Беззащитный — страница 49 из 50

Сереже едва удалось поступить в презираемый всеми Институт пищевой промышленности. Ранние браки, за которыми быстро следует рождение детей и довольно скорый развод – не редкость в империи. Вот и Сережа собирается жениться на своей случайно залетевшей сокурснице. Каюк Сереже. Что до Нади, то экзамены в пединститут она провалила, работает на часовом заводе, уже успела выйти замуж и скоро родит. А вот учительницей она станет не скоро.

Посудачив о своих одноклассниках, мы переходим к судьбе нашей бывшей учительницы. Она живет в Монтерее. Давид учится на программиста, а Изабелла Семеновна осваивает английский. Еврейская община выплачивает им небольшое пособие, которого худо-бедно хватает на жизнь. Изабелла преподает русский язык будущим американским шпионам в Монтерейской школе, кажется ЦРУ. Все это я слышал от Игоря, а он (будучи слишком осторожным, чтобы получать письма от предательницы родины) – от Миры, которая регулярно переписывается со старой подругой. Не раскрывая своего источника, я делюсь этой информацией из третьих рук с Петькой, который отвечает на нее ворчливым фырканьем и открывает свою пятую бутылку пива. Пустыми бутылками уже заставлена значительная часть дедовского письменного стола.

– Так она тебе написала! – говорит он.

Не в состоянии сказать правду о нашем предотъездном разрыве и его причине, я утвердительно киваю. На самом деле ничего я от нее не получал – к моему великому огорчению. Выпросить Изабеллин адрес у Миры не вышло: мы пару раз сталкивались с ней на каких-то выставках, однако разговаривать со мной она не пожелала. Что я ей, прокаженный? Наконец, выведав адрес у Игоря, я ей два раза написал, но не получил ответа. Разрыв оказался окончательным.

86

– А ты сам не подумываешь об отъезде? – вдруг спросил Петька.

Я медлю с ответом. После того как мне раскрылся смысл окончательного урока житейской мудрости, после моей безнаказанной эскапады на проводах Изабеллы, мечты и сны об отъезде преследуют меня, как наваждение. Решимость моя крепнет с каждым днем. К тому же эти мечтания действуют, как тайное лекарство от невыносимой, навсегда запомнившейся боли после расставания.

– Честно говоря, – наконец начинаю я, – не без этого. Только не то чтобы обдумываю, скорее мечтаю. Мне все время мерещится, как я машу вам на прощание с лестницы в Шереметьево, а потом улетаю. Даже учиться не хочется. Химия мне никогда не нравилась. Если я уеду в Штаты, то о ней благополучно забуду, так что какой смысл? Правда, Игорь и другие постоянно капают на мозги, что без профессии я там на первых порах не обойдусь. Так что приходится зубрить. А язык я уже учу, американские рассказы читаю. Двадцать-тридцать новых слов в день – неплохие темпы! – говорю я с притворной скромностью и отпиваю глоток теплого «Жигулевского». – Правда, это не так просто – уехать. Знаешь, сколько справок нужно? Одни смехотворные, другие просто издевательские. – Петька внимательно слушает. – Вот, скажем, справка об исключении из комсомола. Представляешь, какой кайф они словят, когда будут меня выгонять? Но шутки в сторону, меня после этого, скорее всего, выставят из университета тоже. А если получу отказ, заберут в армию как миленького. А еще требуют официальную бумагу от родителей об отсутствии материальных претензий. Если старики упрутся, у меня даже документов не примут. И я их понимаю – каково навсегда расставаться с единственным сыном? Я еще с ними не говорил, не могу себя заставить.

– Ничего себе! – Петька на минуту задумывается. – Слушай, а в Штатах есть антисемитизм?

– Хрен его знает. Могу только догадываться. Вообще-то эта чума есть в любой стране, наверное. Но все-таки ограничений на прием на работу или в институт, как говорится, по национальному признаку, там вроде бы нет. Среди знаменитых американцев полно евреев, взять хоть Киссинджера, – размышляю я. – Похоже, что для евреев там свобода, равенство и братство. Следуй общим правилам, как все, и выбьешься в люди. А тут, чтобы чувствовать себя человеком, приходится все время плыть против течения. – Я вспоминаю первый урок с Изабеллой Семеновной, ее экстравагантный наряд и крамольное домашнее задание. – Как наша любимая учительница.

Сколько же правил мы нарушали с ней вместе! В Михайловском, в музеях, у нее дома, в дедушкином дачном поселке. Если б Петька не назвал ее год с лишним назад своей второй матерью, я непременно раскрыл бы ему свою тайну.

– Да. – Петька с мечтательным видом глядит в пространство. – Она была очень, очень независимой женщиной. Тем нас всех и подкупила, наверное.

– А давай за нее выпьем?

– Вроде мы и так пьем весь вечер?

– Пить-то пьем, но ведь не за нее?

Петька вскакивает.

– Погоди, у дедушки в буфете пылится огроменная бутыль настоящего рома, он ее с Кубы привез в незапамятные времена. Если немножко отлить, он не заметит.

Он возвращается из гостиной с полупустой бутылью размером с добрых пять водочных першингов. После того как мы заимствуем из нее два раза по сто граммов, уровень жидкости в ней действительно почти не изменяется.

