Библиотека капитана Немо — страница 19 из 34

Вот каким образом появилась верхняя вставная челюсть».


По Ээве-Лисе не было видно, что у нее искусственные зубы.

Я думаю, он врет. Не было у нее искусственных зубов. Иначе я бы заметил. Напротив, у нее была красивая и чуть сдержанная улыбка.

Это правда. Если у человека искусственные зубы, это заметно. Все остальное — навет.

3

Библиотека: один из первых намеков на то, что произойдет.

Меня он не упоминает ни словом. Ему перешел зеленый дом. Это словно слышать, как часть тебя самого спокойно и чуть ли не с презрением говорит о другой так, точно ее нет, нет вовсе. Об изначально законной. И закрывая глаза на тот факт, что его обменяли, что я жил в каком-то полукилометре оттуда. Что все это в общем-то мое, но что меня свергли с небес зеленого дома.

Цитирую полностью:

«На пригорке над зеленым домом стояли дворовые постройки — дровяной сарай и нужник, или уборная, как нам велено было говорить. Уборная — место, где можно было в тишине и покое почитать „Норран“, — пристроена к дровяному сараю. Она стояла довольно высоко: распахнешь дверь, и перед тобой открывается вид на долину и озеро. Там можно было сидеть подолгу и слушать, как мычат коровы.

Дворовые постройки тонкой стенкой делились на две части: одна служила дровяным сараем, другая — уборной. У Санфрида Грена из Вестра-Хьоггбёле, у единственного в деревне, было два нужника: уборная, разделенная на два отделения. Этим он и прославился. Он имел два не потому, что был крещеным, все крещеные, а потому, что его отец, который построил нужники, хотел выглядеть зажиточным. Два нужника — признак того, что ты не мелкий крестьянин. Ничего не стоит спланировать два нужника, когда строишься: дерева вокруг навалом. Строишь два нужника и надеешься, что Господь даст тебе богатство. А потом как выйдет, так выйдет.

С Санфридом Греном потом немножко вышло как вышло, с ним случился детский паралич, и он выучился на сапожника и ездил на допрос к прокурору насчет этого соседского парнишки из Бурстеда, которому пришлось спустить штаны. А вернувшись домой, Грен стал молчаливым и сидел себе, с парализованными ногами и вывалив живот, и шил валенки. Если подумать, многие в деревне стали молчаливыми. Не из-за одного, так из-за другого.

В любом случае у него было два нужника.

Иметь два нужника — гордыня, обычно говорил Ямес Линдгрен, читавший Русениуса. А гордыню Господь карает. И тогда заступничество Сына Человеческого, который просит: миленький Боже, — не помогает.

Вот какая беда может стрястись, коли построишь два нужника.

Я стоял в тот момент, о котором собираюсь сейчас рассказать, между осинами, где Юсефина вывесила сушить белье, включая и эти вязаные штучки, которые она называла „кукольными ковриками“ и не желала больше ничего объяснять, хотя у нас не было никаких кукол. И тут я увидел, как по тропинке поднимается Ээва-Лиса.

Может, я и раньше об этом думал. Но сейчас решился сразу. Наверно, именно потому, что думал об этом раньше. Это было больше в шутку, но я все равно нервничал. Я тихонько прокрался вслед за ней к дровяному сараю и вошел туда через дверку с задней стороны. Снега не было, дело происходило в середине лета, так что следов не оставалось. Осины тоже нервничали, но они нервничали так часто, что не стоило и обращать внимание.

На мне были парусиновые туфли.

Я слышал, как она возилась с газетами в нужнике, искала небось в груде „Норран“ еще не прочитанного Карла Альфреда. За бочкой задней стенки не было, об этом я подумал раньше. Пол сарая покрывал слой опилок, так что я не производил шума, и, кроме того, на мне были парусиновые туфли. Сердце у меня громко стучало, но этого расслышать нельзя, и по этому поводу я не нервничал.

Мы с Ээвой-Лисой были дома одни. Юсефина в этот день убиралась в народной школе в Вестре, потому что помещение надо было вымыть до начала занятий. Этим она и занималась.

В дырку, левую, я увидел, как Ээва-Лиса уселась. Попка у нее казалась вроде бы совсем круглой. Я никогда этого не забуду, потому что ведь думал об этом раньше. А теперь вот увидел.

Я часто размышлял, как она выглядит. Она была совсем круглая, в общем-то такая, какой я себе представлял, хотя, может, еще красивее. Собственно, ничего дурного в том, чтобы просто смотреть, не было, хотя наверняка грех. Вопрос только, смертный ли это грех, как пойти к причастию некрещеным, то есть такой смертный грех, который не под силу замолить даже Сыну Человеческому и из-за которого гореть в вечном огне. Я, наверно, все равно бы это сделал, даже если бы это было смертным грехом, столько я об этом думал, чуть не чокнулся. И вот теперь она оказалась точно такой круглой, как я себе и представлял, хотя еще красивее.

Потом я увидел, как ее попка, после того как Ээва-Лиса помочилась, исчезла из дырки. Я стоял не шевелясь и дышал открытым ртом, чтобы не шуметь.

И вдруг случилось ужасное.

Я увидел, как ее волосы, черные, длинные, такие прекрасные волосы, точно опустились в дыру. А потом появилась и вся голова, осторожно. И как она повернула голову и уставилась прямо на меня. Я стоял среди дров, ноги утопали в опилках, и словно бы превратился в соляной столп, не мог сдвинуться с места.

