Библиотека мировой литературы для детей. Том 23 — страница 102 из 117

— Каким самоваром? Болтаешь…

— Ты же сам, папа, по телефону говорил, — не сдается Оська, — что третий день держишь комиссара на конфорке.

Папа коротко и невесело усмехается:

— Дурындас! На камфаре мы его держим. Понятно? Инъекции делаем, уколы, каждые шесть часов. Сердце у него не справляется, — объясняет папа, повернувшись уже ко мне и вытирая вафельным полотенцем руки. — Температура, понимаешь, жарит все время за сорок. А организм истощен возмутительно. Абсолютно заездил себя работой человек. И питание с пятого на десятое. Ну вот, теперь и расхлебывай.

— Значит, плохо? — спрашиваю я.

— Что же хорошего! — сердито говорит папа и бросает полотенце на спинку кровати. — Одна надежда — организм богатырский. Будем поддерживать.

— Папа, а долго так?

— Тиф. Сыпняк. Трудно сказать. Ждем кризиса.

В классе теперь, едва я вхожу, меня окружают наши ребята и уже ждущие у дверей старшеклассники.

— Ну как, кризис скоро?.. Что батька твой говорит?

Но кризиса все нет и нет. А температура у комиссара с каждым днем все выше и выше. И сил с каждым часом все меньше и меньше.

Неужели «точка, и ша», как сказал бы сам комиссар в таком случае…

Степка Атлантида и Костя Жук после школы сами бегают к больнице, чтобы наведаться там в приемном покое, как комиссар. Но что им там могут сказать? Температура около сорока одного, состояние бессознательное, бред…

Плохо дело.

Да — нет…

Ночью я слышу сквозь сон телефонный звонок. И почти тут же меня окончательно будит гулкий, настойчивый стук в парадную дверь. Потом я слышу знакомый голос Степки Гаври:

— Доктор, ей-богу, честное слово… Я же там сам был… Только меня прогнали… У него сердце вовсе уже встает. У него этот самый, сестра сказала, крызис.

Слышится негромкий басок папы:

— Тихо ты! Перебулгачишь весь дом! Мне уже звонили. Иду сейчас. Только, пожалуйста, без паники. Кризис. Резкое падение температуры… А ты, Леля, что?

Я стою, накинув одеяло, и лязгаю зубами от прохватывающего меня дрожкого озноба.

— Папа, я тоже с тобой.

— Совсем спятил?

— А Степка почему?

— И Степка твой если сунется — велю хожаткам его в три шеи… Вас, кажется, на консилиум не звали.

Папа быстро одевается и уходит, хлопнув парадной дверью. Обескураженный Степка остается у нас.

Долго идут холодные, медлительные и знобкие ночные часы. Просыпается Оська. Увидя, что на моей кровати сидит Степка, Оська тоже садится на своей постели. Два кулака — Степкин и мой, — показанные ему вовремя, заставляют Оську снова юркнуть под одеяло. Но я вижу, как блестит оттуда любопытный Оськин глаз. Оська не спит и слушает.

— Как считаешь, сдюжит или не сдюжит? — шепчет Степка.

И мы с ним долго говорим о нашем комиссаре. Хороший он все-таки! И в школе почти все ребята теперь уже за него. Потому что он сам справедливый и стоит за справедливость. Здорово он тогда скрутил наших троглодитов, и недаром Карлыч его уважает.

— Я знаю, он на фронт мечтает, — шепотом рассказывает мне Степка. — Уже просился, заявление писал, чтоб отпустили. А его обратно — отставить! Говорят, нужна Советская власть и на местах! И все!

— Да, если уедет, паршиво опять будет.

— Ясно. Он хоть и свой, а насчет дисциплины — ой-ой-ой! Держись! Если уедет…

И вдруг мы оба замолкаем, сраженные одной и той же страшной мыслью: где тут «уедет или не уедет»!.. Ведь сейчас, вот в эти самые минуты, может быть, там, в больнице… где наш комиссар бьется со смертью… И старые стенные часы в столовой громко и зловеще шаркают на весь дом: «Да — нет… сдюжит— не сдюжит…» Будто ворожат, обрывая секунду за секундой, как обрывают, гадая, лепестки ромашки.

…Да — нет… сдюжит — не сдюжит…

Но тут щелкает ключ в английском дверном замке на парадном. Слышно, как папа снимает галоши. мы со Степкой несемся в переднюю.

Страшно спросить. А в передней темно — хоть глаз выколи— и не видно папиного лица.

— Вы что это, не ложились? Вот народ полночный! — гудит в темноте папа, но голос у него не сердитый, а скорее торжествующий. — Ну ладно, ладно. Понимаю. В общем, думаю, справится! Сейчас спит ваш комиссар, как новорожденный. Чего и вам желаю. Марш, живо на боковую! Мне через два часа на обход.

Вот уж когда действительно «У-ра, у-ра! — закричали тут швамбраны все…».

«Гляделки на поправке»

Комиссар поправляется! Но он еще очень слаб. Только вчера его перевезли наконец на квартиру, в дом бывшего купца Старовойтова, и Степка Гавря ходил навещать его. Все в классе окружили Степку и слушают.

— Он говорит, — сообщает Степка, — что когда жар у него был, так все ему мерещилось насчет путешественников этих самых — А и Б… Из задачки. Помните, ребята? Он говорит, прямо всех там в больнице замучил: почему никак они не встренутся, путешественники. Всё едут и едут… Как съехались, говорит, так и пошел на поправку…

— Это он, наверно, все про нас думал, а у него так получалось из-за температуры, — солидно объясняет Зоя Бамбука.

