И Мигель заколебался. Ему страсть как не хотелось вставать на сторону самой отчаянной, самой беспросветной неудачи на свете, неудачи под именем Алонсо Кихано Доброго. Это все равно, что броситься очертя голову с высокой скалы в самую бездну. Броситься, чтобы разбиться насмерть. Мигель заколебался и, казалось, мелкие камешки посыпались из-под его ног в эту самую бездну. Он сделал шаг назад в сторону Разума.
Конвоиры с облегчением поняли, что имеют дело не с двумя, а лишь с одним сумасшедшим.
Но тут в голове Мигеля раздался призыв самого лучшего в мире садовника, садовника Хуана:
— Сбереги розы, Мигель! Слышишь! Сбереги их!
Так Петр предал Христа, испугавшись тюрьмы и Смерти, и Кур взгласи! Трижды прокричал сходящий с ума петух, сам не веря тому, что происходит. Это Природа вопила всем сердцем, всем существом своим, уже будучи не в состоянии предотвратить страшного предательства.
И тогда Мигель шагнул в бездну, Бездну Божественного Безумия.
Алонсо Кихано между тем ожидал предстоящей стычки с необычайным хладнокровием. Казалось, он заранее знал, чем все это закончится и совершенно не волновался. Ему была видна цель. Он давно смог обрести такие органы чувств, которые позволяли ему ясно видеть не только мир видимый, но и мир невидимый. Алонсо Кихано заранее знал, чем должен закончиться этот довольно интересный эпизод еще ненаписанной Книги. Он с интересом наблюдал за «одноруким», за его колебаниями: неужели отступит, неужели предпочтет состояние Божественного Безумия Разуму и здравому смыслу?
Нет. Выбор был сделан правильный. Бывший алжирский раб, немного поколебавшись, предпочел Безумие.
Каторжников они тогда действительно освободили и те, как и полагается, ответили им черной неблагодарностью. Преступники побили своих освободителей камнями. А что еще можно было ожидать от такого Сверхнеудачника, как Алонсо Кихано Добрый?
Но это происшествие нисколько не поколебало веру бывшего алжирского раба в то, что Алонсо Кихано действительно является основоположником новой религии под названием кихетизм.
Мигель ходил за своим Учителем повсюду, деля с ним все невзгоды и все последствия его безумств. Неудачи сменяли друг друга с завидным постоянством и, казалось, им и конца не будет. Но чем больше было этих неудач, тем радостнее становился Мигель. Эти непрекращающиеся неудачи все дальше и дальше уводили его от власти так называемого материального мира. И мир сей, Мигель это чувствовал, постепенно терял над ним свою власть. Так все шло к тому, чтобы Роман обрел кристально чистую материальную оболочку в виде своего будущего автора.
За все время их совместных странствий и довольно сомнительных подвигов к ним присоединился лишь еще один адепт по имени Санчо. Это был низкорослый необычайно доверчивый крестьянин с большим брюхом. Мигель не переставал удивляться тому, что именно этот маленький приземленный человечек так вдруг глубоко проникся религией кихетизма.
Мигель начал замечать, что толстяк Санчо все больше и больше оттесняет его от Учителя, все больше и больше привлекает к себе его внимание.
К тому же очень скоро выяснилось, что странствующий рыцарь и толстяк Санчо земляки. Это обстоятельство еще больше их сблизило и дало новые темы для разговоров, в которых все чаще и чаще стало звучать имя некой Дульсинеи дель Тобоссо.
Мигель сначала злился на то, что он перестал быть единственным учеником и проповедником религии кихетизма. Его начала мучить самая настоящая ревность по отношению к толстяку Санчо. Но затем все больше и больше вслушиваясь в разговоры этой парочки, Мигель начал постигать глубочайший смысл этих бесед, которые внешне походили на самую обыкновенную болтовню у костра на привале.
Прошло еще какое-то время, и Мигель вынужден был признаться самому себе, что Санчо больше верит Учителю, чем он, бывший алжирский пленник по кличке «однорукий».
Вера Санчо оказалась поистине грандиозной и наивной одновременно, что придавало ей лишь еще большую силу. Санчо оказался натурой необычайно цельной. В какой-то момент он даже напомнил Мигелю повешенного в Алжире садовника Хуана, всей душой любившего розы, это воплощение небесного рая на земле.
Санчо не был тупицей. Он понимал своего Учителя, но как-то по-своему, словно переводя все непонятные абстрактные бредни Алонсо Кихано на свой простой язык материи и незамысловатых истин. Так Божественное Безумие и жажда бессмертия с помощью Санчо расширяли свои владения, обретая вполне конкретное и материальное воплощение.
Что и говорить — странная парочка.
Но прошло еще какое-то время и Мигель всерьез начал сомневаться, не сам ли он выдумал этого Санчо? Не фантом ли он? Не результат ли это воздействия на мир нового еще ненаписанного никем Романа?
Учитель с упорством маньяка продолжал твердить, что во всем виноваты клопы и призывал расширить возможности своей души и взглянуть на мир по-новому, по-кихетински, то есть совершенно иррационально, безумно даже.
