— Нам лишнего не надо! — скомандовал парамедикам Айзенштуцер, который явно был здесь за главного.
Потом в комнате появился какой-то парень в рабочей робе и с бензопилой в руках. Он деловито дернул за шнур. Бензопила чихнула. Запах спирта сменил запах бензина — и спальню буквально затрясло от мощной вибрации.
Данко заорал как резанный: «Укол, укол давай! Сука, Айзенштуцер, обманул! Сэкономить решил, гад!! На артисте экономишь, сволочь!»
В следующий момент Данко выбросило из сна, как катапультой. Правая кисть по-прежнему лежала рядом на кухонном столе. Целехонькая. Певца начал бить озноб, и холодный пот выступил на лбу крупными каплями. Одна из них с характерным звуком, словно последний завершающий аккорд в этой мрачной ночной симфонии, упала в пустую рюмку.
— Все! Все! завтра же порву контракт. — Данко с жадностью, что называется, винтом, влил в себя водку из горла. Раздалось характерное бульканье.
— В дворники пойду, бомжевать стану, но ничего отрезать себе не дам, — повторял он, как заведенный.
— На-кась — выкуси, Айзенштуцер, сам себе руби, чего хочешь, сука! Я вам покажу, как русских людей калечить! — и правая кисть послушно сложилась в кукиш, а рука взлетела к потолку, согнувшись в локте в виде неприличного жеста.
Разговор в зале, во время выступления певца Данко
Ну, и когда он себе отрубит чего?
— И, правда, скучно. Скачет, скачет — а все без толку. Тут неделю назад одна певичка чуть голову ятаганом не отсекла.
— Правда что ли?
— А то!..
— Обкурилась, наверное?
— Посуди сам: в здравом уме кто себе чего рубанет?
— А с головой как?
— Тише! Дайте песню послушать.
— Во дает! Да кто сюда ради песен ходит. Наивный: здесь фанера одна. Народ на шоу прется. А какое сейчас самое крутое шоу? Правильно, когда они себе чего-нибудь рубить начинают. Песни по-старинке только наивная провинция слушает. Что? Угадал, меломан? Из Крыжополя, поди, приехал?
— Не из какого я не из Крыжополя.
— А чего акцент такой?
После столь острого выпада оппонент, любитель музыки, замолчал.
— Да брось ты его, — вмешался собеседник. — С головой-то, с головой как?
— С какой головой?
— Которую чуть ятаганом того?..
— Обошлось.
— Жаль. Я бы и сам посмотрел.
— Не то слово. Девчушку эту мы освистали.
— За что?
— Во-первых, с самого начала ясно было, что ятаганом она никакой головы себе не отрубит.
— На понт, значит, брала. Видимость создавала.
— Вроде того. А, во-вторых, девице, видно, захотелось круче самой Примадонны стать.
— Смотри-ка, какая бойкая молодежь пошла?
— О чем и речь. Нет! Ты с пальчиков, с пальчиков начни. А голову себе лишь Алла отрубит.
— А что есть такой слушок?
— Поговаривают, что целая программа готовится. «Прощай сцена» называется.
— Слушай, а мне рассказывали, что сейчас будто и головы пришивать научились.
— Для Аллы все сделают. Уверен.
— Представляешь: она себе голову рубанет, ее, голову, то есть, назад пришьют. Алла со сценой попрощалась, а потом раз — и вновь под софиты — нас своими песнями радовать?
— Это риск, конечно. Связки пострадать могут.
— Да у нее и сейчас голос — как хрип повешенной.
— Ты мне только святого не трожь. Я с Аллой, можно сказать вырос. Я ее с колыбели знаю, понял?
Атмосфера в зале постепенно начала накаляться. В партере, да и на балконе поднялся шумок. Все ждали кровавого катарсиса и в ожидании начали громко разговаривать между собой. На сцену и на прыгающего по ней певца уже никто не обращал внимания.
А Данко, между тем, словно не замечая неодобрительного ропота, как марионетка на веревочке, все прыгал и прыгал.
Тогда толпа осмелела и решила нагло потребовать свое. Кто-то, встав во весь рост и сложив ладони рупором, громко крикнул:
— Расчлененку! Расчлененку гони!
Лозунг понравился, и его дружно подхватили.
Так на стадионе болельщики кричат: «Шайбу! Шайбу!»
Фонограмма зазвучала, как заезженный винил, а затем смолкла.
— Господа! Господа! — взмолился в установившейся мрачной тишине певец. — Я еще не допел.
— Дома допоешь! — зло ответили ему с мест.
— Медсестрам — в больнице, — пошутил кто-то.
И толпа дружно рявкнула хохотом, как на концертах Петросяна.
Артист на сцене в один миг потерял весь свой недавний лоск. Он стал до слез жалок. Хохот отгремел, и настроение толпы начало заметно меняться. Появились те, кому паренька стало искренне жаль. Но при этом никто его просто так отпускать не хотел.
— Слышь, мил человек, отсеки себе чего-нибудь и мы пойдем, — прозвучало как приговор.
После этого наступила уже гробовая тишина. Со сцены Данко видел лишь, как жадно блестят глаза тех, кто собрался на его так называемый концерт. За кулисами парамедики принялись с кем-то интенсивно переговариваться по рации. Утром Айзенштуцер лишь сделал вид, что аннулировал контракт, а в действительности все подготовил заранее. Парня сама публика наставляла на путь истины.
