А было все так. Председатель Прохоров, матершинник и герой Гражданской войны, любимчик Губкома, пришел к Гордону при полном наградном параде на гимнастерке и попросил час беседы наедине. За этот час он раскрыл Гордону итог пятилетней своей мозговой работы. А именно: сконструированный и вычерченный собственноручно, хоть и коряво, некий Агрегат Универсальный Посевной под названием АУП, влекомый в поле как буржуазным «фордзоном», так и простой советской кобылой. Именно последний фактор обострил внимание Гордона, ибо к тридцать седьмому году табуны простых советских кобыл с жеребцами, заслуженно отдохнувшие после кавалерийских атак Гражданской, успешно перековались под руководством товарища Сталина в таскателей уже не сохи, но отвального плуга.
Прохоровский АУП представлял из себя железную рогатину с держаками для рук, между которыми на уровне прохоровского, надорванного войной пупка зависли две воронки с краниками внизу.
Рогатина устойчиво покоилась на трех растопыреных ногах. Задние две ноги заканчивались двумя колесами. Передняя, или третья, являла из себя два спаренных сошничка, позади которых приклепаны были опять-таки две воронки (раз в пять поменее верхних), в узкое нутро коих вставлялись треугольной формы рассевки. В раструб каждой нижней воронки спускался рукавчик-шланг из брезентухи, тянущийся от верхней воронки, где содержалось зерно.
Вся посевная работа творилась, по захлебному рассказу Прохорова, так. Сеятель дергал вожжи и отдавал отставной кобыле, впряженой в АУП, боевой приказ:
– Но-о, задохлая, трогай!
Кобыла трогала, и водитель ее подавал ручки рогатины вперед, отчего сошнички врезались слаженно в землю, подпарывая пронизанный прошлогодними корнями дерн на глубину двух ладоней.
В это самое время сеятель открывал краники у двух верхних воронок, заполненных пудом зерна, и оно падало жидкой струйкой по брезентовым рукавчикам в нижние воронки сошников. Струйки ударялись о рассевки и равномерно разбрызгивались на отдельные зерна. Их тут же накрывало услужливо приподнятым дерном.
Тут Прохоров, растолковывавший Гордону в неистовом азарте всю эту премудрость, хватанул из графина на Гордонов-ском столе пару глотков воды и, приблизив лицо, раздувая побелевшие ноздри, понизил голос до жаркого полушепота:
– А теперь, дорогой товарищ Гордон, я тебе про самое главное доложу. А самое главное в моем АУПе – это рассевки, что в нижних воронках. Вот эти хреновники, – ткнул он пальцем в чертеж. – Я их обличие, ну то-ись, тельце, туды их растуды, считай, три года обмозговывал да прикидывал, из деревяшки строгал, из глины лепил до озверения в отсиженных яйцах, пока не стали рассевки зерновую струю как надо рассекать!
– А как надо? – крайне заинтересованно воткнулся в прохоровский шепоток Гордон.
– А надо, чтоб меж кажным зернышком был промежуток для вольготного произрастания не менее четырех пальцев.
– Это почему?
– Да потому, как этим самым промежутком я законы природы блюду и уважаю, – победно откинулся на спинку стула Прохоров. – Ты в России на Волге бывал?
– Ну?.
– Видал, какой из себя там березовый подрост в чащобе? Хилый он и замученный своей невозможной теснотой. И ежели из него береза к жизни проберется, то акромя тоще-драного ствола в ней, считай, ничего и нет, листьев-то наверху, как волосьев у евнуха на жопе.
Ни евнуха, ни его голого зада Гордону видеть не приходилось. Но российскую березовую кучность с хилыми кронешками он припомнил с беспощадной четкостью.
– Так и пашаничка с рожью, – продолжил Прохоров, – в тесноте да в обиде они у нас растут, а когда стебель из теснины с натугой вылезет, то на колос у него сил остается с гулькин нос. Кроме того, я ж зернышко своим АУПом под самый дерн аккуратно укладываю в плодородный слой, а поверху его, как шубой, этим дерном прикрываю. Дождичек сыпанул – шуба его под себя к зернышку запустит без возражения, а назад – хрен в зубы, дюже жадная она, как пес-цепняк, на отдачу этой водички, в отличие от пашни. А пашаничке да ржице эта жадность позарез нужна, они, родимые, от такой заботы, как девка под грузином распускаются, и не один, а два либо три стебля с колосьями рожают.
Теперь давай итог подбивать, дорогой товарищ Губпродкома.
Своим редким рассевком посевное зерно я Советской власти берегу – это раз.
Короткий срок посева за счет отбрасывания пахоты я АУПом обеспечиваю – это два.
Землю нашу Советскую от хищной заразы – эрозии – я обороняю – это три. И урожай полуторный, по сравнению с пахотой, я обеспечиваю, – возопил под конец Прохоров, – так что, не скупись, товарищ Гордон, и выдели под изготовление штук пяти таких АУПов «Красному пахарю» триста рублей ссуды. А с урожая я их тебе сполна верну зерном, вместе со славою самого мозговитого начальника Губпродкома на всем могучем размахе нашего се-се-ера.
Закончил Прохоров. И стерев на лбу волнительную испарину от долгой и азартной своей речи, стал ждать результата от нее.