Вот Мигель внял советам, взял да и взглянул. А в результате из самых глубин его исстрадавшейся души явился на свет, наскоро накинув на себя жирненькое тельце, образ, фантом, прямое воплощение тоски по другу, садовнику Хуану.
И Учитель разговаривает теперь не столько с Мигелем, сколько с фантомом, воплощением боли и страдания души алжирского пленника.
Постепенно эта мысль успокоила Мигеля, и он стал еще внимательнее вслушиваться в бесконечные беседы Учителя и того образа будущего Романа, который взял да и материализовался сам собой, не слишком-то спрашивая об этом автора.
Учитель говорил:
— Любовь, друг мой Санчо, это самое что ни на есть трагическое в мире и в жизни: любовь — дитя обмана и мать разочарования; любовь — утешение в безутешном, единственное лекарство против смерти, а по сути — сестра ее.
Любовь с неистовством ищет в любимом не только его, но и чего-то большего, а не находя, отчаивается.
Но помни, Санчо, говоря о любви, мы всегда имеем в виду любовь между мужчиной и женщиной.
Половая любовь, Санчо, — это зародыш всякой другой любви. В любви и посредством нее мы ищем вечности, но на земле мы можем продолжить себя только при условии, что умрем, отдадим свою жизнь другому. Простейшие, самые крохотные живые существа размножаются делением, распадаясь, переставая быть тем целым, которым были прежде.
Несомненно, в основе любви, какой она предстает перед нами в своей первоначальной животной форме, в том неодолимом инстинкте, который заставляет самца и самку соединяться в неистовом порыве, есть что-то трагически разрушительное. Ведь именно то, что соединяет тела, в определенном отношении, разъединяет души: заключая объятия, двое столь же ненавидят друг друга, сколь и любят, а главное — они вступают в борьбу, борьбу за некоего третьего, еще не появившегося на свет.
Любовь — это борьба, и есть такие животные, у которых самец после соития с самкой, обращается с ней жестоко, а также такие, у которых самка пожирает самца после того, как он оплодотворит ее.
О любви говорят, Санчо, что это взаимный эгоизм. Действительно, каждый из любовников стремится овладеть другим. А домогаться посредством другого своего собственного бессмертия, надежду на которое дает потомство, что это, если не алчность?
Но на земле, Санчо, любовники увековечивают не что иное, как скорбную плоть, боль и смерть. Любовь — сестра, дочь и в то же время мать смерти, которая приходится ей сестрою, матерью и дочерью. И поэтому в глубинах любви, Санчо, таится бездна вечного отчаяния, из которой пробивается на свет надежда и утешение. Ибо из этой плотской, примитивной любви, о которой я веду речь, из любви всякой плоти со всеми ее чувствами, из того, что является тем животным началом, из которого ведет свое происхождение человек, из этой любовной страсти возникает, Санчо, любовь духовная, любовь, сопряженная с болью и страданием.
Эта новая форма любви рождается из боли, из смерти любви плотской. Любовникам не надо испытывать настоящей самоотверженной любви, истинного единения не только телом, но и душой, до тех пор, пока могучий молот боли, Санчо, не раздробит их сердец, перемолов их в одной и той же ступе страдания.
Все это ощущается как нельзя более явственно и сильно, когда появляется на свет, пускает корни и растет какая-нибудь трагическая любовь, которая вынуждена бороться с неумолимыми законами Судьбы, родившись не вовремя, до или после подходящего момента, или, к несчастью, вне рамок той нормы, в которых мир, то бишь обычай, счел бы ее дозволенной. Чем больше преград возводится Судьбою и миром с его законами между влюбленными, тем с большей силой чувствуют они привязанность друг к другу, и счастье их любви имеет горький вкус, невозможность любить друг друга открыто и свободно усиливает их страдания, и они испытывают глубочайшее сострадание друг к другу, а это их взаимное сострадание, это их общее несчастье и общее счастье, в свою очередь, разжигает и подливает масла в огонь их любви. Они страдают своим наслаждением, наслаждаясь своим страданием. Они любят друг друга вопреки миру, и сила этой несчастной любви, изнемогающей под бременем Судьбы, пробуждает в них предчувствие мира иного, где нет иного закона, кроме свободы любви, где нет ей преград, потому что нет плоти. Ведь ничто, Санчо, не внушает нам столько надежды и веры в мир иной, как невозможность того, чтобы любовь наша была действительно вполне осуществима в этом мире плоти и иллюзий.
Так и я, Санчо, люблю свою Дульсинею на расстоянии. И моя любовь рождена страданием. Мне — за 50, ей нет и 20-ти. Я — идальго, она — простая крестьянка. Видишь, Санчо, что даже в самых своих смелых фантазиях я прекрасно понимаю, кто есть кто. Я привык любоваться своей Дульсинеей на расстоянии. Я знаю, что Судьба против нашей любви, но это лишь способствует умерщвлению всего плотского, страстного.
* * *Погиб Алонсо Кихано, что называется, внезапно. Ему вновь были какие-то странные видения, и он ринулся к ветряной мельнице как раз в тот момент, когда его ученики крепко спали, ни о чем таком не подозревая.