Отступать было некуда.
— Сволочи! — тихо выругался в микрофон певец.
Служители сцены тут же вынесли маленький изящный топорик, их теперь начали изготовлять на заказ и за большие деньги, и выкатили плаху на колесиках, испачканную чужой запекшейся кровью. Порыжевшие пятна решили не отмывать для пущей убедительности.
— Молодец!!! — истерично взвизгнула какая-то девица из группы поддержки. — Покажи! Покажи им, что ты настоящий артист!
— Господа! Я боли ужасно боюсь! — взмолился певец. — Пожалейте. Христом Богом прошу. Мама очень переживать будет.
В ответ зал взорвался аплодисментами.
— Я не шучу, господа. Мне правда ничего рубить себе не хочется. Я не сумасшедший.
Зал встретил эти жалостливые, а, главное, искренние слова новыми овациями.
— Помилосердствуйте, прошу вас, — неожиданно для самого себя перешел Данко на высокий литературный стиль.
Эти мольбы были встречены уже самым настоящим шквалом аплодисментов. Так накатывают волны на морской берег и затем с грохотом разбиваются о скалы. Шквал как неожиданно взорвался, так неожиданно и стих. Все как по команде стали жадно ловить каждое слово певца. Слишком убедительно и искренне молил он о пощаде. Публике такой поворот событий явно пришелся по сердцу. У некоторых на глазах заблестели слезы.
— Так наши в Чечне боевиков умоляли, а их резали, резали, резали — уже шепотом, чтобы не нарушить торжественности момента, определил жанр тот, кто был на этих концертах не первый раз и у кого был явно богатый армейский опыт.
— Господа! — не унимался певец. — Маму! Маму пожалейте хотя бы. Она у меня хорошая.
И опять шквал. Мама явно пришлась к месту. Кто маму не любит? Таких сволочей в зале не нашлось. В партере послышались тихие женские всхлипывания.
— Ой, как хорошо! — прошептала какая-то дамочка. — Лучше сериалов всяких… Парнишечку жалко. Кому он без руки-то нужен будет?..
— Черт! — выругался Айзенштуцер. Он следил за всем через мониторы в комнате инженера сцены. — Это же ход! На жалость брать надо. Свое ноу-хау, собака, нащупал.
А зал, между тем, продолжал неистовствовать, взрываясь аплодисментами после каждой удачной реплики артиста. Такого даже самый гениальный актер не сыграет. Система Станиславского казалась детской игрушкой, сплошным кривлянием в сравнении с реальным и неизбежным членовредительством да еще на публику. Всех подкупал этот реализм эта искренность обреченного, поэтому все как один неожиданно почувствовали себя Герасимом, который, обливаясь слезами, топил ненаглядную и дорогую сердцу Муму.
Повсюду засветились огоньки кинокамер. Поднялся всеобщий неподдельный ажиотаж. Данко был обречен на всенародную любовь, вызванную детскими воспоминаниями каждого о молчаливом и упорном сострадании к замученной тургеневской дворняге. Сколько раз учителка твердила о крепостном праве и о суровой русской действительности, пытаясь оправдать поступок олигофрена-великана. Всем, с одной стороны, было жалко щеночка, а с другой — до смерти самим хотелось оказаться на месте Герасима и бросить его, беззащитного, с камнем на шее в воду. Ни в одной стране мира на примере этой сомнительной сказки на протяжении многих поколений не корежат учителя детскую психику на удивление простым и понятным поступком, достойным подражания: задуши, утопи, замучай, а потом пожалей, попеняй и расплачься.
С криком: «Мамочка!» Данко рубанул, наконец, себя топориком по правой руке. Как артист он почувствовал, что настал нужный момент. Аплодисменты его свели с ума и оказались сильнее любого наркотика.
Словно черти из табакерки на сцену повыскакивали парамедики из МЧС. Каждый из них пытался попасть в объектив телекамеры. Им хотелось примазаться к чужой Славе…
Зрители бросились на помощь. Бросились бескорыстно, мешая медикам оказать первую необходимую помощь и проявляя при этом типичную русскую черту, желая, во что бы то ни стало, суетливо и бестолково помочь ближнему в беде. Всем хотелось спасти свою Муму, приласкать и прижать ее мокрое тельце к самому сердцу. Все бросились искать отрубленную кисть, постоянно вырывая ее из рук парамедиков, как мяч в регби.
— Отдайте! Отдайте руку! Господа! Товарищи! Граждане! — наперебой кричали медики.
Но их никто не слушал. За рукой началась самая настоящая охота. Женщины толкали мужчин, мужчины — женщин. Кончилось тем, что рука исчезла, в суматохе завалилась куда-то. Медики начали кричать, что они теперь ни за что не отвечают, что потеряно драгоценное время. И тут какая-то рыжая девочка с косичкой и в очках неожиданно нашла кисть и подняла ее над самой головой. Кровь залила ей линзы очков, потекла по веснушчатому личику. Мать тут же отобрала трофей и засунула его себе под кофточку. Ее сбили с ног одним ударом и вытащили запястье. Матч продолжился с удвоенной энергией. Сильнее всех оказался какой-то здоровяк двухметрового роста, наверное, бывший спецназовец. Он отшвыривал толпу, как медведь надоедливую собачью свору, пробираясь к певцу, который в сердцах крыл всех трехэтажным матом, корчась от боли.