Вовсе ведь не обязательно считать, что все хорошо, надо только понимать — всегда есть что-то, что лучше смерти. И потому нужно сохранять то, что причиняло боль. Нет смысла прятаться и забывать, как сделали мы с Юханнесом. Ведь что иначе останется. Если не сохранить, ничего и не останется. И тогда нет смысла во всем том, что причиняло боль.
Тогда, значит, тебе просто было больно. Совершенно бессмысленно. Тогда, значит, ты был совершенно бессмысленным человеком.
Может, как раз то, что причиняло боль, и доказывает, что ты стал человеком.
Я вспоминаю притчу из послания Иоанна в Новом Завете, одно из тех мест, которое мы со Свеном Хедманом обнаружили в Библии в ту ночь.
Вот эта притча. Притча об осле и пустом горшке из-под меда, которую рассказывает Иисус.
У осла Иа-Иа, рассказывает Иисус своим ученикам, был день рождения, и, чтобы порадовать ослика, два его друга, Пятачок и Винни-Пух, принесли ему по подарку, а тот был из себя довольно молчаливый и задумчивый и часто тяжело вздыхал. Поэтому поросенок Пятачок купил своему другу воздушный шарик, а Винни-Пух — горшок меда. Однако по дороге Винни-Пух почувствовал голод и попробовал немножко меда, который оказался очень вкусным, а когда он добрался до Иа-Иа, горшок опустел. Пятачок бежал рядом с Винни-Пухом, держа в объятьях воздушный шарик, но вдруг споткнулся и упал, шарик лопнул, и от него остался лишь маленький клочок.
Когда друзья пришли на место, у них были только пустой горшок из-под меда и клочок лопнувшего шарика.
Отдавая подарки и сгорая со стыда, они рассказали Иа-Иа, что произошло. И пока Иа-Иа разглядывал подарки своим обычным печальным взглядом, его друзья не знали, куда деваться от стыда и горя. Но ослик взял клочок, оставшийся от шарика, и положил его в горшок. А потом, подумав немного, опять вынул клочок из горшка. И снова положил его туда. Это, радостно сказал Иа-Иа своим друзьям, очень практичный горшок, в нем можно хранить разные вещи. А этот клочок — вещь, которую можно хранить в этом практичном горшке.
И вдруг друзья поняли — то, что они считали ничем, стало чем-то, — и они очень обрадовались.
Такова притча об осле и горшке из-под меда. Тебе дают под дых, но на свете нет ничего непоправимого. Ты сохраняешь то, что причиняло боль, и это оказывается намного ценнее счастья.
Вот так было с черной библией. Можно найти многое, если поискать. И это тебе помогает преодолеть трудности. Человек — всегда пустой горшок или лопнувший шарик, что может иметь большую ценность, сказал Иисус своим ученикам.
С тех пор как Альфильд увезли, когда она стала лошадью, а потом умерла, мы со Свеном жили одни; и в час дня 4 июня 1944 года случилось так, что Юханнес, которого я часто видел, но с которым не играл из-за Ээвы-Лисы, подошел ко мне во время длинной перемены и велел поскорее управиться с бутербродом с маргарином и молоком и прийти туда, где стояли козлы для дров, позади школы. Школа была Б-2.
Я сделал все, как он мне велел, но он был молчалив и сказал только, что хочет поговорить со мной в воскресенье, после службы. Я должен ждать его в лесу над уборной зеленого дома. Он мне что-то покажет, сказал он, но что именно — не уточнил.
Отказываться не хотелось. Поэтому я только кивнул и ничего не стал спрашивать. Тогда он добавил:
— Коли возьмешь ноги в руки после молитвы — будешь первым.
Все это было странно, но я кивнул, и он ушел.
От костра в Вальпургиеву ночь еще сохранился черный от огня круг, трава покуда не успела вырасти. Юханнес сидел на самой дальней скамейке молельного дома и выскользнул первым. Я был один, потому что Свен Хедман стал теперь почти единственным в деревне, кто держался в стороне от Спасителя. Это толковалось по-разному, но воспринималось без одобрения. Я шел быстро.
Он уже ждал меня, когда я пришел.
На Юханнесе были фланелевая рубашка и брюки до колен, я узнал рубаху, но ничего не сказал. Когда я пришел, он лишь мотнул головой в сторону дороги, или, скорее, широкой тропы, тянувшейся вдоль переднего склона Костяной горы, — очевидно, хотел, чтобы мы поднялись туда. Мы двинулись в путь.
Лес я знал как свои пять пальцев. Оттуда можно было вести наблюдение. И прятаться там от врагов.
Я однажды вычертил лес почти так же тщательно, как зеленый дом. Чертить карты было очень важно. Я научил Альфильд чертить карту Швеции, где был помечен Хьоггбёле, в то время, когда она превращалась в лошадь. Она начертила десять, может, пятнадцать штук, но если я не помечал точкой Хьоггбёле, Альфильд сердилась и мычала. Помечать было важно, иначе она начинала волноваться и не могла чертить. Я чертил карты почти всего, что находилось вокруг, но чаще всего болото, помечая острова, и особенно старательно — Русский остров, куда я ни разу не ступал ногой, из-за русских и гадюк: он был вычерчен особо тщательно, с заливом захватчиков, и вулканом, и тропинкой вдоль ущелья с рухнувшей скалой, и со всем остальным.
Карту леса над зеленым домом я тоже чертил много раз.
