BIANCA — страница 34 из 35

Опечаленная новым отказом, пошла она дальше по деревенской улице, стараясь угадать, дома ли хозяева и чем заняты. Если дверь припёрта еловым дрыном, значит, дома никого нет. Если пахнет румяной корочкой, значит, у хозяйки в печи хлебушек доходит. Если наносит можжевельником, особо духовитым под крутым кипятком, знать, хозяин с утра распалил до геенны огненной баньку – одну из немногих услад русского человека.

Однако ж, куда бы она ни заходила, с кем бы ни разговаривала о печальной участи Маркизы, никто из односельчан горем её не проникся и в положение не вошёл. Денег живых, сетуя на бедность и горесть бытия, народ платить не желал. Некоторые и позлобствовали: муженёк-то, бездельник, поди, в море-океане полощется, а жена от нищеты попрошайничает.

Помыкалась Ольга по дворам, только сердцем измаялась и духом пала. Возвратилась к Веттину обречённо.

– Твоя правда, Август Карлович! Забирай Маркизу в подарок.

Ночь проревела Ольга в остывающем, уже готовящемся к прощанию доме. Всё в нём, кроме треснувшего в иных местах Ольгиного чемодана из свинячьей кожи, оставалось на своих местах. Но предчувствие грядущего запустения уже скользило по стылым половицам, вздыхало тенетами в углах, осыпалось угольной печной сажей. Той ночью вспоминала Ольга сызнова всю свою жизнь, все тридцать лет, что прошли в этом доме, оставили свой незабываемый след: свадебной ли фатой в шифоньере, цинковой ли ванночкой для младенца в дровянике, вымпелом ударника социалистического труда над кроватью, дюжиной фотографий, собранных по деревенской традиции под одну большую раму, откуда теперь смотрели за ней неотступно выцветшие на солнце лики родителей, юный паренёк в ефрейторской форме войск ПВО, в которой хозяина не сразу и признаешь, сияющую Маруську на трёхколесном велосипеде.

Через несколько дней эта жизнь останется в её прошлом, в заколоченном досками доме, с еловым дрыном у двери, означающим отсутствие хозяев. Это походило на смерть. Но и в рождение жизни новой хотелось ей верить. Неведомой, чужой, может, и хорошей даже, но совсем иной.

Бьянка тоже страдала. Не от болезни своей смертельной. А от предстоящего прощания с Маркизой. Вечером лайка заползла в её стойло, устроилась подле коровы на утоптанном, местами подгнивающем сене. Лежала, припав к тёплому коровьему боку, положив голову на лапы, и, помаргивая, смотрела на Маркизу. Она давно, хорошо знала свою подругу – её безразлично-добрый взгляд, тёплое вымя в синих венах, протяжные, утробные вздохи. Но вряд ли понимала, что завтра тут уже никого не будет. Маркиза уйдёт покорно в другое стойло, к другим людям, оставив в доме только Бьянку и Ольгу. И те станут последними, кто вскоре покинет своё жилище.

Эти дни Ольга ходила как чужая. Собирала ещё какие-то вещи, перемыла зачем-то сервиз, подмела и намыла водою с нашатырём крашенные Николаем года два назад половицы. В суматохе, в мыслях о будущем, о прошлом не раз забывала покормить собаку. Алюминиевая её миска подёрнулась коркой застывшего жира и пованивала. А Бьянке есть не хотелось. Она исхудала, выперла рёбрами, осунулась, взглядом померкла. Жизнь её, наполненная смыслом, заботами об одном, потом о втором хозяине, о щенках, об охоте, да и просто радостью от каждого нового дня, сделалась бесцветной, лишённой даже самых скромных целей. Она не понимала, но чувствовала, что с нею творится неладное, силы окончательно покидают её. И всё закончится совсем скоро.

В тягостных предчувствиях провела она ночь подле Маркизы. Наутро Ольга пришла в хлев неприбранной, в ночнушке, с распущенными волосами и принялась (в последний же раз!) доить корову. Лайка не отходила от неё, глядела на хозяйку с недоверием, даже с какой-то враждебностью.

И когда ближе к полудню Ольга потащила на верёвке за собой Маркизу на двор к чужим людям, Бьянка неотступно ковыляла следом, пачкая культи, хвост и живот жирной просёлочной грязью. Потом ждала хозяйку под дождём, возле чужих ворот. Вышла из калитки Ольга одна, с красными воспалёнными веками, с платочком в крепко, до судороги сжатом кулаке. Поглядела на Бьянку. И от одного лишь вида мокрой, больной, израненной, грязной собаки слёзы вновь навернулись ей на глаза.

– А с тобою-то что делать?! – в голос закричала она.

21

На другой день в Астахино снова пришла зима. Хлопья снежной ваты падали с неба ночь и утро, укрывая шиферные крыши домов, дороги, деревья, мост через Паденьгу – весь северный край – девственным, невесомым покровом, который вряд ли продержится до вечера.

Таким утром дрова в печи трещат, поют особенно радостно. В прежние дни Ольга ещё потемну поставила бы хлеб, да кролика, что томился в чугунке с вечера, да внесла бы в избу трёхлитровую банку парного молочка от Маркизы. А теперь? Кому всё это надо?

Через два дня заказанная ею «буханка» под управлением Харитошки и в сопровождении любопытной Нюрки Собакиной умчит её до районного центра Вельск. А оттуда – в столицу на вечернем поезде, а оттуда ещё страшнее – на самолёте, да в город Мадрид – столицу испанского королевства.

