ты и раб, но и сыне мой возлюбленный, – был голос, – разве не оповестила об этом Мария, мать твоя?

– Оповестила, Господин. Но дерзко мне веровать в грозную эту весть, даже из уст матери.

– Не дерзко, сыне. Весть эта – истина. И как сына вопрошаю: во имя чего возжелал ты попрания закона моего?

– Во имя Твое, господин и Отче мой. От Энки, Энлиля и Нинхурсаг, первожителей земли с планеты Мардук, о коих ты нам поведал, до Адама и Евы, от Адама и Евы до Ноя (Атрахасиса), от Ноя до сих времен не был нарушен закон твой.

Но понесу я в мир тяжкую ношу: напитать людей извечно Первым о всевластии Твоем и воздаянии за поступки и дела земные. Хватит ли ничтожных сил моих без явления чуда от тебя?

Я пущу в паству стада слов, но все они ничто рядом с явлением ОТТУДА по твоему повелению.

– Тяжела твоя ноша, сыне. Поэтому дважды будет попран закон мой, когда попросишь. Но остерегаю: не алкай этого без крайней нужды.

– Благодарю тебя, Отче, за милость великую, отныне усердствую лишь об одном: чтобы не настигла эта нужда.

– Вижу томление твое о заповедях, кои понесешь людям. Разомкни уста.

– Это истинно так, Всевидящий. Я понесу в селения человечьи твои заповеди, засею ими ниву. Но обречен на голод сеятель, не ведающий, куда ссыпать урожай и как печь хлебы. Я слуга твой, могу лишь скудно домыслить о жатвенной поре, если дозволишь.