Чуть свет меня будят птицы; шурша и порхая, они хватают с матов ночных бабочек, которые ночью прилетели на свет. А тебе уже не терпится, тебя знобит: от рассветного холода и зуда узнавания. Первые шаги по планете.
Новое пока очень скромное, но, как всякое новое, привораживает глаза. На сухой равнине у тростников странные муравейники, не привычные для глаз муравьиные пирамиды, а скорее коровьи лепешки с дырочкой посредине. И муравьи какие-то не такие — поджарые и стремительные. Заросли высохшего бурьяна усыпаны, как цветами, белыми… ракушками! Тысячи ракушек-завитушек выползли на сухие стебли, крепко приклеились к ним и впали в спячку. Широкая лощина белых костяных цветов. Идешь, а костяные «цветы» позвякивают как колокольчики. И дюжинами падают вниз, усыпая темную землю белыми «лепестками».
На такое обилие в лощину собираются фазаны и склевывают ракушки, как ягоды. Видел и желтопуза — может, того самого? Он высоко поднимал голову, ощупывал ближнюю ракушку языком, скусывал ее и, похрустывая, жевал. Желтопузик лузгал семечки…
На горных склонах все высохло, все по-осеннему пожелтело и побурело. И вдруг весенний сочный запах черемухи! А черемухи быть не должно, она не растет на юге: начинаешь поводить носом, пока не нацелишься на невзрачные беленькие, полувысохшие цветочки. И не верится, что такие крохотульки могут так сильно пахнуть.
В тесных лощинках, там, где просачиваются родники, купы густых зеленых кустов. Колючий шиповник, ежевичник, акация с огромными бурыми стручками, «держи-дерево» — и все опутано лозами дикого винограда. На кустах граната висят кожистые плоды, многие лопнули и в трещинах видны ягоды, похожие на красные блестящие леденцы. Тут застоявшийся огуречный запах байковых листьев инжира, пожухлой травы, густая тень и прохлада, когда вокруг пекло, сушь и резкий свет солнца.
На колючих кустах наблюдательные «вышки» диковинных красноголовых сорокопутов; шапочки у них сияют начищенной медью. Схватив на земле жука или кобылку, сорокопут садится на «вышку». И видно, что он не один день ведет наблюдение с нее: все ветки кустика в белых потеках.
Сразу у подошвы гор начинаются тростники. По кромке их, словно фляжки в чехлах, лежат серые болотные черепахи.
Тростники высоченные, выше махровых кустов тамарисков, выше даже корявых развесистых ив. Входишь в них, словно в воду, и сразу тонешь. Теперь только желтые суставчатые стебли-палочки постукивают по сторонам, жестко трутся узкие листья, да вверху, в пушистых седых метелках поет ветер. А ты не идешь, а плывешь брассом, разгребая стебли руками. Тесно, душно и пахнет прелью. Ноги путаются в узловатых корнях и хлюпают по воде.
Первый «омут» — большая яма с водой, оставшейся после паводка. Совсем недавно в яме ворочались кабаны и взбаламутили воду в жижу. Обалдевшие от мути, рыбы плавают поверху, высовывая из жижи круглые толстогубые рты. Кабаны нарочно мутят воду, чтобы всплывала рыба и ее проще было хватать. Между такими ямами-омутами у них протоптаны тропы, и они ходят по ним на рыбную ловлю. По следам видно, что прилетают на ямы и цапли: вот отпечатки их длиннопалых ног, а вот и белые кляксы. Рыбе в ямах не уцелеть; впрочем и к лучшему, вода в ямах все равно со временем пересохнет.
Осторожный уж высунул из травы глазастую голову, нацелился ею, как копьем, напружинился, выметнулся вперед, схватил задыхающуюся рыбешку и утянулся в тростник. Боком, как огромный паук, прошел у воды краб — тоже высматривает добычу.
Тут еще век первобытных чудовищ, дебри каменноугольного леса. Среди мокрых рыбьих спин плавают, покачиваясь, черные болотные черепахи. На иле следы шакалов: эти хватают рыб, уткнувшихся носом в берег. И потянулась цепочка: кабаны воду мутят, ужи, шакалы, цапли в мутной воде ловят рыбку. Кабаны пробивают тропы в густых тростниках — коты, шакалы, фазаны по этим тропам ходят. Все тростники пронизаны тропами, всех обитателей тростников тропы соединили. И меня кабанья тропа ведет в глубь тростникового царства.
Можно пройти и по речным протокам; сейчас они почти пересохли. И этот путь таит неожиданности. Однажды на свисающей пряди ивовых веток увидел, как показалось сначала, застрявший пук ветоши. Такие пучки часто застревают на ветках береговых кустов после сильного половодья. И только вблизи разглядел, что это висячее птичье гнездо! Что-то вроде мешочка, сотканного из растительного пуха, как из ваты. Еще и с трубочкой-коридорчиком сбоку! Но самое удивительное, как могла птичка в таком гнезде высиживать яйца, — ветер так раскачивал ветви, и гнездо так моталось, что не только могло укачать наседку, но и сбить из яичек гоголь-моголь!
