Безымянный зверь — страница 39 из 66

И теперь вспоминая ея и принося наш русскiй восторгъ к былому престолу матушки, мы обязаны особо прiнести душевное «vivat» славному роду Орловыхъ. Два русскiхъ былiнныхъ богатыря, два графа возвели Екатерiну на престолъ, сделавъ для Руси неоцененный пока в полной мере даръ.

Они, блистательныя царедворцы, были столь же блiстательны и в полководческом навыке, прославив на бранныхъ поляхъ русскiй несгибаемый духъ, русскiй мундиръ и русскую честь.

Последний, Орлов-Чесменскiй, избравъ после отставки свою стезю на поприще коневодства, вписалъ в исторiю Руси еще немало славныхъ страницъ. Это его тройка Орловскiх рысаковъ, так чудно подмеченная Гоголем, мчiт ныне Русь в громе и славе въ грядущее. Это и его коннiца надрывно волочiла пушки подъ Бородiно, да топтала наполеоновское штандарты.

Это и его неутомiмый Буцефалъ орловского двужильнаго помета, впряженный во плугь и соху, напрягаясь всеми ciлами, несеть ситную да ржаную сытость Отчiзне.

Богь особо отметилъ младшего изъ Орловыхъ: краснымъ родимымъ пятномъ на гордой вые. В этомъ цвете державно смешаны полыханье русскiхъ победныхь стягов – с восходомъ светiла над Русью… В нем же – жаръ огня въ русской печи, куда закладывается ныне пышный, духовiтый каравай».

Евген перечитывал некоторые фразы помногу раз, судорожно тиская попавший под руку ластик: текст давался трудно. Закончив, долго сидел, переводя дыхание, как после заплыва в Аргуне. Наконец скорее подтвердил, чем спросил:

– Мы, Орловы, от них…

Мать дрогнула, омытая повтором, плеснувшим оттуда, из двадцать шестого года. Тогда она спросила тетку Лику почти так же. И получила ответ:

– Это наши предки, Анна. Ты графиня в шестом поколении. Но если проболтаешься об этом где-нибудь, седьмого поколения после тебя не будет.

Она не проболталась никому, кроме мужа, до сих пор, принимая от тетки за неделю до ее смерти этот листок.

Сын ждал.

– Да, мы от них. Это наши предки. Ты граф Орлов-Чесменский в седьмом поколении, – она сказала, как рухнула вместе с сыном в их засасывающую, бездонную тайну.

Затем принесла потускневший от времени обломок зеркала, подвела Евгения к трюмо и, поставив к нему спиной, поднесла к глазам сына осколок.


В нем подергивалось, ходило ходуном родимое пятно, рдевшее на стыке шеи с затылком, полуприкрытое влажными косичками волос – та самая отметина их рода, в коей смешалось полыханье русских стягов с жаром в русской печи, куда вносится духовитый каравай.


Надрывно, совсем по-человечьи, взвизгнула-вскрикнула где-то, совсем рядом, собака, зашлась в долгом, стонущем вое. Евгений, передернувшись, развернулся на визг. Сказал:

– Выходит, я ровня Толстому?

– Толстому в России нет равных. Мы лишь одного с ним сословия.

– Я так и знал.

– Знать такого ты не мог.

– Я был там! – упрямо и запальчиво отрубил сын. – Я сидел за крахмальным столом и мне подавал жульен на саксонском фарфоре мажордом Казимир!

– А трюфеля Казимир вам не подавал, ваше сиятельство? – пресеклась дыханием в диком смешке Анна.

– Трюфеля нам подавали по субботам после тюрнюр же сензю, – поморщившись, припомнил мелкую деталь своего графского быта сын. – Значит, ты графиня. Тогда что ж ты своего графенка лупишь, как Сидорову козу? Толстой детей не лупцевал.

Снова надрывно, истерзанно взверещала от удара собака за стенами их дома.

Ежась от нещадной допросной вивисекции сына, от страха за его разум, она нашла в себе силы вывернуться, отвести обвинение:

– Графиня Толстая не доила корову, не месила пойло для свиней, а ее сыновья не оставляли мать одну надрываться на мужской работе… у нас ведь нет мужчины, кроме тебя. Отец не в счет, он – директор. От всего этого любая графиня станет ведьмой.

– Ведьма никогда не станет…графиней… тогда и графиня… не должна быть ведьмой, если она настоящая, – ронял кромсанные фразы Евген, магнитно настроенный на собачий вопль-мольбу из-за забора.

Их сосед через улицу, по прозвищу Зубарь (фамилии его никто не знал), отсидевший десять лет за кражу, вышелушился из лагерного бытия в прошлом году. Его взяли ночным сторожем на МТС. Ночь он сторожил трудовое, изработанное железо, днем спал. Проспавшись, ненасытно грыз черными, прореженными цингой зубами сырую капусту и свеклу, держа их за первейшее лакомство.

Нагрызшись, бил приблудившуюся и посаженную на цепь дворнягу. Дважды свирепевшие от собачьих воплей соседские казачки налетали и полировали каторжную садистскую рожу.

Вскоре после этого он выписал на месячные трудодни горбыля и за неделю возвел вокруг двора рвано и остро ощеренный в небеса двухметровый забор. После чего стал мордовать пса с удвоенным нахрапом и подолгу.

– Ма, я больше не удеру без спроса. Наш домхоз вместе будем тянуть, честное графи… графе… гра-фу-евс-кое. Отец знает? – спросил, напряженно слушая короткую тишину, сын.

– Про что? – прорывался изнутри в Анне озноб нервного, истерического смеха.

– Про нашу с тобой породу.

