За Гапоном закрылась дверь. Вскорее вышел и Витте.
Признаться, в какие-то моменты склизким извивом заползала зависть: столь убедительно, с чугунной логикой обрабатывать и не раздражать, не будить внутреннего сопротивления агента способен не всякий даже среди нашего брата. Витте стоил своего кресла, а значит – затрат на него Ротшильдов.
Интрига государственного сотрясения завязывалась морским узлом здесь, на моих глазах. Какова роль предназначена мне, полицейской кукле? А вот и куклодвижитель.
– Рачковский, где вы там?
Я вышел из комнаты. Почтительно, с холодным уважением поклонился: оно не было суррогатным, я всегда уважал профессионалов своего дела.
– Ну что, Рачковский, как вы находите нашего премьера под вашим ювелирно-шпионским взглядом?
– Витте бесподобен. Гапон станет неодолимым магнитом для рабочей массы. Он возбуждён своей миссией до фанатизма.
Что надлежит сделать мне?
– Петербургский генерал-губернатор Трепов и дворцовый комендант Гессе ввинтили в череп Николая одну немудреную мыслишку, разожженую тотчас императрицей Аликс: без абсолютных полномочий полковнику Рачковскому революция скушает империю, как Витте скушал яичко. Они вместе подавали вас как гения сыска и истребителя социал-революционеров.
К тому же у полковника Рачковского имеются агентурное сообщение и государственный план подавления смуты для государя, поскольку министр Столыпин высокомерен, чванлив и беспечен к подобным планам у всяких подчиненных ему полковников. Так сказали государю Трепов и Гессе. Поочередно.
И император-таки пожелал видеть Рачковского завтра. Что вы имеете сказать для государя, полковник? Что вы таращите глаза? Это же я, Ники-император, вы разве не узнаете? Говорите.
Это становилось весьма забавным. Хотя от предлагаемого театра-варьете потянуло запашком серы. Однако я принял игру.
– Государь…
– Пошли вы к черту, полковник, с вашей кислой мордой. Вы совсем не верите про меня, что я император.
«Рабэ Станиславский сказал знаменитое: «Не верю!» Повторим».
– Государь!
– Что, Рачковский?
– Из надежнейших агентурных источников нам стало известно о готовящейся к 9 января грандиозной манифестации с непредсказуемыми последствиями.
– Ай-яй-яй.
– В начальном течении она будет иметь мирный вид, но по мере скопления масс на Дворцовой площади революционные элементы возбудят их и бросят на вторжение в Зимний диорец.
– Чтоб они сдохли, сволочи.
Меня передернуло. Эта местечковая мартышка, воображающая, что император выплевывает из себя направо и налево «сволочей», при всех усилиях Станиславского, никогда не осилит императорскую роль. В лучшем случае ей найдется местечко в императорской особе в районе мочевого пузыря.
– Александр Исаевич, давайте прекратим этот балаган.
– Молчать, мерзавец. Что вы предлагаете императору?
Я потерял дар речи. На меня смотрела из раскаленных глазных щелей вся хищная, надменная мощь всемирного кагала.
– Ваше величество…
– Что, полковник?
– В такой ситуации совершенно необходимо будет разместить в засадных местах войска, снаряженные боевыми зарядами и использовать их мощь в критической ситуации.
Я докладывал, страшась лишь одного: будет ли принят мой прожект-импровизация.
– Мы последуем вашему совету, генерал Рачковский.
Я стал генералом? Но они… всегда делают то, что говорят.
– Готов отдать жизнь за ваше величество.
– Шейте форму генерал-майора. Но прежде подарите любезность своему императору; ответьте на два маленьких вопроса.
– Как перед Богом.
Что-то взорвалось во мне, затопило яростной тоской: что же ты за тварь дрожащая, Рачковский? Во что ты превратился, если язык, исторгая кощунство, мерзкое богохульство, не подчинен твоему разуму, если им управляет не достоинство, а посул генеральских эполетов… но коготок увяз – всей птичке пропасть.
– Отчего ваша агентурная квартира в Париже замазана кровью и куда делся ваш агент Ларина-Глинка, она же – фрейлина вдовствующей императрицы.
Вот оно! Обрушилось, навалилось то, от чего бежал! Они-таки разнюхали квартиру… где Ларина?! Ее там не было?! Ушла…
Что значит «ушла», у тебя помутился разум… унесли? Кто?
Но, слава Богу – не они. Они еще не знают всего. Кровь… он ждет ответа, скорее! У меня изранены руки – вот откуда кровь.
Я вытянул руки.
– Я нализался вдрызг перед отъездом, не дождавшись Лариной. Она дорога мне, Ваше величество… не только как агент. Но она бесследно исчезла, а искать ее уже не было времени, имея незамедлительное распоряжение от господина Ротшильда отбыть в Петербург. В невменяемом состоянии я раздавил в руках бокал и изрезался как свинья, собирая осколки.
Более мне ничего не известно… государь.
– Тамбовский волк твой государь. Последний вопрос. В Саратове вместо Столыпина вы с Азефом ухлопали Сахарова. Зачем нам дохлый Сахаров и живой министр Столыпин над псарней охранки вместо Плеве?
– Я немедленно допрошу Азефа. Я вытрясу из него…
– Пошел к черту, Рачковский. Император ждет вас завтра. А после аудиенции мы продолжим допрос про ЛаринуГлинку. Ею очень интересуется Париж за ее карточные долги. И еще кое за что.