Между тем, нешуточно и эйфорийно завороженый нарисованной Прохоровым картиной, наглядно подтвержденной чертежом, при слове «ссуда» разом заскучал Гордон. Поскольку в могучем эс-эс-эсере, стиснутом в ежовых и бериевских рукавицах, разбухали стройки социализма. Беломор-балт, Днепрогэс и прочая индустрия неудержимо всасывала в себя со всех уголков страны обмишулившийся постатейно народ.
Повинность народа усугублялась день ото дня и базировалась, как правило, на трех статьях: халатность, хищение колосков либо гайки с завода и, само собой, измена Советской власти, если не Родине.
И ощущавший всей кожей эту прожорливую постатейность, Гордон сказал главе «Красного пахаря», не поднимая глаз и вертя карандаш в руках:
– Значит, так, Никита Василич, все, что ты тут нарисовал, картина показательно красивая, даже, может, и достойная одобрения с моей стороны, как трезвого сторонника безотвальной обработки по методу агронома Овсинского. Только как бы не в обиду тебе… это все пока так гладко в азартной твоей голове, да на простой и неучтенной бумаге. Но триста рублей, которые ты просишь под твое изобретение, вещь грубо осязаемая и учтенная в бухгалтерии. И если мы с тобой шарахнем эти сотни на горячий азарт, но не получим результата…
Тут донельзя удивленный Гордон поднял наконец глаза, поскольку от Прохорова донесся жутко нечеловечий звук: то ли жеребячий фырк, то ли поросячий хрюк.
Сидел председатель перед ним и бесовски ухмылялся, закинув ногу на ногу.
– А я все ждал: когда ж ты наш вопрос в эту плоскость развернешь. Ну, то исть одно дело моя красивая цидулька, а другое, как говорится, коровье говно на подошве.
На это я тебя попрошу, товарищ Гордон: не будь бюрократом. Давай сядем на мою линейку и рванем ко мне в колхоз на полдня. У меня там одна штуковина наглядно вылупилась. И чтоб я сдох, такой ты не видел отродясь, поскольку ее еще не сварганил ни один агрономический котелок, набитый отвальной пахотой.
Встал Прохоров и зашагал к двери, неукротимо побрякивая наградным иконостасом. Гордон вздохнул, но двинулся вслед.
Привез Прохоров Гордона к шестой, самой дальней, делянке колхоза с озимой пшеницей, когда нещадно палившее солнце перевалило за полуденный зенит.
Засуха давила Ставропольскую губернию свирепо и нещадно с самого мая, не послав посевам ни одного толкового дождя за все лето. Озимые чахли на всех пропашных полях, из последних сил наливая чахоточной конституции колоски – на уровне людского колена.
Кочетом соскочив с линейки, зашагал Прохоров в глубь поля, почти не круша пшеничных стеблей парусиновой туфлей, ибо истощенно редок был их изнемогающий строй.
Он шагал к выделявшемуся островку в центре посева, где долговязо и нахально, по пояс, выпер над коленным уровнем непонятный злак.
Добравшись до него и подождав Гордона, склонился над буйной зеленью Прохоров, погрузил в нее ладони и любовно-замороженно выдохнул:
– Гляди-кось!
С некоторой оторопью обошел Предгубпродкома малый, в три шага, круг переростка, победно и вольготно торчавшего из прошлогодней, буро-черной стерни. Это была пшеница того же, Мироновского, сорта, рассеянного вокруг. Но колос этой, круговой, был в два, а то и в три раза мощнее, стебли толще, и, самое непонятное, лез этот стебель из земли кустами в три-четыре трубки! Будто наведывалась сюда, в центр делянки, несколько раз за лето своя, персональная, тучка и прицельно опрастывалась дождем над кругом.
– Да-а… – завороженно выдохнул Гордон, – ну, докладывай, в чем фокус? Поливал, что ль, втихаря?
– Ага. Из ширинки, после чаев горячих, – гоготнул Прохоров. – А фокус в том. Борис Спартакович, что велел я осенью, в посевную, оставить мне посреди поля незасеянным вот этот круг. А под самую ночь в одиночку засеял его по-своему, на карачках.
– Это как?
– В точности, как засеял бы мой АУП. Ежели точнее: снял я с этого круга дерн со стерней на четвертную глубину, сложил рядком. Встал в крестьянскую позу и утыкал круг по зернышку, с промежутком в четыре пальца меж ними. Прикрыл обратно дерном. Все! Любуйся на результат. Тот же сорт. На той же землице. И, чтоб я сдох, ни разу за лето не полил, чтоб маялся посев мой в равенстве с остальными. Хотя и тянуло спрыснуть водицей до невозможности.
– Да за счет чего она раскустилась?! – ошарашенно щупал литые колосья Гордон.
– Я ж втолковывал тебе: непаханый дерн притягивал и держал влагу. Даже росы с туманом! А редкий рассев, когда корням вольготно, дал куст. Потом перед самым колошением один дождичек бздюшный прыснул, помнишь? И он свое дело в моем круге сделал, хотя для остальных посевов этот прыск, что муха для волка тощалого.
Ну, так как, товарищ Гордон Борис Спартакович? Ежели постараться, ко дню рождения товарища Сталина поспеем. Есть у меня в колхозе кузнец Мирон – золотые руки. Я его втихаря в это дело запрягу, так что, ни одна собака не унюхает, в том числе и наш уполномоченный участковый Гусякин, пока мы результата с тобой не получим. Само собой, под монастырь подводить друг дружку нам никак нельзя. И на этот счет имеется одно соображение.