– За Изабеллу Семеновну, вечную нарушительницу правил! – провозглашаю я.

Чокнувшись, мы залпом осушаем стаканы. Грудь после рома горит сладостным огнем, голова кружится. Я ложусь на дедушкин диван-кровать и закрываю глаза. В ушах у меня звенит «Болеро» – то самое, вечером при свечах. Головокружение не прекращается.

Петька садится у меня в ногах и смотрит на фотографию своей настоящей матери с детьми. Через три года после ее смерти старший мальчик с этого снимка задал учительнице поразивший меня вопрос в наш первый день в школе. С тех пор прошло уже десять с лишним лет.

– Помнишь, ты говорил, что Изабелла стала тебе второй матерью? – говорю я, думая о том, насколько же наша учительница не похожа на освещенную солнцем стройную женщину с этого снимка.

Петька смотрит на меня с беспокойством, нервно чешет свой лысеющий лоб, оставляя на нем красный след, берет со стола резной мундштук и сжимает его в зубах.

– Мне нужно тебе кое-что сказать, – говорит он, потупившись. – Я уже год как собираюсь… с самого Шереметьево.

87

Петька нервно вздыхает и силится заговорить, но слова застряли у него в горле, будто рыбья кость.

– Ну? – спрашиваю я.

Он снова обращается к портрету матери, словно за помощью, и наконец обретает дар речи.

– Она стала мне больше, чем матерью. Гораздо больше, – говорит он, отводя взгляд в сторону и беспокойно передвигаясь. – Ты понимаешь, надеюсь?

Ничего я пока не понимаю, но автоматически киваю. Недоумевающий Петька ждет, когда же до меня дойдет смысл его слов. Через несколько тягучих секунд в виске у меня раздается легкий щелчок, и я, наконец, соображаю, в чем дело. Наверное, это отражается на моем лице, потому что мой собеседник невесело улыбается.

– Об этом не знает ни одна живая душа, – говорит он. – Никто на свете. Да и зачем о таком рассказывать, если у всех в памяти сохранился от нее такой, можно сказать, светлый образ? Но с тобой другая история. Ты поймешь.

Петька бросает на меня испытующий взгляд и вгрызается в свой мундштук так яростно, что у него белеет челюсть.

У меня снова щелкает в виске. «Знаешь, – слышу я голос Изабеллы, – ты у меня, должно быть, последний. А может быть, и единственный». Невероятно, но никакого изумления, не говоря уж о негодовании, я не чувствую. Чему удивляться? Она танцевала с ним на моем дне рождения, называла его святым, он единственный из учеников, кроме меня, приехал ее провожать. Он всегда как бы маячил на заднем плане.

«Может быть, единственный», – повторяю я про себя. А Петька, он тоже был «единственный»? Бывает ли два «единственных»? Значит, врала? Получается, наш роман был еще более диким, чем мне казалось. Бог ты мой… А вдруг у нее были романы и с другими?

Я перевожу дыхание, чтобы подавить внезапный прилив запоздалой ревности. «Если никто не страдает, все в порядке». Я произношу эту мантру, которая когда-то была моей заповедью, и пытаюсь примерить ее на роман Изабеллы с моим другом.

– Знаешь, Сашка, у меня к тебе просьба. Если не захочешь ее выполнять, ничего страшного, – прерывает мои лихорадочные размышления Петя, и снова чешет лоб в том же покрасневшем месте. Речь идет уже не о прошлом, а о настоящем, так что на этот раз я все-таки потрясен: – Она ведь мне тоже писала, как и тебе. В следующем письме или телефонном разговоре сообщи ей, пожалуйста, что я больше не хочу от нее ничего получать. Я ей до сих пор ни разу не ответил – просто не мог.

Молчание.

– Помнишь, ты признавался, что не можешь заставить себя полюбить родную мать, хотя знаешь, что должен?

Я киваю.

– Вот так и я. – Петя явно радуется найденной аналогии. – Не могу заставить себя ее простить, хотя знаю, что должен. За последние несколько недель она стала мне ближе собственной мамы. А потом взяла и свалила. Матери могут бросить своих детей, только если умирают. – Он выглядит так, словно готов расплакаться. – И, представь, она понимает свою подлость. И просит у меня прощения за свое предательство, за свою трусость. – Петя опять смотрит на фотографию матери, безуспешно пытаясь разломать свой деревянный мундштук. – Тебе-то что, ты уедешь и увидишься с ней, а я не могу уехать. Я русский, мое место здесь, на биофаке. – Он кивает на голову лося, потом на фотографию деда. – Да и как я оставлю деда? Он стареет, и близких у него нет никого, кроме нас.

Молодой дедушка сурово смотрит с фотографии, не подавая никаких признаков старения. Раздается скрежет металла – зверек в клетке решил немного побегать в своем колесе. Облегчив душу, Святой Петька снова становится похож на мечтательного подростка, только на лбу у него остаются красные полосы.

– Нет, Петечка, – говорю я, – не смогу я передать твое послание. Я тебе соврал. Нет у меня контактов с Изабеллой. Не хочу вдаваться в подробности, но мы с ней плохо расстались. Насовсем. Я ей несколько раз писал, но она мне не ответила. И по телефону мы не ни разу не говорили. Все мои новости – из третьих рук. А после твоего рассказа я понял, что она просто не хочет больше со мной связываться.