Я вышел. Генерал Рачковский отправился жить далее.
Белоснежный Невский искрился, залитый тускло-зимним солнцем и копытным перестуком экипажей. Над головой не просматривалось ни одной тучи, чтобы исторгнуть молнию и поразить особь с собачьим сердцем в полковничьих погонах.
ГЛАВА 34
Евгений проснулся от прикосновения к лицу, будто глядевшая в окно из лимонной предутренней проседи луна, выпустила тусклый протуберанец и влажно лизнула им по щекам, носу, по нервно дрогнувшим векам.
В ушах ровно, немолчно шумел ток крови. В него едва слышно вплетались два приглушенных голоса. За дощатой стеной ссорились отец и мать.
– Опять за свою дурь, Анна, читать по ночам? Ты дашь поспать?!
– С каких пор чтение стало дурью? Кстати, тебе это почитать тоже не мешает. Все ж председатель.
– С меня хватит того, что райком и Наркомзем пудами на голову спускают.
– Твои пуды и то, что я предлагаю…
– Ты отвяжешься наконец? Сто раз тебе объяснял: не имею права!
– Не имеешь право урожай поднимать? Это не право, это твоя прямая обязанность.
– Какой малахольный тебе вдолбил, что безотвалка урожаи враз поднимет?
– Придется всю Канаду в малахольные зачислять. Они уже восемнадцать лет после тридцатых землю пахотой не уродуют. Сеют после плоскореза или лущильника в прошлогоднюю стерню и получают вдвое больше нашего. Вспашка – раз в три, четыре года, чтобы сорняк добить. И все удовольствие – втрое дешевле по затратам.
– Ты в той Канаде была? Сама урожаи их видела? Мало ли что их шелкоперы понапишут…
– Я наш урожай видела! – клокочущей яростью взорвалась Анна.
– Тихо! Тьфу, порода бешеная, ор-р-рловская…
– Я же просила: не трогай нашу породу!
– Какой ты урожай видела у нас, где?
– За тот урожай Прохоров с Мироном сгинули. А я его своими пальцами щупала: по три-четыре стебля с одного зерна. Куст пророс по всей поляне! Если бы не воронье…
– Хочешь, чтоб меня вослед Прохорову с Мироном.
– Да ты хоть попробуй на дальней делянке! Неужто не любопытно? Ты же фронтовик, Бреслау брал, а тут в штаны наложил, клок своей земли на свою ответственность взять трясешься… каз-з-з-ак, ширинкой назад, – шибанула Анна мужа подвздых прохоровским выраженьицем.
– Не надоело к Прохорову притуляться при живом муже? Уж который раз в его ширинку ныряешь.
– Дурак ты, Вася, и уши у тебя холодные. Я не к Прохорову – к его потайной, безотвальной делянке притуляюсь. Я на коленях перед ней стояла. И всю жизнь стоять буду. А Прохорова тебе в твоей партийной молитве поминать надо. Не отшвырни он меня от той делянки показательно при Гусякине, я уж давно бы в лагерях догнивала вместе с ними и Женькой.
Зависла тяжкая, давящая тишина. Перевел дыхание в спертой груди Евген, боясь выдать себя шорохом. Повернул голову на подушке, уперся взглядом в обсосанный леденц полумесяца в окне.
Какой Прохоров? О Прохорове, его письме, его сыне Ни-китке помнил бородатый Петр Аркадьевич, сам помнил и засеял памятью его, Евгена, которая подмывает неразгаданной до сих пор тайной. И вот полыхнула эта тайна ожогом: МАТЬ С ОТЦОМ ТОЖЕ О ПРОХОРОВЕ! Где сошлись их до роги с бородатым Петром и почему перед прохоровской делянкой мать на коленях стояла и стоять будет?
– Как ты все это представляешь? – снова возник за стеной угрюмо-виноватый голос отца. – Ты что, не знаешь порядки наши? Каждая жмень посевного зерна на учете, каждый, козий клин на контроле… разнюхай кто про непаханую зябь у меня…
– А зачем тебе на учтеные пахатные клинья соваться? – нарастающим, молящим напором отозвалась Анна. – У тебя что, все угодья до соточки распаханы? Дай мне бедарку с Гнедком, я тебе через день целину, запущенную на тарелочке, выложу!
Предгорья ведь без вайнахов, глушь бездомная на каждом отделении травостоем дыбится!
– И что дальше? Ну, допустим, с пяток пудов семенной Мироновской я из семфонда тайком выгрызу, положу голову с партбилетом на плаху. А дальше? У меня ж одни плуги сталинские, ни плоскореза буржуйского, ни лущильника в колхозе имени товарища Кагановича нет. И Канада их в посылке нам не вышлет.
– Дальше – моя забота.
– Да что ты говоришь! Твоя. Рад бы отдать, да все что вылупилось иль проклюнулось в радиусе полсотни миль – ныне в моем ведении.
Так что заботой все ж поделись.
– Поделюсь. Об одном прошу, Василий.
– Ну.
– Не склеивай меня с Прохоровым. Не было у нас ничего ни сном, ни помыслом. Мы, наша семья, его праху обязаны тем, что дышим под солнцем, род свой продолжили. Так что – забудь.
– Раз графиня велит – холоп изволь во фрунт.
– Расте-о-ошь,- холодно удивилась Анна, – над чужими костями зубоскальство уже разводишь.
– А у нас с тобой всегда так. Я только позубоскалю, а ты так хватанешь, что мясо клочьями.