Мы смотрели друг на друга какую-то минуту. Ничего не говоря. Потом она осторожно втянула голову обратно, и я услышал, как она опустила деревянную крышку. Чем-то зашуршала, точно отложила газету. Открыла дверь и притворила потом за собой. И вышла.

Но к задней дверке не пошла.

Через полчаса или что-то в этом роде — возможно, и быстрее — я выбрался через заднюю дверку и спустился к дому. Она сидела на крыльце и ждала меня. Ничего не сказала, только приветливо взглянула на меня. Казалось, она даже приветливо улыбнулась, но она не улыбалась, и это было хорошо.

И вошла в дом. Юсефина вернулась с уборки. Ээва-Лиса и потом никогда об этом не упоминала, ни словечком не обмолвилась, только иногда приветливо смотрела на меня. По-моему, это была вроде бы как наша первая общая тайна. Я ни разу не спросил, что она думает, но если у вас есть общая тайна, которая сперва была настолько ужасной, что ты чуть не умер, хотя тайна-то была ерундовая, то вы чуточку срастаетесь. И тогда все меняется. А потом появляются другие тайны».


Он вычеркнул несколько фраз. Но их все равно можно было прочитать.

Есть еще одна страница, где описывается то же событие. Там он пытается больше обратить все в шутку, так, как бывает, когда собираешься лгать по-настоящему.


Однажды я увидел их совсем близко, когда отправился со Свеном Хедманом, которому поручили установить новую железную печь в молельном доме.

Они не знали, что я их вижу. Я стоял у окна в молельном доме. Они огибали заросли шиповника, направляясь к роднику, и Ээва-Лиса несла в руке ведро.


Постоянно думать о ком-то — это все равно что лежать в муравейнике, это ужасно, воображаешь и воображаешь, как будто прилипаешь к смолистой щепке, в голове все вдет кругом, именно потому, что все так безнадежно, не можешь думать ни о чем другом, знаешь, как она ходит, как смеется, и это мучение. Почему это должно быть так мучительно. Представляешь себе Ээву-Лису всю, целиком, от обкусанных ногтей до губ. И ежели надо делать что-то еще, например готовить обед, или что-то другое, что угодно, ты все равно точно вошь на смолистой щепке, нет, вошь умрет, а ты сам вынужден продолжать жить и думать, думать, но это мучение. В голове не укладывается, что это может быть так ужасно. Просыпаешься — ужасно, спишь — хорошо, потому что тогда ты можешь прикоснуться к ней и поболтать, но потом — хуже всего бывает, когда просыпаешься.

Если бы она никогда не приезжала.


Я хочу сказать: делаешься словно чокнутый. Хотя это только потому, что думаешь, не надо было бы думать, такое чувство, будто лежишь в муравейнике.

Ты видишь ее вдалеке, по другую сторону ручья, и не можешь перейти и поболтать, даже о пустяках, ведь по тебе, ты уверен, заметно, что ты лежишь в муравейнике. И хочется, чтобы она никогда не приезжала, потому что это точно обнаружить у себя внутри муравейник, и он там навечно, и тебе никогда, никогда не освободиться, если он у тебя внутри, и тебя прогоняют, и никогда тебе не сидеть рядом с ней, кроме того раза с тюльпанами на платье, и под конец в дровяном сарае Хедманов, но никогда, к примеру, в лосиной башне; там — никогда.


Мне кажется, я справился бы с обменом, почти, если бы она не приехала. Она была такая пригожая. Если бы только она не приезжала.

У меня болит голова.

Когда у меня болит голова, я начинаю думать о животных, чтобы боль прошла. О кошке, которая наделала на плиту, как она прыгала за шмелем до того, как ее выгнали. О птенцах, которые не поняли, что мы хотели согреть их листьями на ночь, и умерли, хотя мы ведь их не убивали. О лягушках в роднике, где я был смотрителем и защищал их. О теленке в загоне для телят, благодаря которому Элон Ренмарк стал пригожим. О лошади, которая ходила по кругу и отлично себя чувствовала.

Я кого-нибудь забыл? Наверняка. Птицу между оконными рамами и много чего другого.


Я стоял в молельном доме и слышал, как Свен Хедман возится с железной печкой. Я стоял так близко к окну, точно совсем не боялся, что они меня увидят. Они обогнули заросли шиповника и пропали из виду.

Птицы на рябине, про них я забыл. Или же я забыл дерево счастья.

«Если врага нет, надо его создать».

Да, пожалуй, он имеет право сказать так.

2. Разоблачение врага

Рыбку ту она в руки берет

и головой ее сильно о стену бьет.

Рыбка кричит, голова хрустит,

а луна тихонько в окошко глядит.

Боже, пусть она замолчит поскорей,

скрыть свой позор я должна от людей.

Пусть она больше не бьется,

из рук у меня не рвется.

1

Позднее мне бы следовало задуматься: что-то есть странное в том, что происходит. Тебе дают под дых, но на свете нет ничего непоправимого. Иногда бывает так ужасно, что хочется одного — умереть, но, как раз когда уже хуже некуда, ты знаешь, что все равно каким-то образом живешь. Чувствуешь. Тебя обжигает, и это остается в тебе жгучей точечкой боли. И значит, ты живешь, если только не потеряешь этого ощущения.