Библиотека капитана Немо — страница 25 из 34


Капитан Немо подготовил меня, в одну из предыдущих ночей, рассказав притчу о самом последнем ребенке.

Ребенок остался один на всем белом свете. Всех его родных и всех его друзей забрали. Снег шел целую вечность и укрыл все вокруг своим белым одеялом. На земле, кроме этого ребенка, не осталось ни единого человека. Альфильд Хедман умерла, Свен Хедман умер, автобус с Марклином за рулем остановился навечно, почта не приходила, зеленый дом опустел. Все исчезли. На всем свете остался всего один ребенок. Это был я. Я был самым последним.

И тут в окно к самому последнему ребенку постучали.


У нее изо рта шел пар, она пришла без шапки и без варежек, и я прихватил с гвоздя меховую шапку Свена Хедмана и надел ей на голову. Тебе сейчас нельзя простужаться, прошептал я.

Мы были в холодных сенях. И шептались.

Когда ее прихватывало, она замолкала, а когда боль отпускала, начинала шептать, хотя я знаками велел ей молчать.

Вышло не совсем так, как я себе представлял: что она придет ко мне домой, и глаза у нее будут ласковые, и она пожалуется на какие-то неприятности, над которыми мне придется поломать голову, чтобы найти решение. Я ведь мысленно уже составил четкий план. Она бы села на диван, и я бы угостил ее квасом и булкой и куском сахара, который я бы заранее отколол. И я бы тоже, совсем естественно, уселся рядом с ней, и для начала в утешение погладил бы ее по рукаву из ткани в тюльпанах, и завел бы негромкую беседу, как и пристало благодетелю. Я бы объяснил ей, что происходит. Ну, вроде как бы свел все воедино. И она бы внимательно меня слушала и время от времени кивала головой, так, чтобы черная прядка иногда падала ей на лоб, а она бы задумчиво ее поправляла. И ее маленькая кошачья головка была бы чуточку повернута ко мне, а взгляд устремлен на корзину с дровами. И время от времени она бы что-нибудь говорила. А я бы по-дружески, чуть ли не шутливо, отвечал, потом бы наступила короткая задумчивая пауза, после которой она бы что-нибудь еще сказала, вроде бы с легкой улыбкой. А я бы кивнул и подумал, потому что сказанное ею звучало бы вполне разумно, но не бесспорно, и я бы ответил что-нибудь, остроумное и приятное. И она бы взглянула на меня и рассмеялась.

И так бы мы сидели и говорили, говорили. По-моему, вот так я и представлял себе любовь.

Но поскольку у нее были такие сильные боли, что она чуть ли не стонала, сидя на полу в меховой шапке Свена Хедмана на голове, получилось совсем не так.


Время от времени по телу Ээвы-Лисы пробегала дрожь, она открывала рот, но не кричала.

В паузах между схватками она лихорадочно шептала. Рассказывала, как было на Рождество. Невесело. И совсем тихо. Накануне Сочельника что-то произошло, и потом все затихло. Она, кажется, ни одного слова не произнесла за целый месяц. Двое других тоже.

Юханнес в основном сидел наверху, в спальне, хотя было жутко холодно. Он сказал, что хочет почитать «Библию для детей», но об этом думай как знаешь. Наверно, просто сидел и смотрел, как падает снег. Ээва-Лиса наверх не поднималась. Не желала говорить с ним. Я спросил, почему она тогда говорит со мной. А она ответила, что это из-за тюльпанов. Я ведь в общем-то так и думал, но на этот раз даже не обрадовался.

Но она сказала это. Было бы здорово, если бы я смог сказать что-нибудь шутливое, но мне ничего в голову не пришло. И тут она начала тихонько повизгивать, прямо как поросенок. И я ничего не сказал.

В этот момент мы услышали, что Свен Хедман проснулся.

Он уже не храпел. Он двигался там, в доме, я услышал, как он, кряхтя, слез с кровати и открыл дверь горенки. Потом все смолкло. Ээва-Лиса тихонько повизгивала, и я зажал ей рукой рот. Она подняла на меня глаза, но продолжала поскуливать, хоть и потише, несмотря на то что я зажимал ей рот; тогда я прижал посильнее, и она замолчала.

Я слышал, как Свен ощупью прошел в кухню, было темно, хотя лунная дорожка вела прямо к отхожему ведру. Может, не посмотрит на кухонный диван. Если посмотрит, все погибло.

Потом мы услышали, как он мочится в ведро.

Ээва-Лиса смотрела на меня, но молчала. Нет, не так я представлял себе любовь.

Он мочился долго, правда понемножку, и что-то бормотал. Потом вздохнул и пошел обратно, закрыв за собой дверь. Свет он так и не зажег.


Позднее я думал, что, если бы обратился к нему за помощью, все бы получилось по-другому. Но я этого не сделал. Дело в том, что в ту ночь я был один на целом свете, всех остальных забрали, Свена Хедмана тоже, звуки наводили лишь на ложный след. Вокруг ни единого человека. Только я один, и не было никаких благодетелей, лишь я сам.

И тут в окно постучали, как тому и следовало быть, это была Ээва-Лиса. А тех, кого нет, не попросишь ведь о помощи, коли ты последний ребенок на белом свете и Ээва-Лиса стучит в окно.

Все еще зажимая ей рот рукой, я сказал:

— Если ты будешь так продолжать, нам придется пойти в дровяной сарай, а то он нас услышит.

Она кивнула, и я отнял руку от ее рта. Она чуть привстала и начала хныкать, правда довольно тихо. А потом перестала.

