Женя запарковалась в Каретном ряду, заплатив за три часа. Больше на работе она оставаться не планировала. У нее на вторую половину дня были другие планы, домой она собиралась прийти только спать.
Егор
Вот черт: Егор резко проснулся, как от толчка. Посмотрев на часы, он убедился, что спал минут пять, не больше. Он видел короткий, но часто повторяющийся сон: там была мать, их последняя встреча в больнице. Мать лежала на смятой кровати, от нее плохо пахло, он этот запах чувствовал во сне, кожа ее стала серой, и обтягивала скулы, глаза запали, в вороте несвежей рубашки виднелась сморщенная кожа груди. На всем ее облике уже лежала печать смерти. Егор проснулся, но мысли его ни на что больше переключится не могли. Август. Он опять был в той палате, где умирала его мать. Конечно нет, он не собирался ехать к ней в больницу второй раз за день. Но пришлось. С утра он снова, в который уж раз говорил с ней о наследстве, ей надо было подписать бумагу, чтобы он смог получить свою «законную» третью часть. Две трети так и так получал отчим. Мать подписывать ничего не хотела, говорила, что она еще «подумает», чтобы он ей оставил документы, что она их хочет «внимательно почитать». Она схватила своими костистыми пальцами какие-то брошюрки по наследному праву и Егором овладело привычное двойственное чувство: мать собиралась лишить его денег, его, ее единственного сына. Ему хотелось этих денег, получилась бы немаленькая сумма, но дело, однако, было не в деньгах. Егору было горько, что мать уходит, но ее память навсегда будет омрачена несправедливостью, даже в эти свои последние часы, мать мучила его, зачем-то решая обездолить, «не дать», преподать ему какой-то злой урок, за что-то напоследок опять наказать. С другой стороны, все стало безразлично: Егор понимал, что он так и не сможет постичь логику своей матери, так и не поймет «за что она его так». К безразличию примешивалось отвращение: ее неверные, судорожные движения, когда она засовывала под подушку дурацкие документы, так и не решаясь все наконец «отпустить», не сознавая, что у нее уже совсем нет времени, чтобы хоть что-то сказать сыну.
Егор распрощался. Ему было с ней тягостно и он спешил выйти из палаты. Но через пару часов мать позвонила и слабым голосом велела ему вернуться с нотариусом, она решила подписать завещание. Егор подсуетился, хотя, в этот воскресный день, услуги нотариуса обошлись в три раза дороже. Мать уже без фокусов все подписала, нотариус ушел, и Егор тоже собрался уходить. Мать смотрела в потолок и злобно повторяла: «Хрен ей, хрен ей… Ничего не получит…» Егор понимал, что речь идет о жене родного брата его отчима, для его матери — ненавистной, коварной, лживой и алчущей денег. Хоть и больно было это сознавать, Егору было совершенно понятно, что мать в последний момент отдавала деньги не ему, он просто подворачивался. Он был, разумеется, недостоин, но лучше, чем «она, эта сволочь», ее враг. Он уходил, говорил матери, что завтра приедет, но она, отвернувшись к стене, из последних сил все повторяла свое: «Хрен ей… получит она у меня. Сволочь». Ночью Егору позвонили из больницы, мать умерла. Боже, как это так? Умерла с этой последней мыслью: «Хрен ей…», так ничего ему и не сказав, не объяснив, почему он был такой несчастливый мальчишка, или, может быть, она этого не замечала? Всю жизнь Егор неистово верил, что мама его любит. Он так хотел, ей нравиться, но… не получалось. Ничего у них никогда не получалось.
В последнее время, как только Егор засыпал, ему снилась мать, и именно, мать умирающая, жалкая, но не смирившаяся, не желающая отрешиться от мыслей о деньгах, о «врагах». У Егора испортилось настроение. Он понимал, что у него невроз, тем более странный, что со смерти матери прошло уже больше года, и жизнь его с тех пор изменилась до такой степени, что мысли о прошлом должны были бы полностью вытесниться его новой реальностью. В Калифорнии его ждала жена, причем, он знал, что Лора его действительно ждет. Егор был этому рад. Может быть в первый раз в жизни, его кто-то действительно ждал. Но, он летел не в Лос Анджелес к Лоре, он летел сначала в Биарриц, а потом, поездом, в Ганновер, где ему хотелось увидеться с тетей Ритой, старенькой, бесконечно родной, любимой еврейской тетей, двоюродной сестрой отчима, которого Егор всю жизнь называл отцом, и который стал в одночасье, после маминой смерти — «никем». Рита, чужая ему по крови, понимала, жалела Егора, интересовалась его жизнью, и желала добра. Риту ему нужно было увидеть! Но зачем этот крюк в Биарриц? Наверное, это было прощанием со своей французской мечтой. Еще недавно он хотел купить в Биаррице дом, стать французом, наконец-то говорить по французски, дружить с соседями, приглашать к себе друзей, которым тоже дорога Франция. Хотя… каких друзей?