На одной из таких проток случилась памятная встреча. На протоку вывела меня кабанья тропа. Были сумерки, и наползала гроза. Я спешил к дому, то есть к своей вышке на жердяных ногах. Как ни спешил, а темнота обогнала. И вот на повороте, где над темной водой нависли пучки тростника и пряди ивы, засветились глаза. Я включил фонарик — глаза светились. Две зеленых звездочки из темноты. Очень хотелось узнать, чьи глаза, но стоило шевельнуться и глаза бы, конечно, исчезли. Началось противостояние: человек и зверь. Что ощущал он? Конечно, страх. Но и любопытство: иначе зачем ему так долго стоять? Меня всегда трогало такое звериное любопытство, мне казалось, что именно с него и может начаться наше взаимопонимание. Как мы ответим на это? Схватимся за ружье или за камень? Или будем сдержанны, как и они?
Противостояние непривычно затягивалось, и первым не выдержал зверь: глаза исчезли и послышался… сильный всплеск! Я подбежал к омуту с нависшими кустами — никого уже не было. До сих пор не знаю, чьи светились глаза? Да и зверя ли? Рассказывают, что перед грозой на отмели выползают большие сомы и зачем-то хлещут себя хвостом по щекам. И, бывает, мычат. Может, это и в самом деле был сом? Или большая выдра? Впрочем, не все ли равно. Важно, что мы мирно стояли в темноте и долго смотрели друг на друга.
Может, и зверю встреча запомнилась? И где-то отложилось, что человек — не обязательно враг? Встречи, только встречи решают, будут ли звери в диком ужасе шарахаться от людей.
Мои глаза не светились. и это, наверное, удивило зверя. Интересно, почему мы потеряли такое красивое свойство — светящиеся глаза? Что мы такое утратили, отчего наши глаза потухли?
Сказочное зрелище — светящиеся глаза.
Когда-то я специально охотился по ночам за ними. Сияли в свете фонаря розовые опалы заячьих глаз, изумрудные ожерелья джейраньих, рубины глаз гекконов. Только с переливами драгоценных камней можно сравнивать этот свет, хотя, конечно, и драгоценным камням далеко до накала живых глаз.
Надолго теперь кабаньи тропы и речные протоки стали главными моими дорогами.
Над тростниками сентябрь, и птицы тянутся к югу. Я вижу, как птицы улетают от нас в соседнюю страну, пересекая границу. Такое ощущение, что из одного мешка их перетряхивают в другой! Все мы с детства знаем, что «птицы на зиму улетают в жаркие страны», но, когда воочию видишь, как туда, на чужую землю, мчат и мчат стаи и косяки, становится как-то не по себе. Только тут становится особенно ясно, что благополучие их зависит от людей всей земли. Мало одних наших забот и внимания: надо, чтобы провожающие и встречающие были одинаково заинтересованы в их судьбе.
Птицы улетают от нас. Огромная стая скворцов уселась на провода, и провода провисли под ними. Посидели, пощебетали, словно прощаясь, вспорхнули с шумом обрушившегося ливня и переливчатым темным облачком скрылись в дымке чужой земли. Стая ласточек — мокрых, взъерошенных после купания в луже! — тоже расселась на проводах. Сохнут на ветерке, щебечут, чистятся. Шумный взлет — и до следующего лета! Вернутся ли? Это будет зависеть от того, как к ним отнесутся там. А там — это тысячи километров пути. Это паутина сетей птицеловов, выстрелы охотников, отравленные поля и воды. Жаркие страны давно уже не птичий курорт…
Особенно тревожно провожать журавлей. Этим большим птицам все труднее становится находить в пути места отдыха и кормежки. Не потому ли так скорбны их голоса?
Мне пришлось пролететь дорогою журавлей, я видел землю такой, какой ее видят сверху они. И мне стало страшно: редко внизу было место, куда можно было бы снизиться без опаски. Города, селения, дороги и провода, вспаханная и обработанная земля — журавлям на земле места не остается.
А птицы летят и летят. Золотисто-лазоревые щурки в дождь садятся на провода рядком и жмутся друг к другу. Под деревцом, как под зонтом, укрылось с полдюжины хохлатых удодов и четыре пестрых сороки. Шныряют в кроне, пощелкивая клювиками, какие-то пеночки. Пролетели стрижи, похожие снизу на черные скобки, промчалась стайка суетливых береговушек, за ними стайка ласточек-воронков.
Стая черных коршунов, то кружа каруселью — все выше и выше! — то скользя по прямой, как с пологой горки, не спеша продвигается к югу. Пустельги зависают, трепыхаясь, над лощинками или, увязавшись за тяжелым орлом, начинают, играя, пикировать на него, норовя щелкнуть крылом или цапнуть когтями.
Птицы улетают от нас. Печальны их голоса: или это нам только кажется? Бывает ли в самом деле «печальное небо», «веселая роща», «радостный восход» или «унылый ветер»? Или это только наше изменчивое настроение?
Птицы летят и летят.
Так что же такое антропоморфизм? А это то, без чего не может обойтись ни один художник. И начинается он у него уже с отбора картин и фактов. И продолжается в объяснении событий. И без него художнику в природе нечего делать, потому что он, художник, показывает не столько природу, сколько ее влияние на человека. Для него всегда будут печальны голоса улетающих птиц и веселы возвращающихся, — как всегда были, есть и будут печальны все расставания и радостны встречи. Рассказывая о березовой роще, мы рассказываем не о ней, а о том, чем эта роща нас тронула, удивила или обрадовала. Мы всегда и везде рассказываем о себе. И если на картине художника одни деревья, — за каждым деревом прячется он сам.