Мы осторожно открыли входную дверь.

Я шел впереди. Губами я лизнул ладонь, которой зажимал ей рот. Она была еще влажная. Никакого особенного вкуса я не почувствовал.

Но мне кажется, это было как если бы я поцеловал ее, вот здорово, наверно, было бы.

4

Многие годы я больше всего думал про то, что Юханнес ее предал.

Странно. Ничего страшного в этом, пожалуй, нет. Хотя, думая про это, я успокаивался. Тогда ведь можно выкинуть из головы то, другое.

Палачи, жертвы и предатели. Просто цепляешься за то, что причиняет меньше боли. Что же это за жизнь.

Дорожка к дровяному сараю была не расчищена. Мне в валенки набился снег, но я вроде как бы пропахивал для нее дорогу.

У нас со Свеном Хедманом никогда не водилось слишком много дров, так что я знал, что в сарае места довольно, во всяком случае вокруг колоды. Крюк на двери примерз, но руки у меня были без рукавиц, поэтому мне удалось его откинуть. Она плакала теперь сильнее.

Взяв Ээву-Лису за руку, я посадил ее на колоду. Выглядела она чудно в овчинной шубе, рукавицах с указательным пальцем, оставшихся с Зимней войны, и меховой шапке Свена Хедмана, надвинутой на лоб. Над дверью сарая, которую я закрыл, было окошко, разделенное на четыре квадрата, но луна светила так ярко, что в сарае было светло почти как днем, несмотря на ночное время, хотя свет был синее, чем если бы ты стоял на снегу снаружи.

У нее почти сразу же опять начались боли, и она не захотела сидеть на колоде, а легла на пол. Стружка вся смерзлась. Утром я колол дрова, так что теперь сунул ей под голову чурбачок, березовый, березу легко колоть, когда она холодная. Чурбачок, конечно, твердоват, но благодаря меховой шапке Свена Хедмана лежать на нем было все-таки мягко.

Ээва-Лиса плакала не переставая, я ничего не мог поделать. Она боится, что умрет, сказала она, но я заверил ее, что этого не случится.


Я часто представлял себе, как могло бы сложиться у нас с Эвой-Лисой. Я частенько размышлял об этом, и все получалось.

Пусть она на шесть лет старше, это не помеха. Биргер Хэггмарк ведь женился на женщине старше себя, намного старше, двадцать два года разницы, но старуха его была вроде кроткого нрава, и он лил слезы на похоронах, хотя детей у них так и не было. И это вполне естественно. Наверно, ежели что-то втемяшится человеку в голову, как Ээва-Лиса втемяшилась мне, так остальное уже неважно.

У нас будет так, как было, когда я сидел рядом с ней и она учила меня вязать. И я буду говорить разные вещи, не только о тюльпанах, — но так, как о тюльпанах. И она скажет, что мы словно брат и сестра, но мы будем гораздо больше чем брат и сестра, а шесть лет значения не имеют. Она никогда ничего не будет скрывать от меня, а я никогда не буду ее бояться.

Мало что исполнилось из всего этого. Совсем чуть-чуть. Мы никогда не боялись друг друга. Но осталось лишь одно — немного слюны на моей ладони, которой я зажимал ей рот, когда она мучилась от боли. Слюна почти замерзла по дороге к сараю.


Ручка двери в сарай промерзла.

Ни в коем случае, учили нас, нельзя трогать промерзшую ручку двери языком. Иначе случится то, что случилось с Ёраном Сундбергом из Иннервика, до сих пор заметно. Он получил хороший урок, говорили в деревне.

Получить урок — это наказание. Можно чуть ли не онеметь. Дотронуться кончиком языка до ледяного железа означало показать свою гордыню.

Хотя Альфильд пела в молельном доме, несмотря на свою немоту.


Луна снаружи светила ярко до гула.

Свет бил в окошко, на полу обозначились квадраты. Четыре квадрата двигались к Ээве-Лисе. Через час после того, как она впервые затихла, они почти добрались до нее. Она продолжала лежать и не желала садиться на колоду, а когда я попытался поднять ее, начала отбрыкиваться. Потом лунный свет добрался до нее. И тогда она сказала, что у нее кровотечение.

По ногам текло, я видел это. Овчинной шубе конец, это ясно, но, как ни странно, мне было плевать. И я ничего ей об этом не сказал.

Она объяснила, чтó мне надо сделать.

Я вышел и пошел к нужнику, грубо сколоченному сооружению, стоявшему на отшибе, за газетами. За «Норран». Когда я вернулся, оставив дверь приоткрытой, она сидела, прислонившись спиной к колоде, зажав руку между ног. В самом верху. Вид у нее был испуганный. Можно понять. Ей же всего-то шестнадцать. Я вырвал несколько страниц из «Норран» и скомкал их, не заботясь даже о том, чтобы сохранить страницу с Карлом Альфредом, настолько я перепугался тогда, понятное дело. Она попыталась засунуть комки бумаги между ног, но у нее не хватило сил, и она беспомощно откинулась назад, чуть не опрокинув колоду.

И, лежа так, велела мне сделать это, сказала, что я должен.

Сперва я не хотел. Но я должен, сказала она.

Я пытался вытереть кровь с панталон, но Ээва-Лиса хныкала и вскрикивала, а я робел, и она сказала, чтобы я плюнул на это, я должен остановить кровь. Засунуть бумажные комки в панталоны. А я все вытирал и вытирал и бросал окровавленные комки на поленницу, не заботясь о том, что дрова будут испорчены. Потом я сдался и сел спиной к стене, и в глазах у меня потемнело.