BIANCA — страница 29 из 35

Последней в чреде приветствий была хозяйка. Неслышно, словно опытный лазутчик, вползала лайка в её одинокую «опочивальню». Не мигая, смотрела, как хозяйка домучивает свои чёрно-белые сны, в которых уже нет места мечтаниям и фантазиям, но только одна забота да лютая тоска.

Тягостно вздыхая и вздрагивая всем телом, Ольга пыталась освободиться, но сон держал её крепко, мёртвой хваткою. И тогда наступал черед Бьянки. Подползая к пружинистой кровати, она, наконец, вставала на свои обрубки и «целовала» лицо хозяйки. Ольга открывала глаза. Смотрела мутно. Потом яснее, добрее, лучистей. Иногда протягивала руку, чтобы благодарно почесать лайку за ухом. Иногда просто тихо улыбалась в ответ. И всякий раз говорила:

– Доброе утро, Бьянка. Пусть оно будет для нас с тобою добрым.

В такое именно утро, поглаживая лайку по животу, пальцы Ольги наткнулись на крохотное, не больше спичечной головки, уплотнение у соска, на мгновение задержались и поползли выше. В домашних хлопотах, в душном июльском мареве Ольга скоро забыла об этом. А вспомнила только через несколько недель, вновь поглаживая собачье пузо. Уплотнение стало больше. И это встревожило Ольгу.

Она вспомнила тихую аккуратную бабушку Пелагею. Та читала ей, девочке, сказки Пушкина да предания далёкого Урала о горных козлах, вышибающих копытом драгоценные камни, о подземном цветке из малахита, о злющей хозяйке Медной горы. Бабушка Пелагея жила смиренно в своём, тряпочками да чистыми половичками убранном голбце, где всегда было уютно у белёного бока печки. Заболела Пелагея, кажется, осенью, а к зиме надорвалась, из голбца не показывалась. Маленькая Оля носила ей тарелки с харчем да выносила за ней ведро. Бабушка Пелагея сильно исхудала, кожа её стала серой, как обёрточная бумага в сельпо, взгляд, прежде живой, весёлый, угас. Она начала съёживаться, уменьшаться. Превращаться в ребёнка. Старческий кашель, всё более грозный, сотрясал убежище Пелагеи. Вскоре, выплёскивая на дворе её ночное ведро, девочка заметила кровавые ошмётки. И с ужасом подумала, что это внутренности Пелагеи, куски её лёгких, что выходили из неё вместе с грохочущим кашлем. Девочка не сказала никому о своём открытии. Каждый день ходила в голбец, со страхом смотрела в восковое лицо бабушки Пелагеи, будто силилась распознать причину её ужасной болезни. Пелагея умерла на Пасху, но этого никто не заметил. Только на другой день Оленька увидела в постели прибранную, одетую в саван бабушку с ручками, сложенными на груди, с бумажной иконкой Спасителя в окоченевших пальцах. Почувствовав близость конца, Пелагея сама, никого не утруждая и не беспокоя, приготовила себя к смерти. И встретила её наверняка с облегчением.

Та же самая болезнь, как подозревала теперь Ольга, могла поразить её собаку. Бьянка, конечно, не бабушка Пелагея, но всё равно жалко.

Тем же днём отправилась Ольга к сельпо, против которого стояло двухэтажное строение из шлакоблоков, именуемое официально ФАП – фельдшерско-акушерский пункт.

Заправляла тут местная интеллигенция: Мотя Едомский со своею женой Ангелиной. Оба – люди пришлые, оба – с образованием, полученным лет тридцать назад в мединституте. Приехали в Астахино по распределению да так и остались. Эскулапам за их трудовое геройство по решению местной администрации был срублен большой дом из соснового кругляка. Мало того – пристроен и сдан в эксплуатацию стоматологический кабинет, оборудованный бормашиной БПК, креслом, взятым из районной парикмахерской, и автомобильной фарой вместо бестеневой лампы. И хотя советская бормашина работала на низких оборотах да к тому же беспрерывно вздрагивала, отчего из развёрстой пасти пациента струился сизый дымок с запахом горелой кости, сельские жители восприняли местную стоматологию как научно-технический прорыв. В прежние времена ведь только щипцы да «козья ножка». И по живому!

Помимо сверления зубов, Мотя умел вправлять вывихнутые и поломанные кости, резать чирьи, укрощать лихоманку, ушивать килы, изводить чесотку, золотуху и сучье вымя. По пьяному делу, случалось, грозился, будто может разрезать человека от горла и до лобка и даже вскрыть ему череп, однако продемонстрировать это варварство ему пока, слава Богу, не удавалось. Нуждающийся в хирургическом вмешательстве народ отправляли в райцентр. Супружница его Ангелина специализировалась больше по бабьему делу: сражалась с маститами в грудях, подсобляла акушеркой при родах, но чаще выписывала направления на выскабливание в районную больницу. Она и сама скоблила обрюхатевших баб – втихаря, на ранних сроках и по большому, как говорится, блату. Про этот подпольный абортарий, помимо рядовых гражданок, знал и местный участковый, и глава сельской администрации Веттин, однако, по причине личной заинтересованности собственных жён, тайну эту хранили пуще государственной.