От молельного дома шла дорога, скорее, тропа, которая все суживалась и суживалась и превращалась просто-напросто в тропинку. Юханнес шел впереди меня, ни единым словом или намеком не раскрывая своих замыслов. Он был светловолос и одет во фланелевую рубашку и парусиновые туфли. Юсефина, наверно, перешила рубашку и расставила ее — так, чтобы не испортить материю. Я сзади смотрел на его уши. О них немало писали в газетах, говорили в шутку в деревне, ни одни уши на свете не изучались так тщательно докторами и Верховным судом, как эти вот ушные раковины — мои и Юханнеса.
На мне тоже были парусиновые туфли. Точно такие же. Но на них никто не обращал внимания. Есть разница между сходством и сходством.
Юханнес шел быстро, время от времени оглядываясь, но смотрел в общем-то не на меня. А словно бы на кого-то у меня за спиной. Но там никого не было.
В конце концов я спросил, кого он высматривает. Он не ответил. Когда Юханнес оглянулся в очередной раз, я повторил вопрос. И тогда он сказал, глядя прямо перед собой:
— Врага.
Можно подумать, он дурачился или чокнулся. Но я ведь слышал по его голосу, что он вполне серьезен. И чокнутым не был. Это я знал, иначе бы в деревне о нем начали говорить то же самое, что говорили об Эрнфриде Хольмстрёме, который когда-то чокнулся и его увезли в Умедален. Эрнфрид Хольмстрём чокнулся, без всякого сомнения. В деревне прознали об этом немедленно. Его прикрутили к стулу в горнице, пришлось-таки, несмотря на его двадцать четыре года и на то, что из-за своей скромности он был всеобщим любимцем. Всем беременным женщинам в деревне наказали остерегаться смотреть на него: иначе ребенок в чреве матери будет отмечен родимым пятном на лбу. Но беременной была одна Малин Хэггстрём, и ее держали подальше от него, так что проблем не было. Эрнфрид Хольмстрём вернулся из Умедалена через полгода совсем нормальным. Малин Хэггстрём тоже родила нормального ребенка, без родимого пятна, хотя она и волновалась, несмотря на то что ее и держали подальше.
Но Юханнес в любом случае не чокнутый. Хотя, ясное дело, недоумевать-то я недоумевал.
Мы споро поднимались в гору, я аж вспотел под конец, но отставать, словно кляча какая, не хотел. Мы взбирались все выше и выше. И только метрах в двухстах от вершины, там, где стояла лосиная башня, Юханнес показал рукой на пещерный лаз под утесом и сказал:
— Влезай.
То была пещера мертвых кошек.
Там лежали три кошки, все мертвые. Первая была обглодана почти начисто. Наверно, девочка, потому что она была такая красивая. С белой, красивой головкой. Ее мы прислонили к стене, то есть к внутренней стенке пещеры, чтобы она в отверстие лаза могла смотреть на лес и деревню. Для мертвеца вид очень важен. Двух других, обглоданных не так чисто и довольно противных, мы закопали в землю, внутри пещеры.
Но это случилось до обмена, когда мы почти все время проводили вместе. Пять лет назад. Как ни странно, кошечка была на месте, точно в том же положении, в каком мы ее усадили.
Теперь она была обглодана дочиста, и все равно красивая, лучше прежнего. Она сидела и смотрела на лес, и вид у нее был спокойный и пригожий.
Юханнес сел у входа, прислонившись спиной к стене. Такой серьезный, что казалось, будто он нервничает.
— Я просто подумал, что тебе тоже надо знать. Они приходят сюда каждое воскресенье после службы, и сегодня скоро явятся. Служба кончилась.
Я не понял ни шиша, поэтому он объяснил:
— Я сообразил, что тут что-то странное, потому как он приехал аж из Вестербёле, а он не из тех, кто прежде ходил к молитве. Тем более здесь. Так что тут есть что-то странное.
Он со значением кивнул.
— Кто? — спросил я.
— Враг, — ответил Юханнес.
По мне, наверно, было видно, что я по-прежнему ничего не понимаю. Поэтому он пояснил:
— Он забирает с собой Ээву-Лису, и они идут по этой тропе. А потом влезают в лосиную башню. Это ужасно.
Кошечка спокойно взирала на долину, и вид у нее был пригожий. Интересно, слышала ли она? По крайней мере она и в ус не дула. Конечно, коли ты мертвяк — в ус не дуешь, вполне естественно. Я напрягался изо всех сил, но ничего не понимал.
— Она с ним по своей воле ходит? — спросил я, надеясь, что он скажет «нет», и тогда я совсем перестану что-нибудь понимать, и все, может, окажется шуткой.
— Они ходят и обжимаются, — ответил Юханнес. — Я хотел рассказать тебе об этом, потому что заметил, что ты следишь.
Он заметил. Или, может, Ээва-Лиса обмолвилась. Я только таращился на мертвую кошечку.
— Ты единственный, кому я рассказываю об этом, — сказал он, — потому что мы должны защитить Ээву-Лису.
Это я понял. И кивнул, конечно, само собой, это так же важно, как лягушки. А потом не прошло и минуты, как мы увидели их.
Я сразу же узнал его.
Он жил километрах в двух, в Вестре, и был известный человек, играл в футбол, полуцентровым, всеобщий любимчик, прямо-таки пример для молодежи, говорили о нем, хотя точно не знали, крещен ли он, потому как в Вестре они не такие верующие, как мы, в Шёне. Юханнес прав, ведь верно, очень странно, что он начал ходить к молитве в Шён. Довольно-таки рослый, он не раз своим свободным ударом спасал команду в трудные минуты. Они прошли всего в десяти метрах ниже пещеры мертвых кошек.