Безымянный зверь — страница 35 из 66

Привез он в вещевом мешке габардиновый немецкий костюм себе, отрез шелка на платье жене, губную гармошку и трехцветный карманный фонарь немецкого пехотинца, коего самолично отправил на тот свет саперной лопаткой в рукопашной. А также бесценную по тем временам для агронома вещь – барометр.

Обнял Василий красавицу жену, подбросил, поймал в жесткие руки сына Евгения, поставив тем самым крест на войне.

Отшумела, отбрякала стаканами встреча за возврат фронтовика, коему несказанно везло: три расчета своей пушчонки сменил и похоронил Чукалин за войну, умудрившись остаться в живых.

Спустя несколько дней был он вызван в город, в райком.

Вернулся к вечеру. В изнывающем, но безмолвном нетерпении Анны снял гимнастерку с наградами, вымылся по пояс под рукомойником во дворе. Присел на табурет у столика под черешней. Закурил. Стал расчесывать мокрые волосы.

– Может, пятки теперь почесать, Василь Петрович? – не выдержала, осведомилась Анна, донельзя истерзанная какойто сумрачной неторопкостью мужа.

– Опять ты злисся, Анна, – отрешенно заметил Василий.

– Мог бы поделиться, зачем вызывали.

– Само собой, поделюсь. Только пораскину мозгами, на какой козе к тебе подъехать, чтоб не с бухты-барахты.

– Говори, Василий, – раздув ноздри, все же кротко попросила Анна.

– Вот какая ситуация, – положил он на стол расческу, стал дренькать по зубьям пальцем. Вздохнул, раскрыл рот. Однако так ничего из себя и не выжал.

– Черт его знает, Вася, за что тебе орденов навесили, в офицеры произвели, – усмехнулась жена, – как был размазней, так и остался. Казак, ширинкой назад.

– Значит, так, Анна… предложили мне вместо тебя колхоз принять, – собрался с духом и брякнул убойную весть Василий.

Всего ждала Анна, только не этого. Ее гнали. За что?!

– Мне, что ж, теперь, в домохозяйки? Щи стряпать и горшки выносить?

– Я у Тюрина так и спросил.

– Ну и что Тюрин?

– А он в ответ: это вы меж собой, по-семейному разберитесь, кому щи варить и горшки выносить: тебе, беспартийной матери, жене, либо мне, фронтовику, партийцу и агроному. А двоих председателей на один колхоз имени товарища Кагановича многовато.

Есть еще новый совхоз, в Предгорном. Двадцать верст отсюда. Можно мне и туда, Тюрин не против, коль ты с председательством здесь упрешься.

Решай, вместе быть или семейно раскорячимся. Женьку в детдом сдадим, иль поделим: мне головенку с шеей, тебе все остальное.

Только тут до нее стала окончательно доходить суть произошедшего. КОНЧИЛАСЬ ВОИНА. И конец этот она в рабочем своем захлебе, в безразмерном лошадином надрыве почти и не заметила. Как почти не заметила и возвращения мужа, фронтовика одной с ней профессии, чьи руки и голова обязаны были директивно и немедля встроиться в послевоенную голодную разруху.

Муж рикошетом соскользнул в ее, круто замешанное на ответственности бытие, где напрочь не осталось даже малого зазора для семейного вторсырья.

Будто выдернули хребет из ее спины, чьими позвонками были мужские, по сути, дела: урожаи, кадровый кнут и пряник в ее руках, звонки из райкома и области, слеты передовиков, ее королевски особое положение на них, трибуна, места в президиуме, приглушенное, а нередко и открытое любование ею в среде матерых мужиков с заоблачными звездами и регалиями. Их намеки и предложения открытым текстом – ох, княжеские предложения!

А теперь – ЩИ, СТИРКА, ОГОРОД, ХРЮШКА В НАВОЗНОМ КАТУХЕ И СОПЛИ ЖЕНЬКИ.

И ко всему этому – Вася-казак… ширинкой назад. С немецкой гармошкой…

– …и с фонариком, – закончила она вслух мертвым, тусклым голосом.

– Каким фонариком? – запоздало спросил муж, с испугом наблюдавший процесс угасания, почти распада плоти и сознания, шедший у него на глазах.

– С тремя стекляшками цветными, – также мертво уточнила Анна.

С ясной, полоснувшей по сердцу неотвратимостью поняла она, что грянуло время подводить итог на всю оставшуюся жизнь, своими руками придушить свою жар-птицу. И ЭТО НАДО ДЕЛАТЬ, ПОСКОЛЬКУ ГЛЯДЕЛ В ОКНО НА НИХ ПОНАЧАЛУ НЕЗАМЕЧЕННЫЙ СЫН, на лице которого не было ничего, кроме полыханья жалких, всепонимающих глаз.

Не осталось у Анны в этой жизни родни, кроме сына да тетки Лики в Москве. Родителей как классово чуждый элемент замел расстрельной вьюгой далекий двадцать второй год. Все их имущество, до нитки, скоммуниздила власть, не загребшая лишь то, что разместилось у Анны в лифчике – несколько фамильных драгоценностей, которые она сберегла до сей поры.

Ее, вышвырнутую на улицу, грамотно-холеную двуногую собачонку подобрала и выучила в сельхозакадемии тетка Гликерия, маститый врач старой формации. Взятая на службу в ЧК, затем ГПУ, была приставлена она поначалу Дзержинским к плененной легендарной эсерке Спиридоновой, называвшей тетку с убийственной лаской: «Моя ты шпионочка».