В шлакоблочном здании фельдшерского пункта народа – не пропихнуться. Кто отсёк себе литовкой фалангу, кто поганых грибов обожрался, кто обжёгся ядовитым борщевиком, а у кого – обычный понос. Стоят и сидят смиренно на лавочках в коридоре, покуда Мотя рвёт Льву Николаевичу Толстому «гнилушку», после которой у светоча сельского образования останется восемь своих зубов да ещё ровно столько же вставных, из металла. Едомский уже и десну скальпелем разрезал и обколол с обеих сторон новокаином. «Гнилушка» крошилась трухой, но упиралась. «Видать, у ней корень, язви твою мать, кривой, – рассуждал вслух Едомский. – Будь у меня рентген, я б тебе явственно доказал». Однако рентген появлялся в Астахино единожды в году – для обязательной проверки на туберкулёз. Так что Геннадию приходилось лечить и рвать зубы вслепую. Наконец он извернулся, вогнал в «гнилушку» козью ножку и потянул изо всех сил, упираясь локтем в грудь старого учителя. Что-то хрустнуло в голове Льва Николаевича, и в то же мгновение озарилась солнцем Мотина морда. В окровавленных пальцах он победно сжимал гнилой учительский зуб.

Запыхавшаяся Ольга ввалилась в его кабинет без очереди, пользуясь приоритетным правом коренного населения, тремя увесистыми матюгами в адрес наглеющих «дачников» да подзатыльником какому-то пареньку. Без лишних разговоров сунула эскулапу два десятка парных яиц в берестяном кузовке в качестве оплаты за консультацию и, примостившись на краешке кресла из парикмахерской, принялась рассказывать про свои опасения. Едомский слушал внимательно, не перебивал. Спросил:

– Ты мне про кого рассказываешь? Чё ль я не пойму.

– Да про собаку мою, Бьянку, – ответила Ольга и споткнулась о вскипающий огнём взгляд доктора.

– Да ты в своём уме! – заорал он, вскакивая с табурета. – Мне тут людей некогда резать. А ты – с собакой! Если я буду ещё и животин кромсать, што от меня останется?

– Да не прошу я кромсать мою собаку! – закричала в ответ Ольга. – Ты мне дай совет, как человек в этом деле понимающий. Другого не прошу.

Они ещё долго орали друг на друга, так что в кабинет вбежала Ангелина в клеёнчатом рыжем фартуке, забрызганном каплями крови. Послушала, о чём токовище, убедилась, что морду её мужу никто не бьёт, плюнула разочарованно и вернулась к своим пациенткам. Препирательства Ольги и Матвея вряд ли могли кончиться договорённостью. Врач пытался объяснить деревенской женщине, что любая онкология требует специальных знаний и оборудования, позволяющих не только локализовать опухоль, но и понять серьёзность заболевания. Ольга же взывала к Едомской совести и добросердечию, понимая бабьим чутьём, что, если человеческая душа откликнется, все непонятные её рассудку преграды будут разрешены. Давила она, естественно, и на жалость к одинокой, коварным мужем брошенной женщине, которой одной приходится управляться с неподъёмным хозяйством. Так что без подкупа её дело никак не решалось. Посулив эскулапу четверть фирменного «Николая», Ольга, наконец, встретила понимание.

– Ладно, хозяйка, – вмиг оттаяв, согласно молвил Едомский, – вечером зайду, погляжу твою животину. Только ты об этом – ни-ни! Узнают по деревне, на весь свет ославят ветеринаром!

Вечером он и вправду явился в дом Ольги под пристальным взглядом старух, отслеживающих, словно радары, нечастое передвижение по улице деревенского люда. В сенях его уже ожидала извлечённая из погреба потная четверть, а сама хозяйка обрядилась в светлое платье с ландышами да заплела в косу тяжёлые пряди каштановых волос, ещё и окропила шею и ложбинку промеж высоких грудей маслом болгарской розы.

Это благоухание Мотя почуял своим ноздреватым носом с порога. Вдохнул его глубоко, чувственно, словно редкую восточную сладость, не понимая ещё, что исходит оно от этой статной мягкой, что твоя булка, женщины с манящим взглядом.

– Проходи, Матвей, – проговорила она. – Садись. Чай, ухайдакался на работе. Морсу брусничного налить тебе или чего покрепче?

От такого ласкового приёма Едомский смутился, оробел. Казалось ему, кто-то смотрит на него неотрывно, осуждающе, вдруг откроется дверь и в избу завалится блудный дядя Николай? Не то чтобы Мотя трусил находиться один на один с замужней, хоть бы и формально, женщиной, однако что-то подсказывало ему, встреча эта похожа на искусную ловушку. Поведись он сию минуту на ласковые слова и восточные ароматы, вся жизнь его может уйти под откос – точно состав, подорванный партизанами.

– Ничего не нужно, Оля. Да и времени у меня в обрез, Ангелина уже на стол собирает. Веди, что ли, свою собачонку!

Женщина понимающе улыбнулась, но всё ж таки гибче изогнулась станом, поднимаясь с венского стула, вышла в сени. И вернулась, пропуская вперёд Бьянку.

Белой суке было не понять, для чего появился в их доме этот человек. Она узнала его, помнила с тех давних пор, когда вечерами провожала из магазина домой продавщицу Любашу или с напрасной надеждой ожидала Форстера на остановке. Никогда этот человек её не ласкал, как другие, не протягивал угощенья, сторонился. В Астахино помнили, как несколько лет назад на Едомского, нечаянно забредшего в чужой огород, набросился здоровенный алабай. Вцепился мёртво в фельдшерскую ляжку, даже вырвал из неё кусок. И тут же, на его глазах, сожрал! Может, потому избегал Мотя чужих собак? Однако теперь зачем-то поманил к себе Бьянку, уговаривая не нервничать, не переживать. Лайка обернулась к хозяйке и, не увидев в её лице запрета, подошла к доктору. Тот не стал её гладить, а с мягкой настойчивостью уложил на пол, потом, не настораживая собаку, отчего-то сразу доверившуюся его рукам, перевернул на бок и не спеша, спокойными движениями пальцев принялся ощупывать её тёплый живот. Бьянка почу