За прошедшую неделю она, кажется, все дела привела в порядок. Замкнула на новый замок да промазала поверх железа солидолом от ржи хозяйский сарай, в котором после распродажи ещё много чего осталось. Вымела, вымыла баньку – в молодую пору она любила париться в ней вместе с мужем, до сих помнила, как тот любовно, не спеша охаживал её можжевеловым и дубовым веничками. Потом уж ходила туда в одиночку – парила в алюминиевом тазу опухающие ноги. А теперь поклонилась баньке да заперла её на замок. В хлеву и птичнике было так тихо, непривычно, что Ольга даже не решилась туда войти, страшась увидеть горе запустения и вновь разрыдаться. Уже стоял у двери собранный чемодан, да Николаев охотничий рюкзак, да корзина с деревенскими яствами: завёрнутым в тряпицу шматком солёного сальца, банкой копеечных рыжиков, копчёными языками, а ещё с густой сметаной и домашним сыром. И самой в дороге подкрепиться, и мужу гостинец чудесный. Посуду, кухонную утварь уложила в несколько коробов, завернув каждый предмет в газету «Важский край». Герани, и толстянки, и мясистый алоэ, и «тёщин язык», что выращивала в жестяных банках из-под польских маринованных огурцов, она ещё на позапрошлой неделе отволокла в сельскую библиотеку – заведовала в ней дальняя её родственница Серафима Аркадьевна Моргенштерн. Из репрессированных.

Настороженно смотрела Бьянка на поспешные хозяйкины сборы, не понимая их назначения, только сердцем предчувствуя беду. Лайка теперь почти не выходила из дома, с трудом и болью поднималась в сенях с той же самой телогрейки, на которой рожала своих щенят, зализывала культи, боролась, да так и не совладала с болезнью. Иногда заходила в избу, страшась непривычной её пустоты, гулкости. Ольга не ругала её, как прежде, за вторжение на хозяйскую половину. Только смотрела с грустью, даже с отчаянием.

Чего только не передумала она, решая судьбу Бьянки. Хотела пристроить в хорошие руки, но таковых на больную собаку не нашлось. От идеи взять лайку с собой отказалась сразу, и сама-то не понимая ещё, как доберётся до места. Оставить возле дома одну, бросить? Нет! Надвигалась зима, голод. И неумолима, жестока была собачья болезнь. Оставалось только одно, единственно правильное, по разумению Ольги, решение – о нём она думала все последние дни.

Вечером, накануне отъезда, прихватив в сельпо бутылку водки, отправилась она в избу Любаши. Та как раз бутылку эту Ольге и отпустила, не подозревая, зачем она ей понадобилась.

Муж Любаши, воротясь с работы на лесопилке, восседал на кухне в неизъяснимой обиде на окружающий мир. Рядом сын Павлуша школьное изложение аккуратным почерком выводит. Зина собирает на стол нехитрую снедь из картошки, капусты тушёной и солёных огурцов да ругается, матерится тихонько, себе под нос, чтоб не разозлить сына. Тот не поглядит, что мать, врежет без промедления, если что не по его сказано или даже взглянуто не так. Нелюбезной матери ветерана Ольга объяснила, что пришла договориться с её сыном о помощи. Конечно, оплаченной. Ветеран слушал Ольгу, уставившись на многообещающий газетный свёрток у неё в руках. И когда она протянула ему свёрток, кивнул, радостно согласный на всё. Сговорились на завтра.

В эту ночь Бьянка спала, впервые не чувствуя ни боли, ни времени. Хозяйка разбудила собаку, гладила, виновато отворачивая лицо с заплаканными глазами. И вдруг надела на неё городской ошейник, купленный лайке ещё покойным Форстером. Защёлкнула на нём ржавый карабин поводка. Отворила дверь, двинулась решительно к покосившемуся, но ещё крепкому штакетнику. Бьянка в поводке ползла следом, виляя крючком хвоста, радуясь, что хозяйка решила с ней погулять. Ей так хорошо было увидеть знакомый лес вдалеке, поникшие стебли осоки, рослые, сухие скелеты борщевика. Вспомнить их запах.

Бьянка доверяла хозяйке. Знала, что она позаботится о ней, если Бьянка не сможет дальше терпеть боль. Даже если им придёт пора проститься, хозяйка сделает всё как надо.

Дойдя до штакетника, Ольга привязала поводок к крепкой жердине. И опустилась перед собакой на колени.

– Прости меня, милая Бьянка, – всхлипывая, говорила она, а слёзы всё катились – по щекам, губам, шее. – Я плохая хозяйка. Я это знаю. Но по-иному я поступить не могу. Прости меня за предательство. За то, что не уберегла тебя и деток твоих. За то, что ты страдала, а не жила. Господь меня накажет за это. А я буду до конца своих дней просить у Него прощения. Ты только не бойся, голубушка. Не бойся ничего. Хорошо?

Бьянка не понимала её слез. Сделала то, что сделала бы на её месте всякая собака, чувствующая страдания любимого человека. Она лизнула её в солёное лицо. И ещё раз. И ещё, слизывая и глотая горькие женские слёзы. Но они набегали вновь и вновь.

Наконец, шмыгая носом и не обтирая лица, Ольга поднялась с земли. Коленки её серых рейтуз потемнели от грязи, снега, увядшей травы.

– Прощай, Бьянка, – тихо молвила Ольга и, не оборачиваясь, пошла к дому.

Лайка рванулась за ней, позабыв про поводок и ошейник, которых не знала все долгие годы деревенской жизни, но тут же упала в студёную жижу. Культями сучила по скользкой, гуталиново-чёрной земле, покуда, наконец, не выгребла на дёрн. И