— Ясно, — соглашается Степка. — Меня к нему только на десять минут пустили. Там сестра милосердная у него еще дежурит из больницы. Так он только и твердит все: как там у вас в школе? Да не безобразничаем ли мы? Да как Карлыч справляется? Да подтянулся ли Биндюг по алгебре?

Все смотрят на Биндюга. Он багровеет, пожимает своими толстыми плечами, хочет что-то, видно, сморозить, но, поглядев в глаза Степке, отворачивается.

— Да, — продолжает Степка, — давайте уж, ребята, пока что без глупистики. Ему сейчас волноваться — крышка. Вон спросите у Лельки, доктор так сказал. Верно ведь? Давайте уж пока без всяких этих несознательностей. А то в крайнем случае можно и по шее заработать, это я предупреждаю… Верно, Жук?

— В два счета, — откликается Костя Жук. — Мы что, люди или кто? Это надо уж последним быть, я считаю, чтоб сейчас ему здоровье повредить… Ты, Биндюг, это тоже учитывай.

— За собой поглядывай, — обижается Биндюг. — Сознательные!

И, оттолкнув плечом стоящего возле него Лабанду, он выходит. А Степка говорит мне:

— Книжку он просил какую-нибудь почитать. Я уж заходил к вам, да братишка без тебя не дает. Дашь? Я снесу…

— Я сам, — говорю я.

Что же выбрать мне для комиссара?

Пока я дома роюсь в книгах, Оська сообщает мне:

— А Степка просил вот эту… как ее… забыл. Кристомонтию.

— Хрестоматию? — удивляюсь я.

— Да нет, — говорит Оська, морща лоб и губы. — Ну, погоди, я сейчас вспомню. Ой, вспомнил! Конечно! Он говорил не Кристомонто, а «Сакраменто». Вот, теперь я знаю!

Но нет такой книжки — «Сакраменто». Так ругаются приезжающие иногда в город колонисты-менониты[33]. «Доннерветтер, Сакраменто!» Это что-то вроде: «Чертовщина!» Какую же книжку просил для комиссара Степка?..

— Степка сказал, что он граф и есть такое ружье, — помогает мне догадываться Оська.

Понял! Все ясно: не Кристомонто, не Сакраменто, а Монте-Кристо! «Граф Монте-Кристо»… Но у меня нету такой книжки. И, верный своим швамбранским вкусам, я останавливаюсь на древнегреческих мифах и на «Робинзоне Крузо».

Аккуратно завернув обе книжки в старую газету, я несу их комиссару.

Бедно живет комиссар. Голый стол застелен газетой. На ней из-под наброшенного ватника-стеганки торчит нос жестяного чайника. На потухшей печке-«буржуйке» одиноко стынет медный солдатский котелок. На бамбуковой этажерке — стопочка книг. На верхней написано: «Политграмота». Только кровать у комиссара роскошная. Такая широкая — хоть поперек ложись. Спинка-изголовье и передок фигурные, ковровые, расписные. Прямо сани пароконные, а не кровать. Должно быть, осталась от купца Старовойтова. На отставших шпалерах приколоты кнопками портреты Карла Маркса и Ленина. Стену над кроватью закрывает большой и смачно напечатанный плакат. На нем изображен красноармеец в шлеме-шишаке с пятиконечной звездой. Как я ни повернусь, откуда ни посмотрю — он пристально глядит с плаката прямо мне в глаза и как будто именно в меня упер указательный палец, грозно и требовательно вопрошая: «Ты записался в добровольцы?» Так и написано крупными буквами на этом неотступно настигающем меня плакате.

А я и так чувствую себя не очень уверенно. Никто меня не встретил в сенях. Больничная сестра, видно, уже ушла, и мне пришлось несколько раз постучать в дверь, пока я не услышал тихий, почти незнакомый голос комиссара: «Заходите».

Комиссар непривычно острижен. Он так ужасно исхудал, что слишком широкий ему ворот бязевой рубашки сползает с костлявого плеча. Комиссар улыбается мне слабой и какой-то виноватой улыбкой.

— Здоров! Вот… всё доктора ходили, а теперь уже докторята заявляются. Значит, ша. Похворал, и точка. Ну, как вы там, крокодилы?

Он принимается расспрашивать меня про школу. Потом я читаю ему вслух о подвигах Геракла. Я стараюсь читать с выражением и сам незаметно вхожу в раж, когда Геракл отхватывает одну башку за другой у девятиголовой Лернейской гидры. Я нарочно выбрал именно этот второй подвиг Геракла, потому что не раз слышал на митингах о лютой многоголовой гидре контрреволюции. И вот я читаю о том, как герой победил это яростное чудовище, истекшее черной ядовитой кровью…

Комиссар спит. Он, наверно, уже давно заснул. Мерно поднимается и опадает его исхудалая, но все же просторная грудь. А я сижу и не знаю, что же мне теперь надо делать. Уйти? Неловко. Так сидеть? Глупо как-то. Да и неизвестно, сколько все это будет продолжаться.

В комнате тихо. Слышится только дыхание комиссара. Да иногда чуть слышно щелкнет что-то в жести остывающего чаи- ника на столе. И, не спуская сверлящих глаз, тыча в меня пальцем, уставился мне в лицо со стены красноармеец. И я тоже не в силах уже отвести от него глаз. Получается совсем как в «гляделках», когда мы играем у нас в классе. Один на один — кто кого пересмотрит? Но так яростно, так неотрывно вперился в меня своими беспощадными глазами красноармеец на плакате, что я, кажется, сейчас сморгну и проиграю…