Что же оставалось? Выживать в безразмерном быту, хрустко перемалывающем ныне в шестеренках нужды четыре пятых населения России.

Особняком в этом выживании стояли теперь три фигуры: Прохоров и два сына: его и Анны. Она сама и ее Женька обязаны были Прохорову жизнью, который дальновидно отшвырнул ее, бабу, от сопричастности к АУПу.

Теперь предстояло отдавать долги: выводить в люди Женьку и запустить в дело АУП Прохорова. С Евгеном все было ясно. Прохоровский же черед нужно было еще ждать и ждать, когда поспеют время и возможности. Их стало куда меньше теперь в нынешней домохозяйской реальности.

– Завтра еще не отберешь бедарку, председатель? – прервала Анна долгое, выматывающее молчание.

– В город нацелилась, к Тюрину? – оттеплился, задышал Василий, даже теперь, после фронта и крови, с трудом веривший в свою роль мужа при Анне, ни разу не выпадавший из ее властного, подавляющего поля.

– Сапоги ему в кабинете протереть? Они чистые, об меня вытертые. Так что не тревожься Вася, к Тюрину визита не будет. На барахолку мне надо.

– Вроде есть все в доме…

– Главного нет, – коротко и отстраненно подытожила разговор жена.

Не спросил Василий про «главное», здраво рассудив – привезет то, за чем едет,- тогда и видно будет.


***

Рано утром, привычно и сноровисто запрягши лошадь в бедарку, еще до восхода отбыла Анна на грозненскую барахолку, имея при себе фамильное, платиновое с бриллиантом, кольцо.

Вернулась она к вечеру на взмыленном, запаленном жеребце, едва передвигавшем ноги: вся бедарка и сиденье под ней были забиты россыпью раритетных книг – мировая классика восемнадцатого и девятнадцатого веков, энциклопедия, детская литература. Городские барахолки образца сорок пятого выплескивали на прилавки за жратву и золотые цацки и не такое.

Всю сиротскую жизнь при тетке она грезила о своей библиотеке – хотя бы жалком подобии той, что была у дворянских родителей: генерала-конезаводчика и патронессы Института благородных девиц.

Ныне грезы сбылись.

На следующее утро Анна усадила сына перед чистым листом. Нарисовала на нем главный знак своего высоколобого, недобитого сословия, сказала неумолимо и жестко:

– Это буква «А». Напиши и запомни.

Она взялась за обучение сына грамоте с той же сокрушающей все волей, с какой поднимала и тянула председательское хозяйство в Наурской, затем Чечен-ауле.

Через месяц хныканий, рева, а то и порки Евген читал букварь по слогам. Через три – читал бегло, постепенно втягиваясь, погружаясь в безбрежный, распахнутый матерью мир мысли и приключений.

Отца он почти не видел: послевоенный колхоз, зияющий прорехами то в семенном фонде, то в машинном парке, высасывал из Василия силы от зари до зари.


ГЛАВА 26


Три Нинхурсаг вошли и двинулись по залу: одна – богиня во плоти, в ярчайшей белизне хитона, и два блескучих отраженья по бокам – в гранитных стенах.

Сияли плиты под ногами зеркально-серым блеском, стояли стены хирургического храма, глуша и отражая натиск слепящего зноя.

Там, снаружи, довершалось кипенье стройки: мостили крышу из базальтовых овалов.

В квадратные утробы ям, залитые смесью из воды и перегноя, вминали корневища пальм и смоковниц, оливок.

Гортанным и протяжным воплем опростался мастер с запрокинутым, мокрым лицом. Махнул рукой, и трое подмастерьев в рогатых шлемах уставились рогами в кольцо фонтана. Преодолев земное притяженье, подняли тупую тяжесть каменистой глыбы. На шеях вздулись вены. Дрожа от напряженья, понесли ее все вместе, источающую жар над зыбкостью песка – к центру двора, с черными отверстиями.

Еще раз исторгнул рев-команду мастер, и глыба, покачиваясь, снизилась и влипла на века в хрустнувшее под ней ложе. Тотчас резьбой в резьбу ввинтились бронзовые шланги в днище снизу, из тоннелей.

В шлангах с хлюпом чмокнуло и заурчало. Гибким скопищем хрустальных змей взметнулись, в небо струи, размазывая радужную пыль по раскаленной бели зноя, по чахлой, вялой зелени вживленных в ямы смоковниц…

Едва ударил в небо фонтан, мелкой торопливой рысью мимо Нинхурсаг прошелестел Иргиль – хранитель хирургического храма, отвесив на ходу полупоклон. Она ответила раздосадованной гримаской – всем было здесь не до нее.

Пред ней высилась холодной недоступной белизной дверь операционной. Из-за двери вдруг вырвался трескучий костяной клекот и дважды гулко, мощно ударили в ладоши. Еще раз что-то сипло заорало и смолкло. Сочился лишь снаружи победный влажный шелест фонтанных струй.

Нинхурсаг толкнула дверь. Но та не поддалась. Толкнула еще раз – сильно, гневно: обещанное и принадлежащее теперь ей царство хирургии было все так же высокомерно неприступным.

Ее тянуло туда неукротимое любопытство, ибо мозг, пропитавшийся за семь дней знаниями, жаждал работы. Она сладостно парила ныне по эту сторону пропасти, разделявшей одиночек, кто владел великой тайной SHI IM TI, и скопище остальных – непосвященных.

– Богиня Нинхурсаг одна? – гулко ворвался сзади и опахнул спину жаркой волной желанный голос. Она обернулась. Из распахнутой в зной двери несло к ней с магнитным ускорением Энки над холодной гладью пола.