На душе у Егора стало тревожно: что он делает в этом самолете? Почему не летит к жене? Зачем оттягивает их встречу? Он хочет к Лоре, но ему страшно: а вдруг опять настанет между ними ужас прошедшего года? Ужас житья с совершенно чужой и неприятной женщиной под одной крышей, с воспоминаниями о Москве, снами о матери, с бесконечным, обсессивным чтением ЖЖ, мыслями о прошлом, о будущем, о деньгах, о бизнесе, за который Егор не знал как взяться. Биарриц был просто оттяжкой от решения своих проблем. Егор отдавал себе в этом отчет, но предвкушение Биаррица, одиноких прогулок по набережной, по крутым улочкам французской южной провинции, последняя передышка перед встречей с Лорой, казались ему желанными. Правильно он все-таки сделал, что решил сначала съездить в Европу. Ему надо было напоследок побыть одному, причем вдали от навязчивых, докучливых московских проблем, которые он все решил. Егор, в сущности, был горд собой. Он смог полностью освободить свою квартиру, выставить ее на продажу, и сдать все свои 9 пустых квартир жильцам. У него теперь была семья, и он смог обеспечить ее деньгами. Пусть это временно, но пока он — молодец и Биарриц заслужил. Во Франции он должен был быть один, Лора вряд ли была способна понять «его Францию», «симфонию в сером», красивую и несбывшуюся мечту юности. Он даже и не стал ей о заезде в Биарриц говорить, сказал только о тете в Ганновере.
Тележка с завтраком остановилась у его кресла и девочки заговорщицки Егору улыбнулись. Отлично: поднос с сыром, горячий омлет, лоток с курицей и тарталетка с запеченным персиком. Егор начал есть, настроение повышалось. Уж он в Биаррице напоследок перед домом погуляет! Интересно, что теперь для него «дом»: Москва или уже Лос Анджелес? С этим пока ясности не было. Для людей «дом» — это где ждут родные люди. Но у него-то где родные? У него не было родных. Папа-отчим, больной и полубезумный, не хотел с ним знаться. Друзья оказались никакими не друзьями, их и приятелями-то можно было считать с большим трудом. Тетя Рита в Ганновере была слишком старая, уже, по-сути, ни на что не имеющая сил… А Лора, жена? Стала ли она настолько родной, чтобы считать домом место, где она его ждет? Или не стала? И станет ли? Все случилось слишком быстро. И однако, Лора уже не существовала сама по себе. Она будет матерью его дочери. Она носит его ребенка. Его первого ребенка, который у него появится в 50 лет. Сколько у Егора было подруг, но они все не захотели родить ему детей, а Лора захотела. Она показывала ему по Скайпу свой уже видный живот, там лежала его маленькая девочка. Лорино лицо светилось радостью, она трогательно задирала майку, чтобы он мог видеть их «девочку». Егора обожгла волна невыносимой нежности. Хотелось всем сказать, что у него будет ребенок. Но сказать было некому. Надо было дождаться встречи с Ритой. Егор виновато понял, что он и едет в Ганновер только, чтобы хвастаться Рите своим крохотным эмбриончиком на приблизительной фотографии ультразвука. Рита будет счастлива, а мать так никогда и не узнала, что у нее будет внучка. Ну почему ему, о чем бы он ни думал, всегда вспоминалась мать? Девочки с уже пустой тележкой ехали по салону и собирали подносы, а Егор еще ничего толком не доел. Он всегда ел медленно, не в состоянии сосредоточиться только на процессе, да и ел он мало. Остро захотелось курить. Он попросил налить ему еще кофе. И сыр у него оставался и масло, и кусок омлета. Он уже совсем было собрался отдать поднос стюардессе, но «услышал» в голове недовольный голос матери: «И кто это будет за тебя доедать? Мы с папой работаем, кормим тебя, а ты смеешь оставлять еду! Мне, что, все это теперь выбрасывать?». Дальше вариаций было немного, в маминых тирадах за столом всегда присутствовали «дармоед, дрянь, паразит…» и, разумеется, «будешь сидеть пока не съешь…» и непременно «за шиворот». Мама даже часто обещала вообще ему в следующий раз есть не давать. Егор вспомнил, как она ему говорила, когда он, голодный подросток, тянулся за третьей маленькой сосиской: «Ты, что? Хватит с тебя! Только и знаешь есть… Больше ни на что не способен.» Мать смотрела, сколько он кладет ложек сахара в чай, следила из скольких яиц он делает яичницу. Когда Егор стал постарше, он в таких случаях, гордо отодвигал тарелку, выходил из-за стола, и захлопывал дверь в свою комнату. Но замка там не было и мать обязательно приходила и продолжала читать ему занудные уроки морали, полные унизительных оскорблений.
В детстве Егор ее боялся. Он увидел себя, совсем маленького. Он болеет, у него ангина. Мать, полная решимости его полечить, кипятит молоко и наливает его в небольшую кружку. Егор видит горячее с пенкой молоко. Сейчас мать будет заставлять его взять эту жуткую кружку. В свои пять лет, он прекрасно знает, что выпить это молоко он не сможет. Он панически боится горячего и не может вынести вида пенки. Его будет рвать и мать, увидя рвоту, начнет его бить. Егор бегом спасается в своей комнате, закрывает дверь, убого баррикадирует ее стулом, и в панике прячется под кроватью. Вот мать с криками, с кружкой горячего молока пытается отодвинуть дверь, а он лежит, сжавшись под кроватью, не помня себя от ужаса, из глаз у него льются слезы и смешиваются с соплями. Мать врывается в комнату, Егор оглушен ее криками, взахлеб рыдает… и его рвет, прямо под кроватью.