Безымянный зверь — страница 34 из 66

(Вспыхнувшим протуберанцем мазнуло в памяти: белели и обмирали медсестры от этого стального фальцета в военной хирургической палатке, заваленной грудами еще живого, рваного мяса вокруг хирургического стола.)

Он уцепился за ствол, стал подниматься. Утвердившись на ватной мякоти ног, он в два приема развернулся и оторвал белесые, в бархатистой пыльце руки от березовой коры.

Побрел к телеге с маниакальностью заведенного механизма – там саквояж! Бескостные ходули подгибались, но несли.

Он принес и уронил рядом с дочерью обшарпанный баул. Рухнул на колени, отдышался, смаргавая с глаз пелену слез. Стал доставать из сатиновых, пропахших карболкой, недр бинты, шприц, пузырек с эфиром, йод, камфару, спирт, резиновую трубку. А достав, заново прослезился – тут было все для дела!

Истово погладил себя по хохолку.

– Ай умница, Юрик, ай мудрик, шоб твои внуки помнили за это! – и все шептал про внуков, загораживаясь ими, как талисманом, от жуткой костяной зазубрины, торчащей из бруснично-липкого чулка над черным ботиком.

Нащупал пульс на детской руке: едва ощутимый нитяной живчик, сочившийся под кожей. Но сосчитать не смог – живчик прерывисто затухал. Лихорадочно подрагивающими руками он набрал в шприц камфару, и вколол ее в предплечье ребенка.

Спустя минуту снова нащупал пульс – редкие толчочки под пальцем оживали!

Теперь наваливалось самое страшное. Он стянул сапоги, передыхая через каждую минуту насилия над собой. Постанывая, размотал портянки. Сел поудобнее, уткнув ноги дочери в собственный тоще-провальный живот. Уперся босыми ступнями ей подмышки и взялся цепко, двумя руками за маленькую лодыжку.

Прикрыл глаза, стал собирать силы. Их не было, будь проклят этот лес с неприличной дорогой! Будь проклята его подлая кобыла, что понесла, взбесившись, ни с того ни с сего. Но трижды будь проклят тот вызов к издыхающей корове, на которую так ощетинился его многомудрый рефлекс или инстинкт опасности. Она что, еще не сдохла, сволочь, после такого катаклизма?!

Далеко за спиной Юрия Борисыча печально и горестно чадил (а может, смиренно кадил) фронт. Здесь тоже вдруг образовался фронт без хирургической палатки, медсестер и операционного стола, кои теперь уместились в сухоньких руках Фельзера, да в его видавшей виды черепушке.

И осознав нещадное это и скудное воссоединение в себе, он напрягся и, подвывая, что было сил, потянул лодыжку на себя.

Запрокидываясь в усилии на спину, проваливаясь в темноту дурмана, остатком улетающего слуха он уловил чуть слышный костяной щелчок и горестный вскрик: то ли свой, то ли детский.

Когда схлынула дурнота и вновь забрезжил свет перед глазами, он сел. Ощупал ногу дочери, не доверяя расплывчатой мути, все еще заволакивающей зрачки. Кость скрылась в ране, обломок встал впритык к обломку – там, под буро-красным месивом!

Тогда он снова, но уже спокойней, канул в черноту, меланхолично и профессионально фиксируя перед своей отключкой ее причину: «А те-те-те-те, Юрик, ты таки схватил мозговое сотрясение…»

– Мне больно, папка, – возник у него в ушах голос дочери, распирая перепонки набатным колоколом.

И он очнулся окончательно. Подняв с усилием веки, он утонул в распахнутых серых омутах дочерних глаз. В них закипало страдание.

– Сделай, чтобы не болело, – прошелестели бескровные губы на маленьком лице, – я скоро умру, папка?

– Не говори таких глупостей своему отцу, фронтовому хирургу, – строго и спешно отозвался фельдшер Юрий Борисович, отдирая себя от неодолимой магнитности земли, – я начинаю свое дело, от которого ты должна немного потерпеть. Только умоляю: не думай про всякие глупости, в которых ты ни черта не понимаешь.

Он залил рану йодом, забинтовал. Вырезав три ровные палки-шины, наложил их на ногу, стянул опять-таки бинтами, творя целительное действо в автоматической, давно затверженной последовательности.

Дочь молчала, и он страшился прощупать взглядом это молчание, поскольку все мучительнее копилось в нем предчувствие опоздания: он не успевал!

Закрепив шины, он, наконец, глянул в лицо дочери. Ее глаза были закрыты. Приложив ухо к груди, он стал слушать сердце. Биение его затухало. Вялые, едва слышные толчки гасли, утекали в глубь обескровленного тельца, в какое-то подземелье под ним, откуда все глуше, все реже достигали раструба отцовского уха.

НУЖНА БЫЛА КРОВЬ ДЛЯ ВЛИВАНИЯ!

– Кро-о-о-ви-и-и! – застонал, заворочался Фельзер. Загнанно огляделся. Белые в черную крапинку и бурые стволы обступили его равнодушными зеваками. У них не было крови.

– Боже мо-о-о-ой… деточка моя… твой отец скотина и сволочь… он не может сделать тебе банку какой-то вшивой крови и не может дать свою, негодную, что не твоей группы! – стонал и кричал Фельзер, запуская пальцы в седую и жидкую свою шевелюру, рвал ее, не чувствуя боли.