Она не успела ответить. Стонущим и долгим визгом прорвалась тишина. Гвозданул собаку Зубарь, видно, чем-то тяжелым, по ребрам, стал бить, зверея с каждым ударом.

Нестерпимая собачья мука сверлила слух Евгена. Белело его лицо, подергивалось в тике.

Она бросилась к нему, пытаясь удержать, но не успела.

Неуловимо-полетным рывком метнулся Евген к двери, тараном ударил ее, исчез.

Анна ринулась следом и увидела распахнутую калитку. В ее разверсто-голубом квадрате, как на киноэкране, высились щершавые копья зубаревского забора.

К ним стремительно летела фигурка сына. Спустя миг непостижимо-обезьяньим броском взметнулось его тельце по неошкуренной вертикали, достигло рваного верха и переметнулось через него.

Она уловила глухой шлепок босых ног о землю. Миг затишья взорвался испуганным зубаревским ревом. В него вплелся немыслимый, режущий фальцет сына, перемежаемый хлестким чмоком палки по живому мясу. Вопль Зубаря тончал, переделываясь в только что звучавший – собачий.

Анна ринулась к калитке, надрывая голос в исступленном зове на помощь:

– Никоди-и-и-и-им!


ГЛАВА 28


Фельзер шагал по лесу долго, до самого заката, пока не забрел в бурелом. Там его остановили. Протянувшаяся от коряги ветка уцепила Юрия Борисовича за куртку.

– Шо за шутки? – холодно осведомился Фельзер у коряги. – Уберите вашу лапу.

Лапа не убралась. Вдобавок из сморщенной, оттопыренной коры и торчащего белого сука образовалась обросшая мохом морда с бескорым сучковатым носом и слюдяными зенками.

Коряга с мордой качнулась, со скрипом переступила и хмуро спросила Фельзера пропитым голосом, который возник у него в мозгу:

– Чего шляемся?

Юрий Борисович оскорбился. Теперь он твердо и навсегда знал, что красные его уважают. И отчитываться он обязан только в Наркомздраве и ге-пе-у, но не этому штырю с гляделками. В соответствии со своим знанием он и ответил:

– А это, извиняюсь, не ваше собачье дело. И если вы вообразили, что можно тыкать фронтовику-хирургу, с которым еще не пили на брудершафт, то это неприличное хамство с вашей стороны. Кстати, если вы меня затронули, как я должен обращаться до вашей персоны?

– Ич обращайся, – утробно, но достаточно мирно вложила коряга свой ответ опять в самый мозг Фельзера.

– Ич… спич… кирпич… ИзрайлевИЧ, – ахнул догадливо Фельзер, – ваша кличка есть малый подпольный остаток от наших порядочных людей в этой стране. Или я не прав, любезный?

Колода безмолствовала. Глядела хмуро, но соболезнующе.

– Тогда я скажу еще ближе к делу, – понизил и осадил до шепота голос Юрий Борисович, опасливо зыркая по сторонам, – мы одного племени, Рабэ Ич. Я про то, что нас с вами сделал себе один… этот… самый-самый… ну совсем похожий хирург, как я!

Мучимый опасением быть не понятым, ткнул Юрий Борисович пальцем в небо весьма и весьма многозначительно.

– Вы понимаете, про что мои намеки? – страдал в по-пытке донести мудрый смысл своих слов Фельзер.

– Хавать хочешь? – ушла от прямого ответа коряга, почему-то пульнув в старика шмотком лагерного жаргона.

Впрочем, понять ее было можно: всего полста лет назад шастал лешачий дух над Соловками, там и прихватил, вроде легонького гриппа, навык ботать по фене.

Фельзер все осознал и простил, поскольку недавно панибратски протягивающее лапы высокое начальство, обступившее их, было-таки атеистами.

– Может, вы хотите предложить мне индейку с шампиньонами? – лучась в собственной догадливости и подмигивая, поддержал тему Фельзер. – Так я разве против? За ради бога предлагайте, если вы такой богатый, как Ротшильд.

Он представил это бревно во фраке и цилиндре – под Ротшильда, подающее ему на подносе индейку в прожаренных, смешанных с жареным лучком шампиньонах, и закатился захлебывающимся хохотком.

– Эх-хе-хе-е-е-е, – утробно и сокрушенно ревнул лешак. Развернул Фельзера спиной к себе, легонько поддал ему под зад, велел строго и запоминающе – вали, паря, к ребятенку своему. Топай все прямо да прямо. Притопаешь – готовь бадейку.


***

Ночью, умостившись на соломе под тулупом рядом с ожившим чадом своим, Фельзер являл из себя одно настороженное ухо. Рядом, с ним покоилась приготовленная, как приказали, бадейка.

В него, жеваного жерновами дня, но необъяснимо, на диво бодрого, безостановочно текла лавина звуков.

Тихо посапывала рядом Анютка, опрокинутая в глубинный сон вторично поднесенной к ее носу ваткой с эфиром. Шуршала рядом по прошлогодней листве пупырчатая жаба, подбираясь и выцеливая стреляющим языком малого, но сы-ы-ыт-ного слизняка. Чуфыкал и клохтал где-то в мезозойской дали глухарь, ворочаясь боярским телом на еловой ветке. Тоненько жаловалась на одолевающую дрему сплюшка:

– Сплю-у-у-у-у…

Наращивали мощь хоралы сверчков, пугливо прерываясь в паузе от спринтерского проскока под ними матерого зайца-русака.

Распахнул во всю ширь полыхающие окуляры и гулко ухнул батюшко-филин, оповещая пернатый народец о своем часе охоты.