Дочь умирала, и он не мог поставить, заслон на пути ее ухода даже ценой своей жизни. Он стал просто свидетелем при хищной расправе бескровия с его детенышем.

Невозможность помешать надвигающемуся концу тугой ржавой пружиной распирала его череп все сильней и мучительней до тех пор, пока там что-то треснуло.

И вдруг все окрасилось. Вокруг колыхалась багровая толпа зевак. Юрий Борисович проворно, прытко развернулся. Взгляд его выкаченных, в красных прожилках глаз скользнул по ярко-розовой щетине кустарника, уткнулся в бардовый ствол березы с бадейкой для сока.

Давно уже не приходил хозяин за березовой кровью, и береза долгое время кровоточила, переполняя бадейку.

Юрий Борисович поднимался. Озорное лукавство всплывало со дна его глаз. Он стоял, напрягшись, додумывая теперь нечто, абсолютно ясное и простое, поражаясь, отчего это не пришло ему в голову раньше.

Невесомо и изящно, балансируя руками, как на канате, заскользил он к деревянному бочонку на стволе и заглянул в него. Восхитительная, свежая, нужной группы кровь всклень наполняла деревянный сосуд.

Юрий Борисович, потирая ладони, счастливо хихикнул и, пританцовывая, вернулся к дочери. Рывком, легко приподнял ее и понес к березе, заговорчески подмигивая окружившему его наблюдательному бору.

Опустил неподвижное тельце у ствола, трусцой сбегал к баулу и, выудив из него стерильный шприц с резиновой трубкой, вернулся к Анюте.

Ок приплясывал над бадейкой, зная, что и как теперь делать: его детеныш имел ту же, русскую, группу крови, что и все эти великаны, обступившие их. И один из них, слава Иегове, предложил свою, свежайшую.

Он всосал, полный шприц березового сока из бадейки и опустился на колени. Перевязав резиновой трубкой тощенький бицепс дочери, Фельзер поработал ее кулачком на сжим-разжим, затем виртуозно ввел иглу во взбухшую синюю ниточку.

Влил содержимое шприца в вену. Еще раз наполнил и еще раз влил. Затем вынул иглу из вены.

Отбросив стеклянный цилиндрик, Фельзер обнял березу. Он страстно обцеловал ее, взмыкивая, пятная белесой пудрой греческий свой, хрящеватый нос.

У ног его лежала дочь. И у нее начали розоветь щеки.

Вот теперь только ушла спешка, смылась эта паскудная тварь, нещадно жалившая Фельзера дотоле. Дело было сделано и не хуже, чем тогда, в героической хирургической дали, осыпавшей его грудь тремя весомыми медалями, которые стоили многих орденов.

Он сгреб охапку сена с телеги и расстелил его толстым слоем под березой. Уложив на сенную перину дочь, накрыл ее овчинным полушубком.

Затем он вознамерился сделать свой променад, поскольку дочке нужны были покой и тишина.

Юрий Борисович удалялся от ангела своего спиной вперед, делая своей Анюте абсолютно русскую козу-дерезу.

Отдалившись на почтительное расстояние, он огляделся. В вершинах уже бродил, шипел ветер.

Услужливо-немые великаны окружали его, пламенея на закате шершавыми торсами. Они расступались перед Фельзером, шурша и шушукаясь между собой – в верхах – о золотых пальцах-хирурга Фельзера на всем Белорусском фронте.

А он шагал и раскланивался со всеми. Они давали ему дорогу, протягивая корявые длани.

«Красные меня уважают», – в который раз вальяжно уверился Фельзер, пожимая протянутые лапы.

Впереди непролазным решетом вставала дикая чащоба.


ГЛАВА 25


В феврале сорок четвертого батальон НКВД под командой генерала Ивана Серова, спецпорученца Сталина на Кавказе, за несколько суток вымел железной метлой из Чечни в Казахстан все чеченское население, часть которого влипла в пронемецкое предательство.

На теле СССР в предгорьях Кавказа образовалась плодородная дыра, дававшая в иные годы более сорока центнеров зерна с гектара. Но это было лишь малой толикой ценностного ранга Чечни, поставлявшей на фронта военную кровь – бензин и дизельное топливо.

Тем не менее, учитывая и хлеборобную значимость обезлюдевшей территории, ее срочно нужно было зарастить крестьянским мясом, сугубо мирным, желательно – безропотно славянским.

Посему в добровольном, но государственно-обязательном порядке пошло переселение ставропольских, кубанских, а то и поволжских колхозов в Чечню.

Орловой предложили возглавить один из них – в Чечен-ауле, бывшей резиденции корневых шейхов. Под жилье выделили саманный просторный дом какого-то религиозного авторитета, с катухом, погребом и старым садом на улице, только что нареченной именем Ленина.

Стала к этому времени агроном-председатель Орлова личностью, известной в области, награжденной Наркомземом Почетной грамотой и отрезом панбархата на платье: за устойчиво высокие урожаи зерна и прочей сельхозкультуры, а также медалью «За трудовое отличие».

Мужской твердой хваткой держащая колхозный штурвал в Наурской, не ослабила, а укрепила она эту хватку в Чечен-ауле, переименованном в колхоз имени товарища Кагановича.

В августе сорок пятого вернулся из-под Бреслау, где лежал в госпитале с последней контузией командир батареи старший лейтенант Василий Чукалин, имея на груди два ордена Боевого Красного знамени и солидный иконостас медалей.